Много дум я в тишине продумал,
Много песен про себя сложил,
И на этой на земле угрюмой
Счастлив тем, что я дышал и жил.
125 лет назад зажглась яркая звезда Сергея Есенина. Сияла недолго, но свет ее до сих пор осиняет каждого из нас. А каким он был человеком? С кем дружил? Чем дышал? О чем мечтал?
Никто не расскажет лучше современников.
"Когда-то, как я упоминал, мы жили с Есениным вместе и писали за одним столом. Паровое отопление тогда не работало. Мы спали под одним одеялом, чтобы согреться. Года четыре кряду нас никогда не видели порознь. У нас были одни деньги: его — мои, мои — его. Проще говоря, и те и другие — наши. Стихи мы выпускали под одной обложкой и посвящали их друг другу. Мы всегда, повторяю, знали — кто из нас о чем молчит" (Мариенгоф "Роман без вранья")
Почитаем? Передо мной две прекрасные книги - "Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова" и Юрий Анненков "Дневник моих встреч".
И вот он - образ поэта, хулигана и песенника, баловня судьбы и глубоко несчастного человека.
"Когда к нему приставал с вопросом какой-нибудь критик:
— Сергей Александрович, дорогой, расскажите, пожалуйста, как вы пишите?
— Как пишу? — переспрашивал Есенин. — Да вот, присяду на полчасика к столу перед обедом и напишу стишка три-четыре.
И хохотал тому в спину:
— Зачем дураку знать, что стихи писать, как землю пахать: семи потов мало". (Мариенгоф)
"Распространенное мнение о том, будто Есенин был поэтом, произведения которого слагались сами собой, без труда, без кройки, совершенно неверно. Я видел его черновики, зачеркнутые, перечеркнутые, полные помарок и поправок, и если строй его поэзии производит впечатление стихийности, то это лишь секрет его дара и его техники, о которой он очень заботился". (Анненков)
Мариенгоф оставил воспоминания о тех годах, когда Есенин был жизнерадостным, способным на шутки, начинающим поэтом:
"Каждый день, часов около двух, приходил Есенин ко мне в издательство и, садясь около, клал на стол, заваленный рукописями, желтый тюречок с солеными огурцами. Из тюречка на стол бежали струйки рассола. В зубах хрустело огуречное зеленое мясо, и сочился соленый сок, расползаясь фиолетовыми пятнами по рукописным страничкам. Есенин поучал:
— Так, с бухты-барахты, не след идти в русскую литературу. Искусную надо вести игру и тончайшую политику.
И тыкал в меня пальцем:
— Трудно тебе будет, Толя, в лаковых ботиночках и с проборчиком волосок к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брючках из-под утюга! Кто этому поверит? Вот смотри — Белый. И волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит. А еще очень невредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят… Каждому надо доставить свое удовольствие. Знаешь, как я на Парнас восходил?…
И Есенин весело, по-мальчишески захохотал".
И уже позже, когда стали близкими друзьями, появится такое воспоминание:
"Мы с Есениным размечтались о золотом веке поэзии.
— Теперь уж недалече, — тихо сказал Есенин.
— Да. Вот стукнет нам лет по сорок…
— У, куда хватил! Значит, по-твоему, он наступит, когда уж мы старушками будем? Нет, не согласен! Давай-ка, Толя, выпустим сборник под названием «Эпоха Есенина и Мариенгофа».
— Давай.
— Это ведь сущая правда! Эпоха-то — наша.
— Само собой, — ответил я без малейшего сомнения".
Он так и не дожил до своих сорока, но время его - это действительно ЭПОХА ЕСЕНИНА.
А вот совершенно замечательная история розыгрыша Хлебникова:
"Есенин говорит:
— Велемир Викторович, вы ведь Председатель Земного шара. Мы хотим в Городском харьковском театре всенародно и торжественным церемониалом упрочить ваше избрание.
Хлебников благодарно жмет нам руки.
Неделю спустя перед тысячеглазым залом совершается ритуал.
