Найти в Дзене
Николай Цискаридзе

Петр Антонович Пестов – о своей жизни, карьере и учениках

К педагогической работе меня привел случай. Было это довольно давно, в самом конце войны, я тогда еще сам не закончил учебу.
Из освобожденных от немцев районов собирали детей, в основном беспризорников, и привозили в тыл. В Перми, где я тогда учился, в детских домах мест уже не было. И директор нашего училища, Людмила Александровна Бакина — святая женщина! — не смогла отказать, упросили

К педагогической работе меня привел случай. Было это довольно давно, в самом конце войны, я тогда еще сам не закончил учебу.

Из освобожденных от немцев районов собирали детей, в основном беспризорников, и привозили в тыл. В Перми, где я тогда учился, в детских домах мест уже не было. И директор нашего училища, Людмила Александровна Бакина — святая женщина! — не смогла отказать, упросили ее... Мол, раз в училище интернат, возьмите этих, ну ненадолго! А как появятся места в детских домах — мы их от вас переведем.

Как позднее выяснилось, банда это была своеобразная — смелая, дерзкая. Они уже всего попробовали, что вы! И драки были, и поножовщину они знали, во всяком случае видели. Хотя, в общем-то, все были малолетки — от восьми до десяти.

С младшими классами у нас занималась пожилая учительница из Питера, помнившая еще дягилевские времена, — Тамара Петровна Обухова, очень своеобразная женщина. Она была уверена, что война скоро закончится, и эвакуация — это ненадолго, а потому приехала вся в брюссельских кружевах. И целый воз цветных карандашей за собой таскала. Ей когда-то их папа подарил, и с ними она ни за что не могла расстаться. И вот ей-то отдали этих беспризорников. Ну, они, как водится, тут же ее обсмеяли. «Старуха, ты очень медленно ходишь! Почему?!» Или что-нибудь ей на стул подложат, или нагадят где... И говорили слова, которых она себе не позволяла... Дети чувствовали ее беспокойство и от этого вели себя еще хуже... Она не смогла всего этого вынести, выбежала из класса и заявила, что больше с ними заниматься не будет.

Стали в училище думать, кого дать им в воспитатели. А городские власти просили: «Придумайте что-нибудь, подержите до весны. А там что-нибудь организуем. Нужно, чтобы они хотя бы по улицам не болтались». А с теми детьми это было трудно организовать. Как сейчас помню, среди них был финн по имени Рино Райме. На все замечания он обычно отвечал: «Рви-ка отсюда пятки! Чего уставился?» Ну как на такое ответишь?

Думали все думали, и вдруг кому-то пришла в голову идея: «А давайте подошлем к ним старшего ученика. Чем он там заниматься будет — бог с ним! Лишь бы детей организовал, чтобы они тихо сидели, хоть что-нибудь делали и остальным не мешали — и то ладно...» Нина Александровна Гейденрейх и говорит: «У меня есть серьезный парень, учится прилежно, дисциплинированный. Может, он с ними как-нибудь сладит?» Меня вызвали — а я тоже в интернате жил — и говорят: «Официально денег мы тебе платить не имеем права, но когда будешь выпускаться, мы тебе костюм сошьем, а пока, частным порядком, немножко заплатим, сколько сможем».

Облом вышел на первом же уроке. Хоть у меня и очень хорошая помощница была, пианистка: дама с домашним дворянским образованием, хорошо воспитанная. В общем, прихожу в класс. А я тогда сильно заикался, особенно при волнении...

И вот этот Рино Райме, их главарь, подходит ко мне и спрашивает: «Слушай, ты по утрам зубы чистишь?» — «Да». — «Ты и горло почисть, а то вон как заикаешься!».

Ну, я эти слова «проглотил» и говорю: «Давайте, надо встать к палке...» — «Что?! Куда встать?!» И они как обезьяны на этих палках повисли!..

-2

Посмотрел я на все это и решил, что больше туда не пойду. А Нина Александровна мне: «Ну, пожалуйста! Сделай что-нибудь, найди с ними общий язык!» И тут случай подвернулся, который страшно мне в этом деле помог.

В театре шел балет «Спящая красавица», а он ведь длинный-предлинный. На спектакли тогда ходили мало, тем более зимой, в холод, и галерка была пустая. Ее потому обычно даже закрывали. В партере и бельэтаже сидели зрители, а на галерке — никого. Я и говорю: «Нина Александровна, давайте-ка мы их в театр сводим!» А она в ответ: «Ты что? Они там все побьют, расковыряют!» — «Знаете, — говорю, — надо попробовать. Если будет плохо — у нас там такие боевые билетерши — выгонят! Не посмотрят, что дети!» В итоге пошли мы все на эту «Спящую красавицу». Я наказал своим прилично себя вести — не вскакивать, не шуметь... Но к моему удивлению — открылся занавес, и они были сражены! Деревья растут — красиво! Там все в таких необычных костюмах! Всё! Дети прилипли к стульям и смотрели весь спектакль с живейшим интересом — ничего им больше не надо было!

Прихожу я на другой день, так сказать, преподавать. И мне этот Рино Райме говорит: «Ну, хорошо. Учи нас, чтобы мы так же плясали, как там. Учи прямо сейчас!» А я ему: «Тогда ты организуй своих, что-бы слушались». Это был первый шаг. Однако терпения у них все равно надолго не хватало. И тут мне пришла в голову «счастливая» мысль: теперь, говорю, будем играть в разбойников — в благородных и плохих. Но при одном условии: вы будете драться на конях, то есть на плечах друг у друга. И еще: вражеских всадников можно сталкивать только когда музыка играет, а без музыки нельзя — не считается. Они тут же приняли мои условия, и мы дрались под музыку и падали тоже под музыку. И еще старались не шуметь, чтобы не мешать другим. Так мы поиграли, и я говорю: «А теперь давайте займемся основным делом. Вы ведь хотите научиться плясать?» И потихоньку стали они учиться тянуть ноги, держать спины и головы.

Тут что еще мне помогло: я всегда жил в подозрении, что я талантливый, иначе и быть не могло! Самоуверен был до ужаса, и мне казалось, я такую победу одержал, когда заставил их что-то делать!

Так подошло дело к концу полугодия, когда в училище сдавали экзамен — полугодовой контрольный урок. Все ученики волновались, и мои тоже в это общее волнение включились. «У нас тоже будет?» — «Да, будет». Я им придумал некий набор движений, уж точно не помню, что мы делали, но мне казалось, что это целый урок. И они экзамен выдержали. Правда, Нина Александровна, когда из класса вышла, сказала мне: «Если бы ты не был мой ученик, я бы тебя отсюда выгнала!»

Понятно: как можно было такое показывать! У меня эти первогодки и туры делали, и заноски, и танцевали вовсю... Ну что вы! Я же реформатор! Главное, я был абсолютно уверен, что все делаю правильно. Но Нина Александровна сказала: «Дети эти сироты. Мы обязаны к ним относиться внимательно, потому с этого дня я буду приходить к тебе раз в неделю, может, чаще, сколько сил хватит, и проверять, что ты с ними делаешь». Она сама три класса вела, да еще и в театре преподавала. Дала мне задание: «Сделай то-то и то-то. Закончили одной ножкой — проверь, встала ли она на место. И каждую деталь движения отработай, я буду за тобой наблюдать». И тут-то я понял, что, оказывается, вообще ничего не знал! Доучился до предвыпускного класса, был уже в седьмом, а все основы прошли мимо меня, остались далеко в детстве!

В такой скрупулезной работе прошел год. Сделали они, конечно, мало, но Гейденрейх была довольна, что все разученные па не ушли ни вкривь, ни вкось, и что самые простые вещи, самые элементарные, дети научились делать... Конечно, мне очень помогла Софья Александровна, мой аккомпаниатор. В отличие от Тамары Петровны Обуховой, дети ее приняли. Правда всю дорогу «старухой» звали, хоть убей. «Эта старуха нам играет», — и все тут. Но все же приняли!

Потом, когда закончился год, подошло время моего выпуска. И тут мне пришло в голову, что я еще хочу учиться, что мне хореографического образования мало. И я решил после окончания училища поступить в университет. А там был огромный конкурс, тогда как раз вузовский бум начался. Каким образом сдал, не знаю, но меня приняли на биологический факультет...

