23
Предыдущее ЗДЕСЬ
Квартира Меерштольдов в Бурнусовом переулке была известна всей богемной Москве как самый престижный светский салон, нечто вроде описанного Толстым салона Анны Павловны Шерер, только в советском исполнении. Остряки даже именовали его «советско-светским». Здесь собирались писатели, поэты, актёры, балерины и танцоры Большого театра, композиторы, музыканты, певцы… Сам Эмиль Генрихович Меерштольд был известнейшим театральным режиссёром и художественным руководителем театра имени себя, супруга его Зинаида Михайловна – ведущей актрисой и звездой его театра и музой самого Эмиля Генриховича. Попасть на вечер к Меерштольдам считалось большой честью и означало большей частью приём в некий советский аналог закрытого аристократического клуба или в орден столичной богемы. Особую важность и заманчивость салону придавало то, что его посетителями и даже завсегдатаями были некоторые руководители партии, правительства и ОГПУ-НКВД. Бывали здесь Луначарский, Семашко, Енукидзе, Карахан, Раскольников, Красин. В обязательном порядке посетителей «угощали» всеми сколько-нибудь заметными иностранцами, прибывавшими в Москву частным образом или даже по дипломатической линии – за немногими исключениями, кои лишь подтверждали правило.
Расцвет салона пришёлся на середину – вторую половину двадцатых годов, как и пик популярности условно-символистского театра Меерштольда и всего «нового искусства». В тридцатые свет этих очагов культуры начал постепенно меркнуть, но ещё периодически случались яркие вспышки.
ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ: ПРАВ ЛИ БУШКОВ, ИЛИ ТАЮЩИЙ ЛЕДЯНОЙ ТРОН
Этим мартовским днём 1937 года, во второй его половине, какому-нибудь завсегдатаю четырёхкомнатной отдельной квартиры в Бурнусовом могло показаться, что вернулись самые лучшие времена. На кухне хлопотали две разрумяненные домработницы – своя и ещё одна приглашённая ради такого случая, жарили, варили, строгали салаты, украшали блюда майонезными узорами и кустами тепличной зелени. Хозяйка тоже принимала участие в приготовлении роскошного ужина, но больше, правда, в порядке надзора и общего руководства процессом, к тому же она часто отлучалась к телефону в прихожей, – отвечала на звонки и названивала сама. Несколько раз за день в прихожей раздавались дверные звонки посыльных из стола заказов Елисеевского и прочих гастрономов, доставлявших коньяк, шампанское, грузинские вина, консервированных крабов, икру, балыки, ветчину и прочее. Поросёнок, индейка, мясо и овощи сегодня взяты были свежайшие – с «колхозного» рынка. Ради такого случая Эмиль Генрихович щедро попользовался театральными суммами, кроме того свою «лепту» как всегда внесли те из приглашённых, кто были сей день при деньгах, включая Агранова, специально по этому поводу ещё раз перезвонившего утром, для него деньги вообще не были проблемой.
Яков Саулович, видный чекист и по совместительству близкий друг обоих гуру нового искусства – покойного Владимира Маяковского и ныне здравствующего Эмиля Меерштольда, и даже почётный член худсовета театра последнего, прибыл на вечер, когда большинство приглашённых уже тусовались в гостиной, дегустируя напитки. Хозяйка квартиры эффектная брюнетка Зинаида Михайловна встретила его на пороге, подставив щёчку для дружеского поцелуя. Сняв фуражку, Агранов галантно склонился над рукой хозяйки. В тесноватую заставленную шкафами и комодом прихожку доносились смех, голоса и манящие ароматы кухни. Немедленно появился и сам Эмиль Генрихович, гордо неся свой изрядный горбатый нос, бывший достопримечательностью не меньшей, чем пышная шевелюра знаменитого кинорежиссёра Эйзенштейна, расцветавшая веником, стоило ему сдёрнуть с головы кепку.
– Аграныч! – сочным баритоном воскликнул хозяин, уже слегка подогретый двумя-тремя бокалами шампанского, и раскрыл объятия. – Ну куда подевался, дружище?!
– Эх, Генрихович! – весело воскликнул Агранов. – Если б не дела, не вылезал бы от вас!
Они крепко обнялись, похлопали друг друга по спинам.