Хлебников, в холщовой рясе, босой и со скрещенными на груди руками, выслушивает читаемые Есениным и мной акафисты, посвящающие его в Председатели.
После каждого четверостишия, произносит:
— Верую.
Говорит «верую» так тихо, что еле слышим мы. Есенин толкает его в бок:
— Велемир, говорите громче. Публика ни черта не слышит.
Хлебников поднимает на него недоумевающие глаза, как бы спрашивая: «Но при чем же здесь публика?» И еще тише, одним движением рта, повторяет:
— Верую.
В заключение как символ Земного шара надеваем ему на палец кольцо, взятое на минуточку у четвертого участника вечера — Бориса Глубоковского. Опускается занавес.
Глубоковский подходит к Хлебникову:
— Велемир, снимай кольцо.
Хлебников смотрит на него испуганно за спину.
Глубоковский сердится:
— Брось дурака ломать, отдавай кольцо!
Есенин надрывается от смеха. У Хлебникова белеют губы:
— Это… это… Шар… символ Земного шара… А я — вот… меня… Есенин и Мариенгоф в Председатели…"
Самые дорогие воспоминания Анненкова:
"В моей памяти гораздо глубже воспоминания о тех редких встречах без посторонних свидетелей, когда Есенин скромно, умно и без кокетства говорил об искусстве. Говорил как мастер, как работник".
К сожалению, больше других - наполненных болью, бессилием, ведь ни тогда, ни потом друзья ничего не могли сделать, не могли спасти.
В есенинском хулиганстве прежде всего повинна критика, а затем читатель и толпа, набивавшая залы литературных вечеров, литературных кафе и клубов.
Критика надоумила Есенина создать свою хулиганскую биографию, пронести себя хулиганом в поэзии и в жизни.
Я помню критическую заметку, послужившую толчком для написания стихотворения «Дождик мокрыми метлами чистит», в котором он, впервые в стихотворной форме, воскликнул:
Плюйся, ветер, охапками листьев,
Я такой же, как ты, хулиган.
Есенин читал эту вещь с огромным успехом. Когда выходил на эстраду, толпа орала:
— «Хулигана».
Тогда совершенно трезво и холодно — умом он решил, что это его дорога, его «рубашка».
Я не знаю, что чаще Есенин претворял: жизнь в стихи или стихи в жизнь.
Маска для него становилась лицом и лицо маской.
Жизнь его не баловала, но он умел находить во всем поэтическое вдохновение:
"Зима свирепела с каждой неделей. После неудачи с электрической грелкой мы решили пожертвовать и письменным столом мореного дуба, превосходным книжным шкафом с полными собраниями сочинений Карпа Карповича и завидным простором нашего ледяного кабинета ради махонькой ванной комнаты.
Ванну мы закрыли матрацем — ложе; умывальник досками — письменный стол; колонку для согревания воды топили книгами.
Тепло от колонки вдохновляло на лирику. Через несколько дней после переселения в ванную Есенин прочел мне:
Молча ухает звездная звонница,Что ни лист, то свеча заре,
Никого не впущу я в горницу,
Никому не открою дверь".
Как горько звучат строки Юрия Анненкова:
"Стихи были биением его сердца, его дыханием.
Вспомните, сколько считанных минут он жил после того, как написал кровью свои последние строчки:
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди".
Свой роман Мариенгоф заканчивает пронзительным и пророческим эпизодом:
"Мне вспомнилось другое 31 декабря. В Политехническом музее «Встреча нового года с имажинистами». Мы с Есениным — молодые, веселые. Дразним вечернюю Тверскую блестящими цилиндрами. Поскрипывают саночки. Морозной пылью серебрятся наши бобровые воротники.
Есенин заводит с извозчиком литературный разговор:
— А скажи, дяденька, кого ты знаешь из поэтов?
— Пушкина.
— Это, дяденька, мертвый. А вот кого из живых знаешь?
— Из живых нема, барин. Мы живых не знаем. Мы только чугунных".
Стал ли он, Есенини, "чугунным"?
Слава богу, нет...