Мне казалось, что я уже биолог. Моря, рыбозаводы... Все это было так интересно! И ведь Кама рядом! И я пришел к директору театра, куда меня только что взяли, где дали место в общежитии. Пришел и стал сетовать, что не уверен, хочу ли танцевать. Ростом я не вышел. Туда, где стоят кавалеры, в балеты меня не берут. Я должен либо идти в миманс, чего не хочу, либо останавливаться на партиях шутов, что меня тоже не удовлетворяет. Ну, директор отвечает: «У вас же актерские данные. Вы у нас и Санчо Пансо, и то, и се...» А в это время приехал к нам Сатуновский, главный балетмейстер Новосибирского театра. Родом он был из Свердловска, а работать уехал в Новосибирск. Ему нужен был танцовщик на гротесковый репертуар, и он как раз увидел меня в «Лебедином озере» в роли шута. Шуты, куклы — это все были мои партии. Сатуновский, предложил мне у себя ставку солиста. Как сейчас помню — 790 рублей, а я получал тогда 600, но для меня и это было очень много. И — как вам сказать — тут и тщеславие, конечно, сыграло роль. Передо мной стоял вопрос: либо университет — там давали место в общежитии, либо Пермский театр, и тоже общежитие. А Сатуновский пообещал, что в Новосибирске поможет мне с жилплощадью. Там всем солистам давали квартиры либо комнаты. Театр-то огромный! В Большом театре зеркало сцены 16 метров, а там — 18. А в глубину — буквально сколько угодно! И он мне сказал: «Я оплачу тебе дорогу туда и обратно. Поезжай, посмотри труппу, посмотри театр. Если понравится, возьму тебя на ставку солиста».

-3

Я приехал и тут же попал на «Аиду». И как только сцена в храме открылась, смотрю — 24 девицы кордебалет! В Перми вся труппа была 34 человека, можно себе представить, сколько раз за один вечер приходилось переодеваться! А здесь 24 человека только в кордебалете! Меня это поразило. И как-то я сразу решил: остаюсь! И остался.

С педагогикой я распрощался. Я уж и не думал о своих учениках, доучивались они без меня. Кого-то отчислили, кто-то остался. Вышли, в общем, неплохие профессионалы. Только этого Рино Райме, самого большого свина, в конце концов выгнать пришлось, потому что он у них был главарем... Однажды увел всю банду — так мы их называли — на речку, и их не было три дня. Они где-то прочли, что надо учиться выживать в лесу... Эти дети ведь кто откуда были собраны, и лишений они не очень-то боялись. Но Людмила Александровна за ночь поседела.

Дети же! Она ведь за них в ответе! Потом Рино всех привел, конечно, назад. Но с ним пришлось расстаться. Ой, как он ревел, когда за ним пришел грузовик!..

В общем, осел я в Новосибирске. Я там отлично себя чувствовал. Получил ставку солиста, отношения с труппой сложились хорошие, конкуренции никакой поначалу не было. С профессиональной подготовкой я там был один. Остальные — либо из самодеятельности, либо из Москвы, те, кого в московские театры не взяли. В Москве тогда в училище выпуск поделили — посильнее ребят себе оставили, а послабее туда прислали. Так что технически конкурентами они мне просто никак не могли быть, и меня все это вполне устраивало. Потом пошли первые заграничные гастроли.

И вот как-то, вернувшись из Китая, где мы выступили с большим успехом, труппа приехала на гастроли в Москву. И я увидел объявление, что в ГИТИСе организуется педагогическое отделение, первый набор... Меня оно заинтересовало. Я вдруг вспомнил, что своих детей мне все-таки удалось довести до конца года, и Гейденрейх была мной довольна.

Времени готовиться к поступлению не было совершенно. А тут еще на наш спектакль в Москве Хрущев с Булганиным пришли, и я им в «Лебедином» очень понравился. Они сказали, что Крупенину-Одетту и Пестова-Шута надо отметить. Вы представляете, что тогда значило слово вождя? Мне сразу дали индивидуальную ставку.

Но объявление меня все-таки зацепило. Ладно, думаю, попробую сдать «на арапа». Сдам — хорошо. Нет — так и нет! И вдруг я сдал, и меня приняли! Что делать? Ехать домой или оставаться?

Не знаю почему, но мне захотелось остаться. Ведь если сдал без подготовки, значит я чего-то стою! Значит, остаюсь!

В Москве недалеко от ГИТИСа был старый монастырь на Зачатьевке, туда меня и определили в общежитие, где поселили всех: студентов драматического отделения и оперетты, и наш набор, и балетмейстеров. Все общей кучей жили. Трудно не трудно — меня все это затянуло.