Пока хозяева пристраивали на переполненной вешалке его хромовую «комиссарскую» тужурку, Яков Саулович причесался перед зеркалом, осмотрел себя. Он всегда носил форму особого покроя. Фуражка едва ли не гвардейского фасона (хоть и с красной звёздочкой), а не обычная совковая «шапка с ручкой», щегольские бриджи вместо галифе пузырями… Традиционная гимнастёрка юбкой, перетянутая ремнём с портупеей, своим покроем тоже навевала ассоциации с чем-то вроде пьесы «Дни Турбиных». Всё это, между прочим, шилось в театральных костюмерных, где работали ассы портняжного ремесла.
В сопровождении супругов Агранов прошёл коридором в гостиную, где его ожидаемое всеми появление всё же произвело лёгкий фурор. Гости повскакали с дивана, кресел и стульев, торопясь поздороваться. Агранов раскланивался, пожимал руки мужчин, прикладывался к дамским ручкам. Собравшиеся были всё старые знакомые, за исключением одного молодого человека, представившегося скульптором Петром Игнатьевым, которого привёл художник-постановщик меерштольдовского театра Алексей Лебединский, автор эскизов эпатажных декораций и костюмов всех его спектаклей. Яков Саулович ласково-снисходительно усмехался тонкими своими губами, выслушивая приветствия и комплименты. Люди, наперебой говорившие их, были у него как на ладони с их грехами и страстями. Как-никак, весьма длительное время он в числе прочих курировал и эту публику. На многих секретно-политическим отделом велись агентурные дела – досье, которые члены культурного сообщества пополняли взаимной информацией друг на друга, иногда просто не предполагая наличия поблизости внимательных ушей, а иногда и по обязанности, налагаемой подпиской о секретном сотрудничестве. Разумеется, он знал, кто из них является сексотом, но ни словом, ни взглядом никогда не давал никому понять, что знает. Они в свою очередь тоже делали вид, что не знают, что он знает. И уж тем более никогда он не пытался кого-либо вербовать, этим занимались сотрудники куда более низких рангов. У всех этих меерштольдов, бриков и прочих он в основном развлекался и отдыхал, тусуясь в компании людей, для которых искусство было стержнем их жизни. Как чекист, он зондировал господствовавшие в их среде настроения и лишь иногда, сочетая приятное с полезным, собирал кое-какие материалы.
– Вина или шампанского, Яков Саулович? – перекрикивая всех, спросил литератор Агеев, автор известнейшего конармейского марша и сценария к фильму о Броненосце.
– Вина, только не штрафную!.. – откликнулся Агранов под дружный смех собравшихся. Сегодня они взирали на него как на божество, сошедшее с олимпа, с которого последнее время всё сверкали молнии. Уже более двух лет, – со времени убийства Кирова, расследованием которого он руководил, не видно было его на богемных сборищах, и вот – появился! Неужели принёс добрые вести? Неужели наступит конец тревогам и страху, преследовавшим всех, а в особенности тех из них, кто имел непосредственное отношение к новому искусству – футуризму, конструктивизму, символизму… Расплодившиеся юркие бездари, приверженцы академизма, натурализма, чинности и чопорности, наступали на всех фронтах под грохот тяжёлой артиллерии центральных газет, громивших то сумбур в музыке, то художников-пачкунов, то бардак вместо балета. Поражала воображение шедшая параллельно канонизация Маяковского, его невиданное возвеличивание. Казалось, невозможно было прославлять поэта и отрицать всё то, чем он жил и дышал. Вводить его обязательное изучение в школах и кромсать цензурными ножницами, запрещать к постановке его «Клопа» и «Баню». Но именно это делала власть! Нечто вроде шизофрении – болезненного раздвоения сознания – охватило партийные верхи. Ставили покойного в пример живущим и пишущим. Схватив мёртвого льва за задние лапы, гвоздили им его же единомышленников. И попахивало потерей уже не только престижных титулов, гонораров и сытных пайков, а и самой жизни. Что было делать? Как умилостивить власть, которой они мечтали преданно служить и которая отвергала их за талант и излишнюю оригинальность? Ну, Эмиль Генрихович вынужден был написать покаянную статью «Меерштольд против меерштольдовщины», а может, лучше было и не писать, не унижаться, всё равно не поможет?..
Что мог сказать им сегодня Агранов? Солгать, туманно намекнуть на некие новые веяния в верхах, милостиво подарить тень надежды, которая, как известно, умирает последней и которой всё меньше оставалось у него самого. И они воспринимали эту лживую недоговорённость, а может, заставляли себя её воспринимать как откровение. Разумеется, немыслимо говорить напрямую о том, что творится на олимпе власти… А он уже плавно перевёл разговор на другое, спросив, что так бурно обсуждалось ими непосредственно перед его появлением.
