Одни глядятся в ласковые взоры, Другие пьют из солнечных лучей, А я всю ночь веду переговоры С неодолимой совестью своей. А. Ахматова
В предпринятом нами исследовании аберрации совести[1] мы акцентировали внимание на том, что последняя детерминируется социокультурными условиями существования человека и видоизменяется в весьма широком ценностном диапазоне. Вместе с тем совесть имеет и ряд других, более глубоких оснований, которые позволяют утверждать о наличии в ней некой онтологической закономерности, включенности ее в самою структуру бытия. Это и служит причиной многообразного и, в основном, неумолимого и беспощадного воздействия совести на сознание и жизнь человека.Экзистенциально-онтологические основания совестиПо существу, со-весть –– это некая совместная весть, данная всем людям как напоминание о чем-то исключительно важном, о самой глубокой и вечной истине жизни. В указанном смысле она одновременно субъективна и транссубъективна. Совесть несомненно находится внутри человека и взывает к нему из самых сокровенных глубин его существа, в то время как ее призыв явно приходит к человеку извне. На наш взгляд, здесь в полной мере заявляет о себе один из глубочайших парадоксов совести: она всегда “поет” с чужого голоса, выступает в разных видах и обличьях, иногда близких и дорогих, но зачастую чуждых и откровенно враждебных тому или иному человеку, оставаясь при этом самой интимной частью его души. Однако вопрос как раз в том и состоит, когда и кем в душу человека вложены и жизненно явлены различные “голоса” совести –– социумом, классом, партией? Или же в ней таинственным образом оживает и заявляет о себе некий древний закон всего человеческого рода, отмена либо забвение которого угрожает всему существованию человечества?Проявляя себя как самое сокровенное и экзистенциально значимое переживание человеком своей духовно-нравственной несостоятельности, совесть удивительным образом представляет человечность индивида в двух определяющих смыслах: в качестве его принадлежности к человеческому роду как таковому и как воплощенную гуманность, то есть милосердие, терпение, любовь и самоотверженность. Поэтому при посредстве и вмешательстве именно совести, выступающей одновременно и всеобщим родовым свойством человечества, и интимнейшим проявлением человеческой субъективности, надындивидуальное в человеке оказывается чем-то более значительным и ценным, нежели он сам во всех его эмпирических проявлениях. И в голосе совести, то скорбящем, то упрекающем, то обвиняюще-строгом, то ожесточенно-наказующем, это “чужое” становится безусловно “своим”, тем сокровенно-значимым и внутренне-необходимым, без чего человек уже не может жить полноценной жизнью, то есть просто “быть человеком” и в помышлениях, и в реальности.Поистине замечательной особенностью совести как раз является то обстоятельство, что она может превращаться в горестную ретроспекцию прожитой человеком жизни, если в ней были совершены какая-либо роковая ошибка, исправить которую уже невозможно, или даже преступление, однако воспоминание о них все еще продолжает отравлять человеку жизнь и служить ему вечным укором. Онтология совести как невозможность сделать “бывшее небывшим” (Г.В.Ф. Гегель) и духовно изжить страшное преступление, персонифицирующееся в явлении жертвы, которая предстает перед преступником в самых разных и ужасных формах, прекрасно передана А.С. Пушкиным, описывающим в драме “Борис Годунов” страдания царя Бориса:Ах! чувствую: ничто не может насСреди мирских печалей успокоить;Ничто, ничто… едина разве совесть.Так, здравая, она восторжествуетНад злобою. Над темной клеветою, ––Но если в ней единое пятно,Единое, случайно завелося,Тогда –– беда! как язвой моровойДуша горит, нальется сердце ядом,Как молотком стучит в ушах упрек,И все тошнит, и голова кружится,И мальчики кровавые в глазах…И рад бежать, да некуда… ужасно!Да, жалок тот, в ком совесть нечиста[2].