Пронзительная история еврейки, эмигрировавшей из России в Америку. В этой главе Мэри Антин описывает начало новой жизни в Америке. Для неё это было началом с чистого листа, ей даже дали новое американское имя. По сравнению с жизнью в Черте оседлости, Америка предлагала новые возможности и налагала значительно меньше ограничений.
Глава IX. Земля Обетованная
После столь удачной переправы через океан, передвижение по terra firma не должно было составить для меня никакого труда, в конце концов, эта среда для меня более привычна. Тем не менее, трудности возникли именно здесь. Я ни секунды не сомневалась, прежде чем сделать свои первые шаги по американской земле. Сомневаться не было времени. Самый невежественный иммигрант, сойдя с корабля, продолжает здороваться и отвечать на приветствия, есть, спать и вставать согласно обычаям своей собственной страны, при этом его исправляют, наставляют или смеются над ним, будь то друзья, которым он небезразличен, или незнакомцы, которым до него нет никакого дела, и таким образом он приобретает опыт жизни в Америке. Это спонтанный и всесторонний процесс, как и воспитание ребенка в кругу семьи. И хотя даже самая глупая няня способна внести свою лепту в достижение результата, никто не ожидает, что кто-то из членов семьи станет анализировать этот процесс, и менее всего этого ждут от очаровательного ребёнка. Мудрая, одинокая, незамужняя тётушка или любой иной свидетель, столь же отстранённый и понимающий тонкости психологии, способен проследить мириады усилий, с помощью которых маленькому Джонни или Нелли удаётся крепко ухватиться за разрозненные части огромной игрушки — жизни.
Я не была таким уж ребёнком, когда в мае около пятнадцати лет назад я сошла на берег и оказалась в славных американских яслях. Я уже давно научилась применять свои таланты, накопила некоторый практический и эмоциональный опыт, и даже научилась отчитываться о нём. Тем не менее, мои представления о жизни были весьма ограниченными, а мои наблюдения и аналогии — поверхностными. Я была слишком увлечена, чтобы анализировать те силы, которые мной управляли. Свой Полоцк я знала задолго до того, как начала судить о нём и экспериментировать с ним. Америка была ошеломляющей странной, невообразимо сложной, восхитительно неизведанной. Я стремглав бросилась на свободу из тюрьмы своей провинциальности и с жадностью разглядывала изумительную вселенную, что меня окружала. Я спрашивала: «Что это у нас тут?», вместо «Что это означает?». Этот вопрос пришел гораздо позже. Когда я сейчас становлюсь ретроспективно интроспективной, я попадаю в затруднительное положение многоножки из детского стишка, которая шла себе спокойно до тех пор, пока её не спросили, в каком порядке она переставляет ноги, и это настолько сбило её с толку, что она не смогла сделать и шагу. Я знаю, что меня несли тысячи ног, я летала на крыльях, парила на ветру и неслась на американских машинах, я прыгала и бежала, карабкалась и ползла, но сказать, в какой последовательности я делала шаги, для меня затруднительно. Множество одиноких тётушек были свидетелями моего второго детства, в обличии инспекторов иммиграционной службы, школьных учителей, сотрудников, занимающихся вопросами обустройства приезжих, и множества других беспристрастных и критически настроенных наблюдателей. Я вполне могу заимствовать их статистику, чтобы восполнить пробелы в воспоминаниях, но моё внутреннее чувство гармонии не позволяет мне этого сделать. Как известно, индивид — существо неведомое статисту, а я как раз взяла на себя обязательство изложить личное мнение обо всём. Поэтому я должна распутать, насколько смогу, клубок событий, как внешних, так и внутренних, которые произошли в первые ошеломляющие годы моей жизни в Америке.
За три года испытательного срока мой отец несколько раз терпел неудачу в бизнесе. Его история того периода — это история тысяч людей, приехавших в Америку, как и он, с пустыми карманами и руками, которые не умели обращаться с инструментами, и чей ум столетиями угнетался на родине. Десятки таких людей проходят перед вашими глазами каждый день, мой американский друг, они слишком поглощены своими честными делами, чтобы заметить подозрительные взгляды, которые вы на них бросаете, отвращение, с которым вы избегаете контакта с ними. Вы видите, как они ходят от двери к двери с корзиной катушек и пуговиц, или склоняются над шипящими утюгами в подвальной швейной мастерской, или роются в вашем мусоре, или толкают тележку от бордюра к бордюру по приказу крепкого полицейского. «Еврей-торговец», — отмахиваетесь вы, изгоняя его как со свей территории, так и из своих и мыслей, вы никогда не задумываетесь о том, что в жалкой трагедии его жизни содержится мораль, которая может касаться и вас. Что, если существо с грязной бородой носит в нагрудном кармане документы о гражданстве? Что, если сидящий, скрестив ноги, портной оплачивает обучение в колледже мальчика, который в один прекрасный день изменит Конституцию вашего государства? Что если дочери тряпичника спешат пересечь океан, чтобы учить ваших детей в государственных школах? Каждый раз, проходя мимо грязного иностранца на улице, задумайтесь о том, что он родился за тысячи лет до того, как появился на свет старейший коренной американец; и, возможно, ему будет что вам сказать, когда вы найдёте с ним общий язык. Помните, что сама его физиогномика — это шифр, ключ к которому вам следует искать с большим усердием.
К тому времени, как мы присоединились к моему отцу, он уже прошёл немало путей, пытаясь добраться до заветной цитадели удачи. Один из них, доселе неизведанный, он предложил опробовать сейчас, вооруженный новым мужеством и поддержкой своей семьи. В партнерстве с маленьким энергичным человеком, за плечами которого был опыт жизни в Англии, он решил открыть закусочную на пляже Кресент-Бич. Но пока он завершал работу на пляже, мы оставались в городе и пользовались образовательными преимуществами густонаселенного района, а именно Уолл-стрит в западной части Бостона.
Любой, кто знаком с Бостоном, знает, что западная и северная части города — неблагополучные. Это многоквартирные районы, или, как сейчас говорят, трущобы Бостона. Тот, кто имеет представление о трущобах любого американского мегаполиса, знает, что это кварталы, где собираются бедные иммигранты, которые в массе своей представляют собой неопрятных, грязных, занимающихся тяжёлой работой и нечестолюбивых иностранцев; они вызывают жалость у социальных миссионеров и отчаяние советов по вопросам здравоохранения, они — надежда районных политиков и краеугольный камень американской демократии. Хорошо осведомленный житель столицы знает, что трущобы — это своеобразная камера предварительного заключения для бедных иностранцев, где они живут на испытательном сроке до тех пор, пока не смогут предъявить свидетельство о гражданстве.
Он может знать всё это и при этом не догадываться, как Уолл-стрит в западной части города воспринимает маленький иммигрант из Полоцка. Что бы сказал искушённый турист о Юнион Плейс, вдали от Уолл-стрит, где меня ждал мой новый дом? Он бы сказал, что это коробчонка, а не улочка. Два ряда трехэтажных многоквартирных домов — это её боковые стенки, узкая полоска неба — её крышка, заваленный мусором тротуар — её дно, а небольшое отверстие в ней — выход.
Но я увидела совсем иную картину, когда впервые приехала на улицу Юнион Плейс. Я увидела два внушительных ряда кирпичных зданий, которые были выше, чем любое жилище, где я когда-либо жила. Даже мостовая была вымощена кирпичом, и я шла по нему, вместо того чтобы идти по доскам или голой земле. Многие окна были дружелюбно открыты, и в них виднелись непокрытые головы женщин и детей. Мне казалось, что жители проявляли к нам интерес, что было очень по-соседски. Я подняла глаза к самому верхнему ряду окон, и меня ослепила майская голубизна американского неба!
В наши дни изобилия в России мы привыкли к обставленным мягкой мебелью комнатам, белью с вышивкой, серебряным ложкам и подсвечникам, золотым кубкам, кухонным полкам, сияющим медью и латунью. У нас были перины почти до потолка и гардеробы, сумрачные недра которых были полны бархата, шёлка и тонкой шерсти. В трёх маленьких комнатах на втором этаже, куда нас привёл отец, было только самое необходимое — кровати с тонкими матрасами, несколько деревянных стульев, один или два стола, загадочная железная конструкция, которая оказалась плитой, пара керосиновых ламп без украшений, скудный набор кухонных принадлежностей и посуды. И всё же мы были в восторге от нашего нового дома и мебели. И не только потому, что мы только что пережили семь голодных лет, готовили еду в глиняной посуде, ели чёрный хлеб по праздникам и носили одежду из хлопка, но главным образом потому, что эти деревянные стулья и жестяные кастрюли были американскими стульями и кастрюлями, и они сияли великолепием в наших глазах. Если чего-то и не хватало для уюта или украшения интерьера, то мы ожидали, что вскоре это исправим — по крайней мере, мы, дети, так думали. Пожалуй, только моя мама, из всех нас, вновь прибывших, оценив убогость маленькой квартиры, поняла, что пока не может освободиться от бремени бедности.
Наше приобщение к американской жизни началось с первого шага на новой земле. Мой отец находил повод напутствовать или исправлять нас даже по дороге с пирса на Уолл-стрит, пока мы ехали в переполненном трясущемся экипаже. Он велел нам не высовываться из окон, не показывать пальцем, и объяснил слово «салага». Мы не хотели быть «салагами» и неукоснительно выполняли указания отца. Не знаю, как только моим родителям удалось обсудить всё, что произошло с нами в Полоцке за последние три года, поскольку нам, детям, терпения на это не хватало, рассказ моей матери постоянно прерывался не имеющими отношения к делу вопросами, возгласами и объяснениями.
Первый обед оказался наглядным примером большого разнообразия. Мой отец принёс несколько видов еды, которая не требовала приготовления, и её можно было есть прямо из маленьких консервных банок, которые все были покрыты надписями и рисунками. Он пытался познакомить нас с причудливым, скользким фруктом, который он назвал «бананом», но вынужден был отказаться от этой идеи на время. После еды ему повезло больше, когда он показал нам любопытный предмет мебели на загнутых полозьях под названием «кресло-качалка». Нас было пятеро вновь прибывших, и мы нашли пять различных способов стать частью вечного двигателя Америки, и столько же способов выбраться из него. Тот, кто с самого рождения пользовался креслом-качалкой, не может себе представить, как нелепо могут выглядеть люди, которые пытаются воспользоваться им в первый раз. Мы безудержно хохотали над нашими всевозможными экспериментами с новинкой, которая стала отличным способом выпустить пар после необычайно волнительного дня.
В нашей квартире мы и не думали о том, чтобы хранить уголь в ванной. Потому что не было никакой ванны. Так что вечером первого дня отец повёл нас в общественные бани. И пока мы шествовали в маленькой процессии, я наслаждалась уличным освещением. Так много ламп, и мой отец сказал, что все они горят до утра, и людям не нужно брать с собой фонари. Значит в Америке действительно всё бесплатно, как мы и слышали в России. Свет был бесплатным — на улицах было светло, как в синагоге в праздничный день. Музыка была бесплатной — мы в немом восторге слушали серенаду, которую нам исполнил духовой оркестр, состоящий из множества музыкантов, вскоре после того, как мы обосновались на Юнион Плейс.
Образование было бесплатным. Именно о нём мой отец неоднократно писал, как о главной надежде для нас, детей, как о сущности американских возможностей, сокровище, которое не сможет отнять ни вор, ни несчастье, ни бедность. Образование — это единственное, что он мог обещать нам, когда посылал за нами, даже с большей уверенностью, чем хлеб или кров. На второй день я была на седьмом небе от осознания того, что означает эта свобода образования. К нам подошла маленькая девочка, которая жила на другой стороне улицы, и предложила проводить нас в школу. Моего отца не было, но мы пятеро уже выучили к тому времени несколько слов по-английски. Мы знали слово «школа». Мы поняли. Эта девочка, которая никогда не видела нас до вчерашнего дня, которая не могла произнести наши имена, которая была одета ненамного лучше нас, смогла предложить нам свободу обучения в школах Бостона! Никаких заявлений, никаких вопросов, никаких экзаменов, постановлений, исключений, никаких махинаций, никаких сборов. Двери были открыты для каждого из нас. Даже самый маленький ребенок мог указать нам путь туда.
Этот инцидент произвел на меня большее впечатление, чем всё, что я слышала прежде о свободе образования в Америке. Это было конкретным доказательством, почти само по себе. Такое нужно испытать, чтобы понять.
Как же мы были разочарованы, когда отец сказал, что нам не следует сразу же начинать учёбу в школе. Учебный год почти закончился, пояснил он, к тому же мы должны были переехать на Кресент-Бич через неделю или около того. Придётся ждать открытия школ в сентябре. Какая потеря драгоценного времени с мая по сентябрь!
Не то, чтобы время было действительно потеряно. Даже пока мы находились на Юнион Плэйс, мы получили много уроков и опыта. Мы должны были сходить за покупками и одеться с головы до ног в американскую одежду; познать тайны железной плиты, стиральной доски и переговорной трубки; научиться торговаться с разносчиком фруктов через окно и не бояться полицейского; и, прежде всего, мы должны были выучить английский язык.
Добрые люди, которые помогали нам в этих важных делах, занимают особое место в галерее моих друзей. И хотя с тех пор я их больше не видела, я всегда вспоминаю о них с благодарностью. При перечислении длинного списка моих американских учителей, следует начать с тех, кто приходил к нам на Уолл-стрит и давал нам первые уроки. Для моей матери, которая совершенно не понимала, как пользоваться кухонной плитой, женщина, которая показала ей, как развести огонь, была ангелом-избавителем. Для нас, детей, феей-крёстной стала та женщина, которая привела нас в чудесную страну под названием «аптаун», где в ослепительно красивом дворце под названием «универмаг», мы обменяли наши ненавистные самодельные европейские костюмы, по которым в нас узнавали «салаг», на настоящую американскую одежду машинного производства, теперь мы выглядели более достойно в глазах друг друга.
Вместе с нашей жалкой иммигрантской одеждой мы избавились и от непроизносимых еврейских имён. Наши друзья, чей опыт жизни в Америке был богаче на несколько лет, устроили совещание и совместными усилиями придумали для всех нас американские имена. Если наши реальные имена не имели благозвучных американских аналогов, они безжалостно отбрасывали их, и хорошо, если сохранялись хотя бы инициалы. Мою мать, в наказание за то, что её имя было нелегко перевести, нарекли недостойным прозвищем Энни. Фетчке, Иосиф и Дебора стали Фридой, Джозефом и Дорой, соответственно. А меня несчастную вообще обманули. Имя, которое они дали мне, отнюдь не было новым. Мое полное еврейское имя — Марьяше, если коротко — Машке, если на русский манер — Марья, мои друзья сказали, что оно будет хорошо звучать по-английски, как Мэри, что меня весьма разочаровало, ведь я хотела иметь такое же странно звучащее американское имя, как у остальных.
Но я забываю, что у меня всё же было утешение в вопросе выбора имён — использование моей фамилии, о чём до сих пор не было случая упомянуть. По прибытии я обнаружила, что к моему отцу всегда обращаются «мистер Антин», а не только по официальным поводам, как в Полоцке. И поэтому я была «Мэри Антин», и я чувствовала свою важность, отзываясь на столь достойное обращение. Это было очень по-американски, что даже простые люди использовали свои фамилии в повседневной жизни.
Мы всей семьёй так прилежно следовали инструкциям, так легко адаптировались и ловко скрывали свои недостатки, что, когда мы отправились на Кресент-Бич, следуя за небольшой повозкой с нашим личным имуществом, у моего отца почти не было поводов делать нам замечания по дороге, и я уверена, что ему не было за нас стыдно. Настолько сильно мы успели американизироваться всего за две недели с момента высадки с корабля. Кресент-Бич — название, которое напечатано очень мелким шрифтом на картах окрестностей Бостона, но эта длинная прибрежная полоса от Уинтропа до Линна стала историческим местом в анналах моей семьи. В настоящее время это место является популярным курортом для отдыхающих, и известно как Ревир-Бич. Однако, когда туда приехали воссоединившиеся Антины, там не было ни бульваров, ни роскошных бань, ни гостиниц, ни кричащих развлекательных площадок, ни освещения, ни шоуменов, ни безвкусно одетой толпы. Был только чистый, сверкающий на солнце песок, летнее море и летнее небо. Во время прилива Атлантика с развевающейся гривой из водорослей врывалась на берег, во время отлива она уносилась прочь, рыча и скрежеща гранитными зубами. Между приливами младенец мог спокойно играть на пляже камешками и ракушками и копаться в песке, пока не уснёт. Весь день светило солнце, на смену ему приходила луна, а ночь украшала небо россыпью звёзд.
Я жила, училась и играла, подчиняясь этому грандиозному приморскому распорядку дня. Несколько человек приехали вместе со мной, о чём я уже поставила вас в известность, но главное — на самом берегу океана оказалась я, которая всю жизнь прожила в глубине страны и верила, что все великие воды мира раскинулись предо мной в Двине. Мое представление о мире людей значительно изменилось за время долгого путешествия; мое представление о Земле расширялось с каждым новым днём, проведённым у океана; мое представление о мире за пределами Земли зародилось и стало расти, когда я получила возможность подолгу любоваться бесконечным небосводом.
Не то, чтобы у меня было хоть малейшее представление о концепции множественности миров. Я не брала уроков по космогонии, на меня не снизошло внезапное откровение об истинном положении Земли во Вселенной. Для меня, как и для моих предков, солнце садилось и вставало, и я совсем не ощущала, что земля мчится сквозь пространство. Но я лежала, растянувшись на солнышке, и смотрела на море до тех пор, пока мне не начинало казаться, что я физически растворяюсь в окружающем меня мире, пока я не чувствовала, что моя рука — одно целое с тёплым песком, в котором она зарыта. Или я на корточках сидела на пляже в полнолуние, размышляя и удивляясь, между небом и морем во всём их великолепии. Или я выбегала навстречу надвигающемуся шторму, ветер дул мне в лицо, по телу бежали мурашки, благоговейный восторг наполнял меня до самых кончиков моих окутанных туманом кудрявых волос, отброшенных назад, и я стояла, вцепившись в какой-нибудь кол или перевернутую лодку, потрясенная рёвом и грохотом волн. Стоя так, я воображала, что мне угрожает опасность, и испытывала упоительный страх, я держалась обеими руками и мотала головой, ликуя в окружающем меня буйстве стихии, я готова была смеяться и плакать одновременно. В самые спокойные дни я просто сидела спиной к морю, не глядя на него вовсе, и слушала шелест набегающих на песок волн, не думая ни о чём, и дышала в такт мерному дыханию моря.
Влияние на меня моря, неба и переменчивой погоды было столь велико, что у меня неизбежно возникали сны, аллюзии и фантазии. Возможно, причина была в том, что мир, который я знала, не был достаточно велик, чтобы вместить всё, что я видела и чувствовала; мысли, проносившиеся в моей голове, были не понятны мне даже наполовину, они не имели отношения к мыслям, которые я могла выразить, потому что касались того, что я пока не знала, как назвать. У каждого растущего ребёнка с богатым воображением случаются озарения, особенно если он сильно сблизился с каким-то одним элементом природы. В случае со мной это тоже было время роста, свободное лето на берегу моря, и я росла всё быстрее, оттого что раньше мне было так тесно. Мой разум не так давно получил бесценный опыт переезда в другую страну, и я острее обычного воспринимала впечатления, которые являются семенами идей.
Не подумайте, что я проводила всё своё время, или даже основную его часть, во вдохновенном уединении. Куда большая часть моего дня была посвящена играм — искренним, энергичным, шумным играм, привычным для американских детей. В Полоцке меня уже начали считать слишком взрослой для игр, за исключением карточных игр или организованного веселья. Здесь я оказалась среди детей, которые ещё играли, и охотно вернулась в детство. Товарищей по играм у меня было много. У энергичного маленького партнера моего отца была маленькая жена и большая семья. Они жили в небольшом коттедже по-соседству, и для меня до сих пор загадка, как эта лачуга выдержала бурное присутствие их выводка. Юное поколение Уилнеров являло собой богатый ассортимент мальчиков, девочек и близнецов, любого возраста, роста, характера и пола. Они сновали туда-сюда весь день напролёт, вытаптывая дверной порог и стирая землю в порошок. Они свешивались из окон, как обезьяны, ползали по крыше, как мухи, и словно птицы вспархивали с деревьев. Даже такой маленький человек, как я, никуда не мог пойти, не будучи сбитым с ног Уилнером, и я никогда не могла сказать, кем именно из Уилнеров, потому что никто из них никогда не стоял на месте достаточно долго, чтобы его можно было опознать, а также потому, что у них, как я подозревала, была привычка обмениваться бросающимися в глаза предметами одежды, что очень сбивало с толку. Вы могли предположить, что маленькая мать, должно быть, чувствовала себя совершенно растерянной и ошарашенной в этой толпе сорванцов, но вы ошибаетесь. Миссис Уилнер была исключительно величественной маленькой личностью. Она управляла своим потомством с предельным хладнокровием и строгостью. Даже самого старшего сына она прижимала к ногтю, а то и прикладывала к нему руку. И если на улице они наслаждались полной свободой, то дома юные Уилнеры жили по часам. В пять часов вечера семь дней в неделю детей партнера моего отца можно было увидеть сидящими в ряд по обе стороны обеденного стола. По этому случаю их даже можно было различить, поскольку все они были умыты. Тогда и было самое время их пересчитать: за столом было двенадцать маленьких Уилнеров.
Мне как-то удалось сохранить свою индивидуальность в этой толпе, и хотя я была под впечатлением от их численности, я даже осмелилась выбрать себе друзей из числа Уилнеров. Особенно мне нравились один или два младших мальчика, с которыми мы играли в прятки или резвились на пляже. Мы плескались, как утки, практически не вылезая из воды. Однажды мы с одним из мальчиков отправились гулять по отмели, чтобы проверить, кто из нас осмелится зайти дальше. Был отлив, и вода не доходила нам даже до колен, когда мы стали оглядываться назад, чтобы посмотреть, видны ли ещё знакомые предметы. Мне казалось, что мы гуляем уже несколько часов, но мы всё ещё были на мелководье и вода была спокойной. Мой спутник шёл вперёд, и я последовала его примеру. Внезапно волна чуть не сбила нас с ног, и мы одновременно вцепились друг в друга. Накатила волна поменьше, и по поверхности воды пошла лёгкая зыбь, а море издало вздох. Начинался прилив, возможно, приближался шторм, а мы были в милях, ужасных милях от берега.
Мальчик и девочка повернулись, не проронив ни слова, четыре решительных босых ноги вспарывали воду, взгляд четырёх испуганных глаз был устремлён в сторону берега. Сквозь вечность неимоверных усилий и страха они молча бежали вперёд, смерть наступала им на пятки, гордость всё ещё жила в их сердцах. В конце концов, они достигли отметки уровня воды — за шесть часов до полного прилива.
Каждый из них видел испуг другого, и каждый был этому рад. Но в своём владении языком был уверен только мальчик.
«Ну что сдрейфила, я ж говорил!» — дразнит он. Девочка достаточно поняла и способна ответить:
«Ты умеешь швиммен (нем. плавать), а я нет».
«Можешь не сомневаться, я-то точно швиммен умею», — издевается он. И девочка уходит злая и обиженная.
«Я и на руках ходить могу», — кричит ей вслед мучитель. — «Эй, салага, может глянешь?»
Девочка идёт вперёд и даёт себе клятву больше никогда не ходить с этим грубым мальчишкой ни по земле, ни по морю, даже если воды расступятся по его велению.
Но я забываю о более серьезных делах, которые привели нас на Кресент-Бич. В то время, как мы, дети, резвились в воде, как русалки и водяные, наши отцы торговали холодным лимонадом, жареным арахисом и розовым попкорном, и накапливали свои состояния, никель за никелем, пенни за пенни. Я очень гордилась тем, что имею отношение к общественной жизни пляжа. Я восхищалась нашим сияющим автоматом с содовой, рядами сверкающих стаканов, пирамидами апельсинов, цепями сосисок, чистым белым прилавком и набором блестящих оловянных ложек. Мне казалось, что ни одна другая закусочная на пляже — их там было несколько — не была и наполовину столь привлекательной, как наша. Я считала, что отец отлично выглядит в длинном белом фартуке и нарукавниках. Он с таким энтузиазмом раздавал мороженое, что я думала, что он богатеет день ото дня. Мне никогда не приходило в голову сравнивать его нынешнее место работы с тем положением, для которого он изначально был предназначен; а, если я и задумывалась об этом, то была не менее довольна, поскольку к тому времени уже выучила наизусть поговорку отца: «Америка — не Полоцк». В Америке все профессии были уважаемыми, а все люди были равны.
Если автоматом с содовой и цепями сосисок я восхищалась, то партнёра моего отца, мистера Уилнера, я просто боготворила. Я могла с радостью битый час простоять, наблюдая за тем, как он делает картофельные чипсы. В поварском колпаке и фартуке, с ковшом в руке и улыбкой на лице, он двигался с величайшей ловкостью, лёгким движение руки он словно из ниоткуда извлекал заготовки для чипсов, широким жестом окунал их в котелок с кипящим маслом, и преподносил готовый продукт, выкинув коленце. Таких картофельных чипсов не было больше нигде на пляже Кресент-Бич. Тонкие, как папиросная бумага, хрустящие, как сухой снежок, и солёные, как море — такие вызывающие жажду, продающие лимонад и приносящие никели картофельные чипсы мог приготовить только мистер Уилнер. В праздники, когда каждый поезд привозил из города десятки семей, он едва поспевал за спросом на свои чипсы. Партнёр моего отца всегда был в ударе, когда вокруг него собиралась толпа покупателей, ждущих свои чипсы. Он был так же болтлив, как искусен, и так же остроумен, как болтлив; по крайней мере, я догадывалась об этом по смеху, который часто заглушал его голос. Я не могла понять его шуток, но если мне удавалось подойти достаточно близко, чтобы видеть его губы, улыбку и весёлые глаза, я была счастлива. То, что кто-то мог говорить так быстро, да ещё и по-английски, было само по себе удивительно, но то, что этот вундеркинд принадлежал нашему заведению, было фактом, приводящим меня в неописуемый восторг. Я никогда не видела никого похожего на мистера Уилнера, кроме свадебного шута, но тот говорил на обычном идише. Я так гордилась талантом и хорошим вкусом, которые демонстрировались у нашего прилавка, что если мой отец подзывал меня из толпы, чтобы послать куда-то с поручением, я надеялась, что люди заметили это и поняли, что я тоже имею отношение к этому заведению.
И всему этому блеску, славе и признанию неожиданно пришёл конец. Были какие-то проблемы с лицензией, то ли сбор, то ли штраф, а ночью случился шторм, который повредил наш автомат с содовой и другой инвентарь, между домами Антинов и Уилнеров состоялись переговоры и консультации, и многообещающее партнерство было распущено. Никогда больше не будет веселый партнер собирать толпу на пляже, никогда двенадцать юных Уилнеров не будут играть и резвиться в волнах, как водяные и русалки. И менее многочисленное племя Антинов тоже вынуждено проститься с веселой жизнью у моря, ибо занимающиеся столь скромными делами, как мой отец, везут за собой свои семьи, вместе с другими земными благами, куда бы они ни держали путь, как цыгане. Мы загнали в песок слишком слабый кол. Ревнивая Атлантика вступила в сговор с Воскресным законом и вырвала его. Придётся нам попытать счастья в другом месте.
В Полоцке мы предполагали, что «Америка» — это практически синоним «Бостона». Когда мы прибыли в Бостон, горизонт расширился, и мы аннексировали Кресент-Бич. А теперь, мы заприметили новую землю обетованную и завладели областью Челси, во имя возникшей у нас необходимости.
В Челси, как и в Бостоне, мы снова поселились в неблагополучной части города. Арлингтон-стрит населяли бедные евреи, бедные чернокожие и пригоршня бедных ирландцев. На примыкающих к Арлингтон-стрит улицах жило ещё больше бедных евреев и чернокожих. Это был подходящий район для того, чтобы человек без капитала смог вести здесь свой бизнес. Мой отец арендовал помещение с магазином в подвале. Он разместил там несколько бочек муки и сахара, несколько коробок крекеров, несколько галлонов керосина, широкий ассортимент мыла с надписью «сохрани купон» на упаковке, в подвале хранилось несколько бочек картофеля и пирамида из хвороста, а в витрине были выставлены соблазнительные сладости по пенни за штуку. Отец повесил вывеску, на которой позолоченными буквами было написано предупреждение «Только Наличные», и начал всем подряд раздавать товары в кредит. Это был обычный способ ведения бизнеса на Арлингтон-стрит. За три года практики мой отец научился уловкам многих ремёсел. Он знал когда и как «блефовать». Легенда о «Только Наличных» была защитой от заведомо безответственных покупателей, в то время как «добросовестные» клиенты, которые регулярно платили по субботам, спокойно могли прийти в магазин с пустым кошельком.
В то время как мой отец знал специфические приёмы торговли, можно было бы рассчитывать на то, что моя мать вложит в дело весь свой талант и такт. Конечно, она пока не знала английского языка, но благодаря тому, что все действия по взвешиванию, измерению и вычислению дробей в уме были доведены у неё до автоматизма, она могла всё своё внимание при общении с покупателями уделять сокровенным тайнам языка. Она так быстро в этом преуспела, что вскоре перестала ощущать какое-либо неудобство и вела себя за прилавком так же естественно, как в своём старом магазине в Полоцке. Но здесь было гораздо уютнее, чем в Полоцке, во всяком случае, мне так казалось, потому что за магазином находилась кухня, и если торговля шла вяло, мама могла там что-то приготовить или постирать. