Кажется, это она придумала игру в сарацинов; да, точно, вычитала это слово откуда-то — я не имел ни малейшего понятия, что оно значит, и сарацины представлялись мне гигантской саранчой в доспехах и с оружием. А так как я не знал, как выглядит саранча, в моей голове это было чем-то вроде тараканов. Первые дни, когда я вешал нос, Настя легонько тыкала меня и говорила:
— Пойдём в сарацинов играть.
Оружием становилось что угодно, попавшееся под руку; подушка, хлёсткая тетрадь, огрызок яблока. Настя наловчилась использовать резинки для волос как пращу и, бывало, неплохо подбивала меня бусинами и камушками. Моим же любимым оружием были нунчаки из пустых бутылок. Было строгое правило: не до крика и боли, просто барахтаться; и мы с сестрой и впрямь больше напоминали пару насекомых, чем таинственных восточных разбойников.
Наигравшись вдоволь, Настя пружинисто подскакивала и отряхивалась, мотая хвостиком русых волос, а потом шла умывать меня — старше всего на три года, она всё равно бывала почти как взрослая. Это её прохладная взмокшая ладошка закрывала мне глаза, когда я сидел, оцепенев, и неотрывно смотрел на падающий силуэт матери; и каждый раз, как я вспоминал ту ночь, задумавшись над открытой книгой, в бок мне прилетала бусина и звенел Настин голос:
— Артёмка, в сарацинов играть.
После произошедшего мы жили у бабушки, в комнате с проеденным молью ковром и ветхой стенкой; по молчаливому уговору Настя спала на диване, а я устраивался на разложенном кресле под полочкой, на своём месте, как взрослый, и с полочки в ночных сумерках едва заметно поблёскивали мои черепашки-ниндзя из киндера. Я чувствовал себя в безопасности — сверху меня стерегли они, сбоку — Настя, — и спал крепко и спокойно, не запоминая снов.
Бабушка отнеслась к нам с Настей философски, не принимая в нашей жизни никакого участия. Ей шёл девятый десяток, и целые дни она проводила, угнездившись перед орущим телевизором. Когда от натуги звук из колонок умер, она даже этого не заметила. Мы с Настей готовили сами — скромную простую еду на сиротское пособие; готовила в основном она, впрочем, а я вертелся рядом, готовый в любую минуту помочь.
С годами в нашей комнате появилась простыня на верёвочке, стыдливо задёргивающаяся на ночь, черепашки перекочевали в коробку из-под печенья, и в сарацинов мы больше не играли. Настя сидела на кухне, на расшатанном облупившемся табурете, курила и слушала, как я увлечённо рассказываю новости из школы, в голодной спешке обрезая пальцы картофелечисткой. Чему-то под нос улыбалась, ходила, напевая, и становилась всё выше и взрослее — только веснушки на вздёрнутом носу так и остались прежними, как и болтающаяся русая коса за спиной. Пару раз она приходила навеселе, пошатываясь и кивая на мои слова невпопад, и была особенно ласковой. Мы вырезали из теста человечков, посыпали их сахаром и сидели перед закопченным стеклом духовки, глядя, как раздуваются их животики.
Бабушка умерла, когда Насте исполнилось восемнадцать, а мне шёл пятнадцатый. Хоронили её тихо и торопливо, без тоски и слёз, и в гробу она выглядела так же, как и при жизни — запавшие глаза и желтая, как пергамент, кожа, только без голубоватых отсветов экрана. Вернувшись домой, Настя переворошила всю её комнату, раздала старые вещи и стала ночевать там — простыня уже не спасала от неловкости и торопливых утренних одеваний. Я ушёл из школы, пошёл в машиностроительный техникум. Настя поступила на вечернее и по утрам собиралась уже на работу.
Вернувшись домой одним вечером, я увидел дверь Настиной комнаты закрытой, и из-за неё, как когда-то, орал телевизор. Колонки так и не удалось починить нормально, и в пропадающем иногда звуке я различил её смех, потом мужской голос и резкий вздох, замерший на пике. На кухне в ещё тёплой кастрюльке стояло рагу. Я положил себе с горкой и стал есть.
Вскоре Настя познакомила меня со Владом, высоким, насмешливым и пахнущим табаком и духами, и тот стал приходить в открытую, не стесняясь меня. Из-за полуприкрытой двери доносилась их оживлённая речь, пока я сидел, подперев голову, и смотрел в духовку на поднимающийся пирог. Дома стало тесно и шумно, и я всё чаще уходил с парнями из группы гулять, пока не становилось сумеречно и морозно, а потом запирался в комнате и смотрел полупьяным от дешёвого пива взглядом в потолок.
Раз я ушёл к одному из парней на день рождения, сказав Насте, что дома не ночую. Она рассеянно кивнула, глядя сквозь меня, и я пошёл, взяв с собой пару соток и пачку её сигарет. На празднике была куча незнакомых людей, всё парни — очень мало девчонок — и разговоры были скучные и однообразные, о тачках, телефонах и учёбе. Мне налили штрафную — самогон родителей именинника — и я хлопнул её до дна, закашлявшись и покраснев. Хотелось спать и тишины, и я вышел покурить, захватив рюкзак, и никем не замеченный двинул домой.
Открыть дверь тихо не получилось — запнувшись о собственные ноги, я чуть не полетел о порог, но никто не отреагировал. Настины ботинки стояли на коврике, как и сапоги Влада. Тускло горел свет в её комнате. Я, не разуваясь, держась рукой за стену, пошёл туда. Даже сквозь шум в ушах я понимал: дома слишком тихо.
Дверь скрипнула и открылась. Настя обернулась на меня, приоткрыв один глаз, и я увидел, как на малиновой подсыхающей корочке крови на её лице пошли трещинки от века. Она улыбнулась — криво и жалко, одним уголком рта. Влад тоже обернулся, разжал пальцы, и на вытертый ковёр с глухим стуком упал нож.
— Артёмка, ты иди… иди. Мы тут в сарацинов играем… — произнесла она невнятно, из уголка рта бежала кровь. Кровь была на ней везде: на подоле простенького платья, на небольшой груди, засохла на растрепавшейся косе и заливала всё её лицо, и, глядя на профиль, так похожий на мамин, я вспомнил.
Я вспомнил ту ночь, когда её маленькая вспотевшая ладошка зажимала мне глаза, но я всё видел через щёлочку между пальцами. Я видел, как падает мать, ни на секунду не переставая смотреть на нас застывшими глазами, единственными светлыми пятнами на покрытом буреющей кровью лице; видел отца, так же стоящего с молотком в руке, мотающего опущенной головой в полусумерках зимней ночи. Я вспомнил это, глядя на нос Насти, на котором не было видно веснушек. Я всё вспомнил.
А потом я не помню ничего.
Пришёл в себя что-то бормочущим, наматывающим на Настину голову бинт; кровь всё шла и шла, просачивалась сквозь марлевые ниточки, а я крутил и крутил, пока он не закончился.
Потом мы несли к кромке леса Влада, завёрнутого в ковёр; с ковра капала кровь, но как-то очень вяло, и её тут же заметало снегом. Мы сбросили его в канаву и присыпали, насколько могли.
А дома, пока я вызывал скорую, уже почти трезвым голосом рассказывая им историю про неизвестных хулиганов, Настя, пачкая кровью столешницу, вырезала из теста человечков. Мы посыпали их сахаром и сели перед духовкой, взявшись за руки и ожидая врачей. Мы сидели и смотрели, как медленно раздуваются маленькие сдобные животики.