Бытийные основания совести в максимальной степени обнаруживаются в наиболее сложные, переломные моменты жизни человека, как правило связанные с его попытками преодолеть тяжкие последствия некогда совершенного неблаговидного поступка или даже преступления. При этом мучающийся содеянным человек внезапно обнаруживает, что в своем стремлении сделать бывшее небывшим он наталкивается на глубинное сопротивление самой жизни, отчаянно восстающей против попыток изменить ее к лучшему разного рода житейскими паллиативами. Такая поистине роковая неуступчивость жизни по отношению к преступнику, лишь усугубляющая муки его совести и делающая их неразрешимыми, заключает в себе чрезвычайно важный вопрос: почему жизнь и страдающий угрызениями совести человек вдруг становятся антогонистами и никак не могут примириться?Нам представляется, что один из наиболее глубоких и точных ответов дает античная трагедия. Так, в эсхиловских “Эвменидах” Орест, убивший по наущению самого Аполлона свою мать — преступницу Клитемнестру, — внезапно обнаруживает, что неискупленная кровь жертвы пробуждает и делает реальными страшных богинь-мстительниц — Эриний, выступающих одновременно и в качестве теневой, оборотной стороны мироздания (недаром, будучи карами, они в то же время есть дети Ночи, возникшие в начале бытия всего сущего), и как санкционированные самой жизнью страшный суд и наказание матереубийце. Согласно Эсхилу, внезапное появление и страшная песнь Эриний:
Мать моя, царица Ночь!
Рождена я на беду
И умершим и живым…
Ведь беглец, убивший мать,
Нам принадлежит по праву.
Он обречен. Выхода нет.
Дух сокрушит, разум убьет,
Ум помутит, душу изъест,
Высушит мозг, сердце скует Чуждый струнам гневный напев,
Черная песнь Эриний[3],–– есть знамение распада жизни, разрушение ее онтологически вечных связей и отношений, из мрачных глубин бытия восстающих против преступника.По убеждению античных трагедиографов, человек, совершивший тяжкий проступок или преступление, тем самым неизбежно посягает на внутреннее существо самой жизни –– некое сложное духовное единство, где каждый фрагмент человеческих отношений вплетен в единую ткань бытия, вечно живую и мощную. Разрыв или покушение на внутреннюю ее организацию неизбежно провоцирует разрушение душевного устроения человека, переживающего трагический разрыв между самим собой и великой целостностью жизни. Следовательно, посягательство на жизнь в любых формах несет в самом себе возмездие, сложное действие которого обнаруживается именно в совести, выступающей как онтологическая коллизия целостности бытия и его уничтожения, дружественности жизни и ее враждебности, судьбы и возмездия. Очень глубоко осмыслил это Гегель: “Уничтожение жизни не есть ее не-бытие, но есть ее разъединение; и уничтожение заключается в том, что жизнь преобразуется во врага. Она бессмертна и, будучи уничтоженной, предстает как страшный призрак самой себя, утверждающий все свои порождения, выпускающий своих Эвменид. Заблуждение преступника, который, убивая чужую жизнь, думает расширить тем самым свою, имеет своим следствием то, что отошедший дух уничтоженной жизни предстает перед преступником; предстает подобно Банко, который пришел к Макбету как друг и которого убийство не уничтожило: он тут же вновь занял свое место; но уже не как соучастник пира, а как злой дух. Преступник полагал, что нанесет удар чужой жизни, но разрушил лишь свою собственную, так как жизнь от жизни неотделима, ибо жизнь есть лишь в едином Божестве. В своем высокомерии он, правда, совершил разрушение, но разрушил он лишь доброжелательность жизни, он превратил жизнь в своего врага. <…> Теперь оскорбленная жизнь встает перед преступником в образе враждебной силы и наносит ему те же удары, какие наносил он; тaким образом, кара в лице судьбы также есть следствие самого преступления, сила, вооруженная самим преступником, враг, созданный им самим”[4].Неотвратимой силой судьбы преступившего человека оборачивается действие совести, обнаруживающей свое роковое превращение в виде жизни, ставшей враждебной самой себе, саму себя судящей и уничтожающей. Поэтому всякий, не изживаемый никакими эмпирическими усилиями слишком длительный негативизм бытия есть совесть, актуализирующаяся в виде оскорбленной жизни, которая приняла форму роковой судьбы человека с безысходностью страданий и невозможностью преодолеть их житейски-приемлемыми способами, с постоянно возникающими в сознании человека образами содеянного преступления, не оставляющего его ни днем, ни тем более ночью, а главное — неспособностью примирить прошлое и настоящее, взаимно уничтожающие друг друга. И тогда “всюду, где жизнь оказывается оскорбленной, с каким бы правом, с какой бы убежденностью в законности своих действий это ни было совершено, там выступает судьба. Поэтому мы вправе утверждать, что невинного страдания не бывает, страдание всегда есть вина”[5].