– Старая как мир дилемма, Яков Саулович, – поспешил с ответом поэт и драматург Семён Зельдинский. – Познаваемы ли законы творчества, или оно навсегда так и останется для нас магией и алхимией?
– Ну и как? Пришли к какому-нибудь выводу? – спросил Агранов, смакуя вино. При виде Зельдинского он в очередной раз вспомнил слова, которые слышал от своего отца ещё в отрочестве: «Запомни, Янкель, среди нас, евреев, дураков очень мало. Но если уж попадётся еврей-дурень, то такой, какого и свет не видывал!» Родом крымчак, то есть крымский еврей, Зельдинский специализировался как поэт-конструктивист, пока в начале тридцатых это направление не было ошельмовано. Потом, перейдя к писанию исторических пьес, он как-то вычитал где-то, что после убийства Лжедмитрия-второго в его сундуке были найдены некие иудейские книги. Возможно, и был второй Лжедмитрий евреем, история о сём умалчивает, но фактик этот величиной с муху Семён Львович раздул в слона и написал драму в стихах «Тушинский мессия», где представил самозванца эдаким пылким еврейским юношей, мечтающим вывести свой народ из дикой Московии в землю обетованную. Агранов как начальник СПО имел исчерпывающие данные как по еврейскому вопросу, так и по истории оного, и знал, что во всём Московском царстве набралось бы в то время хорошо если десятка полтора евреев, так что выводить было в общем некого. Затем Зельдинскому пришлось поучаствовать в качестве корреспондента «Правды» в эпопее «Челюскина». В компании чукчей он проехал на собаках по льдам и тундре от места начала дрейфа до мыса Дежнёва. Полученные впечатления легли в основу пьесы «Наместник Чукотки», о комиссаре, засланном поднимать далёкий северный край. В ней нашли отражение экзотический быт и нравы чукчей, в том числе обычай потчевать гостя собственной женой, и, приехав в гости в Москву, простодушно требовать от хозяина того же. Пьеса, поставленная московским «Театром Революции», вызвала скандал и была снята с репертуара специальным постановлением Политбюро как «антихудожественная и политически недостойная советского театра»… Впрочем, Агранов отдавал себе отчёт, что определение «дурак» в отношении Зельдинского вовсе не было синонимом слова «бездарность».
– Вот, товарищ Шклянский утверждает, что открыл один из таких законов! – сияя, сообщил Зельдинский.
Писателю, сценаристу и литературному критику Шклянскому с его петлистой противоречивой биографией было особенно страшно в эти времена, но он не подавал виду. Сын петербургского банкира-еврея, смолоду не знавший ни в чём недостатка, он всю жизнь отчаянно стремился самоутвердиться. С началом мировой войны, бросив учёбу на историко-филологическом факультете, пошёл добровольцем в армию, служил в мотоброневых частях, был награждён солдатским Георгием, дослужился до подпоручика. После февральской революции вступил в партию эсеров, ездил комиссаром Временного правительства на Закавказский фронт. Вернулся в Петроград после Октябрьского переворота и не сошёлся характерами с новой властью. Уехал к гетману Скоропадскому в Киев, куда незадолго до этого перебрались отец с матерью. Вёл роскошную и рассеянную жизнь, вращался в богемных кругах. Затем поступил на службу в гетманский бронедивизион. Распропагандировал сослуживцев и подбил их к участию в свержении гетмана. Был знакомым и любовным соперником Булгакова, который вывел его под именем Шполянского в романе «Белая гвардия». Вернулся в Советскую Россию, служил в Красной армии. После Гражданской активно занялся литературной деятельностью, печатался в журналах, опубликовал мемуары о фронте и революции, стал членом писательской группы «Симеоновы братья». В 1922 году, когда начался громкий судебный процесс над эсерами, бежал в Финляндию, потом перебрался в Германию. Прожил за границей полтора года. Упросил Советскую власть простить его и вновь вернулся в Россию, хотя мог бы опять воссоединиться с родителями в Париже и вести сытую буржуазную жизнь. Советская Россия чем-то неодолимо влекла его и манила…
Наблюдая этим вечером нервное, не совсем естественное веселье собравшихся, Шклянский вспоминал строки из «Белой гвардии»: «Качается туман в головах. То бросает в мутный вал тревоги, то в сторону несёт на золотой остров беспричинной радости».