-4

Профессор Тарасов ко мне сначала долго присматривался: маленький, невзрачный... Уже все свои уроки дали, а меня Тарасов не вызывает и коллегам своим по деканату шепчет: «Слушайте, странного какого парня мы взяли, может, его отчислить? Заморыш какой-то, я даже трогать его боюсь». Но наконец очередь дошла и до меня. Я посмотрел, как остальные сдают, и показал ему свой урок. Тарасов потом всем говорил, что ему не помешало даже мое заикание. Ему очень понравилось, что я настаивал на своем видении материала, мог рассказать, что и откуда взял и кто мне об этом сказал, и что все это я вложил в один урок! С тех пор Тарасов ко мне потеплел и даже начал меня опекать.

Через какое-то время Леонид Лавровский закончил свою карьеру в Большом театре и стал художественным руководителем хореографического училища. А Гейденрейх, которая меня выпускала, была его первой женой, и когда приезжала в Москву, всегда у них останавливалась. Он рассказал ей, что начинает работать в школе, и посетовал, что для мальчиков не хватает преподавателей. Гейденрейх ответила, что есть у нее на примете один парень — не очень видный, но толковый. Разбирается в том, как надо вести урок, хотя и боится на шаг в сторону отойти, и по невежеству, и по глупости — все вместе, но основные вещи знает неплохо, и сам учился хорошо. Увидев меня, директор училища Софья Николаевна Головкина закричала: «Кто это?! Нам нужен представительный человек, а тут такой!»

Москва никого тогда не брала, даже из Ленинграда. Из Ленинграда в то время только Жемчужная одна работала.

Но случилось так, что один из педагогов, повздорив с учеником, ушел, и национальный экспериментальный класс вести стало некому.

И Лавровский сказал: «Давайте его Пестову отдадим. Будет плохо — заберем. А если ничего — пусть работает парень, кому мешает?» Они позвонили Тарасову, и тот меня отрекомендовал. Сказал, что из меня может получиться неплохой учитель средних классов, потому что эту ступень я уже знал очень хорошо. О чем-то ином я тогда и не думал. Мне в голову не приходило, что когда-либо буду и старших детей учить.

Ну вот, дали мне вести экспериментальный класс — и пошли в школу письма! Это же национальные республики! Какой-то студентик будет их детям преподавать — без званий, без регалий... Подослали ко мне на урок с проверкой Жукова — был такой танцовщик и преподаватель, царствие ему небесное, очень интеллигентный человек. Он просидел весь урок, потом пошел к Софье Николаевне Головкиной и сказал, что дисциплина у меня в порядке, что я человек творческий и работаю интересно. «Не знаю как, но они его слушают. У меня в классе не слушают, а у него слушают!» Ну Софья и говорит: «Ладно, до конца года доведет — и хорошо!»

А никто из педагогов этот класс брать не хотел. Это же национальный класс, там половина понимает, что надо делать, а половина — нет. Я мог на это решиться лишь с дуру, по невежеству. Но ребята, надо отдать им должное, занимались с большим энтузиазмом.

Однако письма продолжали идти. Наступила весна. Прихожу к Софье Николаевне и спрашиваю: «Что делать?» А она: «Ну, мало ли что, письма! Покажи класс, вот и все. Будет хорошо — будешь преподавать. Будет плохо — выгоним!»

И вот близится экзамен. Меня трясет. Ну, не трясет... Что трясти? Я честно работал! Все, что знал, — выложил. Все, что можно было сделать с учениками, сделал. С Тарасовым советовался, и он признал: «Ты правильно мыслишь, правильно идешь. Так и продолжай. Никаких трюков не надо. Трюки, если они нужны — придут потом, с годами, а сейчас должно быть все просто — учи основам». Это меня успокоило.

-5

В день экзамена, как на зло, шел сильнейший дождь, и шестой зал, где сдавать, протек. Огромная лужа на полу образовалась. Я прихожу — батюшки мои! Уборщица тряпку несет, сушит. Я думаю, господи, что ж будет?! И вдруг она говорит: «Фурцева приезжает, этот приезжает, из посольства представители... Все!» Тоже трясется и не знает, что делать. В общем, начало оттянули на полчаса, но прошло все очень хорошо — просто, ясно, без затей: ребята все делали дисциплинированно, аккуратно и ритмически точно.

Фурцевой наш экзамен понравился. Григорович был в составе комиссии, он тоже остался доволен. Все меня обнимали, говорили, что это успех. Я был горд, но решил для себя, что преподавать больше не буду, не хочу: уж больно много нервов. А тут меня Лавровский вызывает и говорит: «У нас среди студентов есть такие Гордеев и Богатырев... Этих детей надо учить, они способные. Меня назначают художественным руководителем, и я хочу доверить тебе старшие классы!» А я ему: «Да что вы?! Я не могу! Я же еще учусь у Тарасова, только средние классы освоил... Национальный выпуск — экспериментальный...» А он: «Будешь — и все! Так надо!» Выбора мне не оставалось. И Тарасов это одобрил, только велел отныне почаще уроки показывать, чтобы он их проверял.

Он всегда требовал, чтобы мы приходили на урок готовыми, учил добиваться поставленной цели. Ведь одно и то же движение каждый человек делает по-разному, потому что каждый имеет свою походку, свой язык. Нужно уметь прислушиваться. То же самое с мышечным аппаратом. У одних есть обаяние движения, у других — нет, художественную суть каждого ученика нужно увидеть и организовать, и относиться к тому осторожно. Но такое только с годами приходит, к этому нужно тихонечко идти, и только на простоте. Никаких революций! В школе они не нужны, школе нужен здоровый консерватизм. И ничего нельзя форсировать. Он меня научил: «Никаких трюков, никаких дерганий! Только если ученик созрел — можно. А если 60% класса у тебя не поспевает — отложи. Эффекты — не твое дело». Так, потихоньку, стал я с ними работать, и выпуск прошел очень хорошо.

Это, скорее, успех Тарасова, чем мой, так как тут я был под его контролем. В Перми за мной следила Гейденрейх. Она контролировала младшие классы, где я понял, из чего урок состоит, как складывать эту азбуку в слова, в комбинации, что такое темп, как относиться к музыке. В старших классах совсем другая философия. Что такое грация? С кого и что требовать? Ведь если нет данных, то и требовать нечего! Надо знать, кто на что способен. И дело учителя в этом разобраться.

Я никогда не спешу с выводами, потому что у меня бывало всякое, знаете ли! Опыт накопился огромный. Бывало, все есть у человека. Всё! И способный, и шаг у него большой, и сам музицирует, но координации, точнее чутья художественного к движению — никакого. И такой «крокодил» из него вырастает, батюшки мои! А были другие: и трюки, и все что хочешь делали, но самого главного — художественной сути движения — не понимали.

Когда об этом заходила речь, я поначалу не мог как следует объяснить. Это уже потом пришло. Допустим, мы слышим ушами. И музыку, и роль, — мы с музыкой связаны. Без нее мы никто. Нужно научить человека не ушами слышать, но мышцами, а когда мышцы будут слышать, и грация появится, и художественная суть. В этом и заключается самое главное! Потихоньку — шаг за шагом. Сразу этого не сделать. Но постепенно мне удавалось научить класс тому, как тело должно отзываться на музыкальный материал. И потом, мне везло с пианистами. Они интуитивно понимали, как следует играть, и этим помогали ученикам. Один ученик звучит так, другой — немножко иначе. И потому у меня в уроке всегда разнообразие. Одни делают одно, другие — немножко другое. Не потому, что одни это могут, а другие нет. Просто одни слышат это лучше, чем то. И единицы, лишь единицы, выходят в настоящую музыкальность. У балетных ведь музыкальность особая, которая определяется тем, музыкально ли отвечают мышцы, слышат ли они. Если у человека мышцы глухие, ничего с ним не сделаешь.

По правде сказать, уникальные дарования встречались в моей практике крайне редко. Те, кто слышал музыку по-своему, иначе, чем остальные. И именно потому, когда они потом выходили на сцену, — каждый нес свое, и один не был похож на другого.

Очень хорошими «слышащими» мышцами обладал Гордеев, хотя данные у него были ограниченные. Потом — Богатырев, Анисимов, Малахов, ну и Цискаридзе, конечно!

Цискаридзе — это вообще редкий случай! Он всегда был способный и какой-то по-особому талантливый.

-6

Знакомство наше началось с курьезного эпизода. Когда его приняли наконец в училище, в четвертый класс, мать купила огромный букет цветов. И вот идет он с этим букетом, меня раньше никогда не видел, и ему говорят: «Вот, вот Пестов!» — «Такой маленький?!» Я стою, а он при мне: «Такой маленький?! И вы его слушаетесь?!» Для него это было дико, конечно.

Ну, думаю, давай доказывай, что ты можешь! Сколько раз я его выгонял из класса! И плакал он, и слезы текли... Но самолюбие, желание быть первым, не позволяло ему опустить руки. Он с этим рожден. Не мог быть вторым. Это просто исключено! Где бы ни был — он первый, и все!

Я и вправду очень к нему придирался, так как очень многого хотел от него добиться. Я считал, что он на целую голову выше остальных, и потому должен больше сделать. Какой прыжок у него был необыкновенный! И по линиям, и по мягкости исполнения. Такой божественной легкости эльфа больше ни у кого не было.

Учеба ему тяжело давалась и очень мучительно. Ну что из того, что у него шаг от природы до бесконечности, это же все укрепить нужно, а чтобы укрепить — нужно терпеть, пока мышцы созреют. А у него сил не хватало — до слез! Но в итоге он все это выдержал. Так что даром этот мальчик ничего не получил. Многие считают, что у него сложный характер, это уже другое дело. Но я-то знаю, что у него все по настоящей цене куплено. Вот это я знаю.

Знаете, чем еще он меня поразил? И именно тогда я понял, что Цискаридзе — штучный товар, что надо к нему относиться особенно, осторожно. Он еще в седьмом классе был, жиденький такой, вдруг приходит и говорит: «Я хочу вам сдать па-де-де Обера». Я говорю: «Ты с ума сошел?!» — «Вы должны посмотреть». Взял ученицу из другого класса и выучил с ней все сам. Абсолютно оригинальную редакцию мне преподнес, нигде ни в чем ее не облегчил, и при этом музыкально па-де-де было готово от и до. Я думаю: «Господи, да когда же он успел?!» А он — когда про себя напевал, когда магнитофон включал... Но сделал все сам, в седьмом классе! Ребенок сделал. Причем партнерша — Ржанникова — тяжелая попалась. Как он с ней справлялся?! Как он ее сам «дрессировал»? Я не знаю. Мы пошли к Головкиной: «Посмотри», — говорю. — «С ума сошел?» — «Посмотри!» Она посмотрела и сразу утвердила этот номер в отчетный концерт.

Так что я считаю, что он сделал себя сам. И мне не стыдно признаться, что к Классическому па-де-де на музыку Обера в хореографии Гзовского в его исполнении я не имею никакого отношения. Потом мы репетировали, конечно, но все это уже им самим было сделано. Вот что такое цель!

Мне нравится, что он не консервативный. Он пробует новое, ищет новых репетиторов, слушает. И если где-то что-то услышит для себя полезное, он заставит этого человека с собой работать. В хорошем смысле заставит. Он добился работы с Фадеечевым. Семенову вытаскивал, хотя она уже старенькая была. Уланову! Он умел своим талантом убедить. Главное, чтобы с ним только работали! Представляете, одновременно Семенову и Уланову — и никто его не ревновал! Это же надо! Это тоже дар.

Еще мне нравится в нем одна грузинская черта — он из благодарных. Если что-то настоящее получит — умеет это ценить и умеет сохранить. И ни в мой адрес, ни в адрес кого-либо другого, кто с ним работал, никогда не сказал ни одного худого слова.

Правда, у нас с ним конфликтов действительно никогда не было. Какие могут быть с Колей конфликты? «Выйди из класса!» Выходит — я его обратно зову! Он понимал, чего я требую, так как он умный — и дерзко умный, а вместе с тем целенаправленный. Вот это в классе меня и спасало! Он знал одно: если я ору — то ради чего-то. Я вышел из класса — все обиды забыты.

-7

Все, кто у меня выпускался, — труженики и любят работать. Когда в театры берут, о них обычно говорят: «Ну, они пестовские, на них можно положиться».

И Колька такой же. Характер, правда, у него сложный. Знаете, как он ему мешает?! Кругом ведь люди средненькие, и надо с этим считаться. Они бывают равны его таланту или не равны, или бывает так, что вообще нет таланта, но считаться с ними нужно, потому что каждый имеет право на свое маленькое или большое место, уж какое Бог даст.

Но когда что-то нужно для дела — он трудиться умеет: быстро схватывает, быстро выучивает, может в коридоре выучить и станцевать.

И в его танце есть что-то нуриевское — в неповторимости некоторых вещей. Так, как он, больше никто не сделает! Очень мало кому из танцовщиков удается быть неповторимым. Вы видели, как он «Кармен» танцует? Десять минут один держит зал! Это не каждому дано.