Это глубоко парадоксальное проявление духовно-нравственного возмездия совести, становящегося трагической и неотвратимой судьбой человека, которая предстает во всемогуществе всех ее фатальных атрибутов: экзистенциально-углубленного страдания, духовно-нравственных мук и потрясений, а также вины, не искупаемой даже глубоким и искренним раскаянием, в образной форме представлено словами апостола Павла: “Страшно впасть в руки Бога живого”[6].Однако такая целенаправленность бытийного действия совести, реализующегося в феномене негативной судьбы человека, может и изменить характер своего проявления. Так, нарушение целостности жизни и ее распад в результате совершенного преступления, а также спровоцированное этим преступлением неумолимое действие судьбы (суда Божьего) могут быть сняты через любовь, онтологически более глубокую и всеобъемлющую, нежели страдания сокрушенной совести. И поскольку “судьба есть сознание самого себя, но как чего-то враждебного, целое может восстановить в себе дружелюбие, может с помощью любви вернуться к чистой жизни. Тогда его сознание опять станет верой в самого себя, созерцание самого себя станет иным, и судьба будет умиротворена”[7] (курсив наш. –– О.С., В.С.).По существу, метафизическое и нравственное значение преступления (да простят нас моралисты всех времен и народов!) как раз и заключается в том, что посредством него разрушаются все фальшивые, извращенные облики совести и она предстает в своей подлинной бытийной сущности, неся в себе грозное и роковое возмездие оскорбленной жизни, танталовы муки суда человека над самим собой и очистительный огонь раскаяния. Вот почему необходимо карать преступника за совершенное им преступление, но недопустимо безоговорочно осуждать его как человека, как личность, ибо он пережил такой глубокий трагический духовно-нравственный опыт, какой несомненно не имеют тысячи “порядочных” людей, живущих в мире и согласии со своей еще не раскрывшейся в полной мере совестью. Более того, смеем предположить, что и сам преступник есть особого рода избранник, выполняющий перед людьми миссию актуализации глубины нравственного падения общества, где совершаются такие злодеяния. Неслучайно на Руси преступников, осужденных на каторгу, в народе называли “несчастными”[8] и молились за них в церквях, щедро подавая одежду и пропитание.В.В. Розанов, находя вслед за Ф.М. Достоевским в факте преступления неоднозначное событие, глубоко экзистенциальное в своей основе, вопрошал: “…отчего совершив преступление и, следовательно, вдруг упав среди окружающих людей на всю его высоту, преступник в каком-то одном отношении, напротив, поднимается над ними всеми?” И сам же отвечал: «Этот странный факт вскрывает перед нами глубочайшую тайну нашей души –– ее сложность: она состоит не из одного того, что в ней отчетливо наблюдается (напр., наш ум состоит не из одних сведений, мыслей, представлений которые он сознает); в ней есть многое чего мы и не подозреваем в себе, но оно ощутимо начинает действовать только в некоторые моменты, очень исключительные. И, большею частью, мы до самой смерти не знаем истинного содержания своей души; не знаем и истинного образа того мира, среди которого живем, так как он изменяется соответственно той мысли или тому чувству, какие к нему прилагаем. С преступлением вскрывается один из этих темных родников наших идей и ощущений, и тотчас вскрываются перед нами духовные нити, связывающие мироздание и все Живое в нем. Знание этого-то именно, что еще закрыто для всех других людей, и возвышает в некотором смысле преступника над этими последними. Законы жизни и смерти становятся ощутимыми для него, как только, переступив через них, он неожиданно чувствует, что в одном месте перервал одну из таких нитей, и, перервав, –– как-то странно сам погиб. То, что губит его, что можно ощущать, только нарушая, — и есть в своем роде “иной мир, с которым он соприкасается”[9]; мы же только предчувствуем его, угадываем каким-то темным знанием»[10]. В данном контексте можно понять замечательные слова старца Иоанна (Крестьянкина) о том, что в тюрьме Бог близко[11].