– Преувеличивает Семён Львович, – сказал он. – Тянет ли подмеченная мной особенность на всеобщий универсальный закон, трудно пока ещё сказать. Тут ещё подумать надо. Речь вот о чём. Перечитывая графа Толстого, я обратил внимание, что он описывает обычные вещи и явления так, словно видит их или слышит о них впервые. Вот, скажем, описание театра из «Войны и мира»… – Шклянский воздел глаза к потолку, слегка прищурил их, поднял руку с зажатой в пальцах дымящейся папиросой, и, поводя ею, принялся цитировать по памяти. – «На сцене были ровные доски посередине, с боков стояли крашеные картины, изображавшие деревья… Девица в белом подошла к будочке суфлера, и к ней подошёл мужчина в шёлковых, в обтяжку, панталонах на толстых ногах, с пером и кинжалом, и стал петь и разводить руками. Потом пропела она, потом оба замолкли, и мужчина стал под музыку перебирать пальцами руку девицы, очевидно выжидая такта…» «Во втором акте были картины, изображающие монументы, и справа и слева вышло много людей в черных мантиях. Люди стали махать руками, и в руках у них было что-то вроде кинжалов… Потом прибежали ещё какие-то люди и стали тащить прочь ту девицу».
– Вот ведь… – шепнул солист Большого театра Блинов кинооператору Клюеву. – Голова, что библиотека! – и погладил стеклянную дверцу книжного шкафа, за которой мерцали золотом корешки.
Шклянский торопливо затянулся и продолжил, выделяя очередную цитату ироничным тоном:
– «Они не сразу её утащили, а долго с ней пели, а потом уже её утащили…» Видите? Толстой пишет так, словно никогда не был в опере или в театре, не видел актёрской игры, не знает, что такое декорации!
– В самом деле, любопытное наблюдение, – молвил Агранов, пристально глядя на Шклянского.
– Мы живём… – запнулся тот, и подумал: «Под собою не чуя страны…», но не посмел произнести запретные строки:
– Мы живём, не замечая вещей обычных, они проходят мимо нашего сознания, мы ко всему привыкаем и не замечаем всё больше и больше… Мы действуем машинально, мы как бы и не живём уже! Представлять обычные вещи и явления как странные – вот литературный приём Толстого. Это позволяет нам ощутить воду – именно мокрой, мороз – холодным… Это наполняет книгу и жизнь содержанием. Чтобы познать суть вещей, необходимо… странитьих. Состранять. Да-да, вот наконец нашлось подходящее слово – состранение! Товарищи, ввожу новый литературоведческий термин, будьте свидетелями, приоритет за мной!
Собравшиеся зааплодировали.
– Пока вас не было, Яков Саулович, я тут приводил в пример описание Толстым церковной службы. Вот где набор странностей! Предметы и действия религиозного обихода Толстой называет обычными словами. Это было воспринято церковниками как кощунство. А в рассказе «Холстомер» повествование и вовсе ведётся от лица лошади, так что неудивительно, что мир людей представлен в нём как невыносимо странный. А описания боевых действий в «Войне и мире»?..
В прихожей раздался очередной звонок. Спустя пару минут в гостиную вошла незнакомая собравшимся красивая молодая женщина. Сопровождавший её молодой человек, напротив, был знаком многим. Некоторые из присутствующих понимающе переглянулись и ещё больше повеселели. Надо же, Аграныч не просто вернулся, но ещё и в своём, как говорится, репертуаре… Ну, определённо жизнь налаживалась!
– Позвольте представить, товарищи, – сказал молодой человек. – Аня Садовникова, художник-иллюстратор журнала «Молодая гвардия». Но думаю, это временно. Талант пробьёт себе дорогу!
– Ну что вы, Алексей! – непринуждённо рассмеялась незнакомка. Все обратили внимание на то, с какой потрясающей элегантностью она была одета, находившиеся поблизости ощутили также, какими нездешними духами от неё повеяло. А ещё – на безымянном пальце её левой руки сверкал крупный бриллиант. Почему-то ни у кого не возникло сомнений, что это именно бриллиант, а не дешёвый страз.
– Прошу к столу, друзья, – торжественно провозгласил, входя в гостиную, хозяин салона Эмиль Генрихович. С весёлым гомоном общество потянулось в смежную угловую комнату, самую просторную из четырёх, выполнявшую функции столовой. Находившийся там овальный обеденный стол поражал воображение своими размерами. Он был изготовлен по спецзаказу самого Меерштольда в единственном экземпляре в декорационной мастерской театра, причём отнюдь не из папье-маше, а из самого настоящего дуба. Впрочем, гостей было так много, что они не уместились бы ни за каким столом, и угощение подавалось сегодня на манер фуршета.
Вдоль середины стола царственно возлежали поросёнок и метровый осётр. Рассечённые на части острым ножом, они были приготовлены по всем правилам кулинарного искусства и вновь собраны воедино. Из прочих блюд и закусок выделялись традиционные московские расстегаи, зразы по-польски и толма ереванская в замаринованных с лета виноградных листьях. В углу между двумя окнами ютился приставной столик с чистыми тарелками, вилками, рюмками и бокалами. Под смех и женские вскрики хлопнуло ещё несколько пробок от шампанского. У мужчин пошёл в ход коньяк. Первый тост, естественно, провозгласили за хозяина и хозяйку. В ответ Эмиль Генрихович, седовласый и вальяжный, предложил выпить за здоровье всех присутствующих «И… Ваше в особенности, дорогой Яков Саулович, не забывайте нас… Кому ещё не налито?». Обе домработницы в белых передничках и кружевных наколках сновали меж гостей, унося испачканную посуду и поднося чисто вымытую и досуха протёртую, ловко поправляя и пополняя закуски, так чтобы стол не выглядел разорённым. На месте быстро съеденного осетра появилась индейка. В общем, всё шло как полагается.
Общество дробилось на кучки и разбредалось по квартире. Стоя у буфета, Семён Зельдинский вдохновенно декламировал свои новые стихи:
Родная наша мать-природа!
Ты пригреешь и урода…
В гостиной Шклянский увлечённо продолжал развивать свою теорию. Среди слушателей были ведущий актёр и режиссёр МХАТа Иван Москвитин и директор театра «Ромэн» Михаил Якшин со своей бывшей женой Верой Полинской, тоже в прошлом актрисой второго состава МХАТа, приехавшей погостить из Ростова, где она теперь играла в театре драмы. Семь лет назад Полинская, живя с Якшиным, состояла в числе любовниц Маяковского и оказалась единственной свидетельницей его самоубийства, по каковому поводу её допрашивал лично Агранов…
– Вот почитайте русские народные сказки, – говорил Шклянский, – и вы увидите глазами животных всё тот же странный человеческий мир. Вот, слушайте: «Пашет мужик пашню на пегой кобыле. Вдруг откуда ни возьмись – медведь. Спрашивает медведь мужика: «Дядя, кто тебе кобылу-то пегой сделал?» – «Сам пежил» – «Это как же?» – «Да вот так. Хошь, и тебя пегим сделаю?» Согласился медведь из любопытства. Мужик связал ему верёвкой лапы, снял с сохи железный сошник, накалил его на огне, и давай медведя пежить: прикладывает сошник к бокам и опаливает шерсть до кожи. Потом развязал медведя, тот дёру. Отбежал подальше, лёг под дерево. Прилетела к мужику сорока поклевать семян. Тот поймал её и сломал ей ногу. Улетела сорока и села на то дерево, под которым медведь лежал. Потом прилетела к мужику на полевой стан муха крупная, кобылу кусать, кровь пить. Мужик поймал её и воткнул ей в зад соломину как палку, и отпустил. Полетела муха и села на то же дерево, где медведь с сорокой. Пришла к мужику жена, принесла ему обед в поле. Пообедал мужик с женой на пашне, и стал валить её, подол ей задирать. «Батюшки! – ревёт медведь. – Мужик опять кого-то хочет пежить!» – «Нет! – трещит сорока. – Кому-то ноги хочет ломать!» – «Нет! – жужжит муха. – Кому-то палку хочет вставлять!»
Дружный хохот покрыл последние слова литературоведа. Веселее всех смеялась Вера Полинская, от смеха у ней на розовых щеках обозначались ямочки. Как и семь лет назад, она больше была похожа на чемпионку по пинг-понгу среди любителей, чем на актрису МХАТа, пусть и второго состава.
Анна Садовникова наслаждалась и богемным интеллигентским окружением, и полузабытым истинно российским московским гостеприимством и хлебосольством. Разумеется, вина на парижских фуршетах были сортом повыше – все эти полусладкие «Советское шампанское», «Ахашени», «Киндзмараули» производят впечатление ровно до той поры, пока не распробуешь хорошее сухое французское или итальянское, но вот закуски… Пожалуй, по закускам Москва держала пальму первенства. Во всяком случае, икру двух цветов на французских дипломатических приёмах и прочих светских тусовках к столу подавали далеко не всегда и не везде. И уж точно не в таких непоглотимых количествах, равно как и всё прочее.
Они с Алексеем оказались в компании молодого скульптора Игнатьева и лет сорока пяти черноволосого мужчины в форме, коротко представившегося: «Яков Агранов». Вроде бы она где-то слышала это имя, и всё же оно ей ничего не говорило. Впрочем, два ордена Красного знамени и знак «Заслуженный чекист» на груди говорили сами за себя. Маленькая изящная кобура сбоку чуть сзади на ремне и малиновые петлицы с четырьмя алыми ромбами и золотой звёздочкой напомнили ей того офицера НКВД, арестовывавшего накануне несчастного Звенигородского. Однако сегодня это происшествие уже не казалось ей таким уж страшным. Подумаешь, мало ли что в жизни бывает. Ну, арестовали по ошибке. Разберутся – выпустят…
От её внимания конечно же не ускользнуло то подчёркнутое уважение, которое оказывали Агранову присутствующие. А он непринуждённо поддерживал разговор, поощрительно высказывался о новаторской скульптурной технике Игнатьева, работавшего со стеклом – методом литья и выдувания, и всё поглядывал на Анну своими чёрными подведёнными тенью глазами с явным восхищением. Она пила шампанское, чередуя глотки с ответными взглядами, погружаясь в эти глаза напротив, они опьяняли не меньше вина. Безошибочным женским чутьём она угадывала в нём могущество, даже не снившееся никому из прежних её мужчин. Сергея Гурова она тоже уже зачислила в «прежние». А Алексей, бойкий остроумный молодой человек со связями, приведший её сюда, в присутствии Агранова как-то сник, примолк, безропотно отдавал инициативу другому…
Агранов и вправду был восхищён. Садовникова в натуре выглядела ещё лучше, чем на фото. Миловидная брюнетка, она была похожа и на хозяйку салона Зинаиду Михайловну, и на его супругу, с которой они давно уже жили каждый своей жизнью. Предпочтительный женский образ, заложенный в нём как и в каждом мужчине, заставлял откликаться фибры души. Было в Анне Садовниковой что-то общее и с давней его подругой Лилей Брик, уникальной особой, имевшей двух мужей, официального – писателя и издателя Осипа Брика, и неофициального – Владимира Маяковского. Ещё до революции Брик первым решился напечатать стихи Маяковского, которого тогда решительно никто печатать не хотел. Затем Лиля сошлась с Володей, они втроём обсудили сложившуюся ситуацию и решили никогда не расставаться. Так и жили, сперва в Петербурге, затем в Москве, в коммунальной квартире в Полуэктовом, затем в Гендриковом переулке. Поначалу даже ютились все в одной крохотной комнатёнке:
Двенадцать
Квадратных аршин жилья,
Четверо в помещении –
Лиля, Ося,
Я
И собака Щеник.
Сперва был Щенок, потом вырос – стал Щен. Щеник… Он, Агранов, был вхож в эту странную семью на правах любовника, и отношения с Лилей постепенно сошли на нет после трагической гибели Маяковского. Давно это было. Подумать только, уже семь лет прошло с тех пор, как он стоял в почётном карауле у гроба поэта. Как всё изменилось…
Снова, едва слышимый из-за весёлого шума, раздался звонок в прихожей. Появился запоздалый гость – Илья Лабут, знакомый большинству присутствующих концертный администратор и организатор гастрольных поездок, то, что у капиталистов называлось бы «хваткий делец». Найдя взглядом Агранова, подбежал рысцой, обеими руками тряс руку, умильно заглядывал в глаза. Потом принял из рук хозяйки бокал с вином, торопливо выпил. Радостно балагуря, стал накладывать в тарелку всякие вкусности. На несколько минут он оказался в центре всеобщего внимания. Под звуки заведённого кем-то патефона, в облаках табачного дыма участники пира во время чумы снова повалили в столовую. Выбрав момент, Агранов осторожно тронул Аню Садовникову за руку чуть выше локтя, она повернула голову, их взгляды снова встретились, и он неожиданно спросил:
– Сбежим отсюда?
Вспыхнув, она опустила глаза, потом посмотрела на него опять, и он прочёл ответ в её взгляде.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЗДЕСЬ
Чем больше лайков, тем длиннее оно будет!