Перед нами также встает серьезная проблема “ответственности” совести за суицид. Полагаем, толкает человека на самоубийство отнюдь не совесть, но прежде всего сознание бессмысленности жизни или какое-либо несчастье, почему-то делающее жизнь невыносимой. Совесть же, напротив, пытается удержать человека от такого радикального и непоправимого поступка. Конечно, муки совести тоже могут сделать жизнь человека невыносимой, однако это происходит, как правило, когда самолюбие и гордость мешают совести заговорить в полную силу и благодаря этому очистить и преобразовать его нравственное сознание. Здесь голос совести предвосхищает житейский позор, то есть ложный стыд от сознания того, что в сокровенные тайны совести человека могут быть посвящены другие люди и тогда раскаяние неизбежно станет публичным и потому трудно переносимым экзистенциально. Устремление совести к предельной откровенности своих эмпирических проявлений, к тому, чтобы до конца и безоговорочно “проговорить” себя перед всеми и вся[12], далеко не каждый человек способен вынести и пережить без разного рода трагических последствий. Классический пример –– самоубийство Иуды, предавшего Христа. Здесь позволим себе предположить, что, решившись на самоубийство, Иуда на самом деле не смог обуздать свою гордыню и вовремя раскаяться перед Спасителем: озлобление гордости несомненно пересилило проснувшуюся совесть[13].Совсем другое дело –– троекратное отречение от Христа будущего апостола Петра, также пережившего сильнейшие угрызения совести, о которых евангелист Матфей повествует следующим образом: “И вспомнил Петр слово, сказанное ему Иисусом: прежде нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня. И вышед вон, плакал горько”[14]. Однако в противоположность Иуде, изнемогшем под бременем совершенного им злодеяния, апостол Петр глубоко раскаялся в своем малодушии и потом всю жизнь оплакивал этот проступок, искупив его мученической смертью. Поэтому есть все основания полагать, что сами по себе побуждения совести –– не определяющий мотив, подталкивающий человека к самоубийству. Тут мы полностью солидарны с Кантом, утверждавшим, что самоубийство не может быть нравственным поступком. А раз это так, то как же совесть, будучи основанием нравственности, может способствовать его совершению?!Таким образом, рассматривая онтологический аспект совести, на наш взгляд, вполне правомерно говорить, что она отнюдь не является феноменом исключительно индивидуального морального сознания человека, но явно выходит за его пределы, становясь важнейшим элементом самого бытия, быть может в какой-то мере определяющим сущность жизни. Констатация такого рода не должна вызывать нарекания профессионально мыслящих философов[15], и мы берем на себя смелость утверждать, что совесть в онтологическом плане –– некая скрепа жизни, основополагающий бытийный стержень, проходящий через все душевное устроение человека. Именно посредством совести как основы основ самой жизни созиждется единство бытия самого человека, а затем человека и общества и, наконец, человечества и всего космического целого. И если это действительно так, то тогда совесть объединяет душу человека с причинно-следственными взаимосвязями мироздания столь крепко и мощно, что из такого зачастую непостижимого рационально, но вполне духовно ощутимого воссоединения возникает, по великолепному суждению Ч. Диккенса, некая цепь, впаянная в самое основание земли и неба и обладающая “роковой силой держать и влечь”[16].Как нигде, свою онтологичность совесть проявляет в космических ритмах бытия, в частности в чередовании разного времени суток — дня и ночи, действие которых ощущается человеком наиболее сильно, вплоть до персонификации самых сокровенных переживаний в образах жертв его проступков и преступлений. Так почему же именно в совести оживают и становятся до ужаса реальными древние пласты человеческой памяти, казалось бы, навсегда изжитые разного рода “терапевтическими” приемами цивилизации и культуры?
1. См.: Сабиров В.Ш., Соина О.С. Аберрации совести // Человек. 2010. № 3. С. 5–19.
[2] Пушкин А.С. Борис Годунов // Собр. соч.: в 10 т. Т. 4. М., 1975. С. 200.
[3] Эсхил. Эвмениды. Орестея. Эсхил. Трагедии. М., 1989. С. 171–172.
[4] Гегель Г.В.Ф. Дух христианства и его судьба // Гегель Г.В.Ф. Философия религии: в 2 т. Т. 1. М., 1975. С. 124.
[5] Там же. С. 128.
[6] Евр. 10; 31.
[7] Гегель Г.В.Ф. Указ. соч. С. 127.
[8] «Короче, этим словом “несчастные”народ как бы говорит “несчастным”: “Вы согрешили и страдаете, но и мы ведь грешны. Будь мы на вашем месте – может, и хуже бы сделали. Будь мы получше сами, может, и вы не сидели бы по острогам. С возмездием за преступления ваши вы приняли тяготу и за всеобщее беззаконие. Помолитесь об нас, и мы об вас молимся. А пока берите, “несчастные”, гроши наши; подаем их, чтобы знали вы, что вас помним и не разорвали с вами братских связей”», см.: Достоевский Ф.М. Дневник писателя. 1873 // Полн. собр. соч.: в 30 т. Л., 1972–1990. Т. 21. Л., 1980. С. 17. Далее в тексте все цитаты из произведений Ф.М. Достоевского приведены по этому изданию.
[9] Цитата из поучений старца Зосимы в “Братьях Карамазовых”.
[10] Розанов В.В. Мысли о литературе. М., 1989. С. 80.
[11] См.: Архимандрит Тихон (Шевкунов). Несвятые святые. М., 2011. С. 58.
[12] В христианской традиции такая безудержная устремленность совести человека к полной откровенности в основном разрешалась в таинстве исповеди, как раз предусматривающей духовно-нравственное очищение человека.
[13] В Евангелии убедительно показано, что Иуда совершил предательство и не смог в нем раскаяться перед Спасителем и другими апостолами, потому что в него вошел сатана, то есть духовно разрушающая сила мироздания. Его совесть была не просто морально ущербной, но именно духовно помраченной, что неизбежно должно было окончиться самоубийством. “Иисус отвечал: тот, кому Я, обмакнув кусок хлеба, подам. И, обмакнув кусок, подал Иуде Симонову Искариоту. И после сего куска вошел в него сатана. Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее” (Ин. 13; 26–27); “Тогда Иуда, предавший Его, увидев, что Он осужден, и раскаявшись, возвратил тридцать сребренников первосвященникам и старейшинам, говоря: согрешил я, предав Кровь невинную. Они же сказали ему: что нам до того? Смотри сам. И бросив сребренники в храме, пошел и удавился” (Мф. 27; 3–5).
[14] Мф. 26; 75.
[15] К примеру, поздний М. Хайдеггер и современная герменевтика трактуют понимание не только как способность сознания и познания, а как важный структурный элемент самого бытия, см.: Хайдеггер М. Путь к слову // Хайдеггер М. Время и бытие: пер. с нем. М., 1993. С. 259–273.
[16] Диккенс Ч. Тайна Эдвина Друда. СПб., 1999. С. 812.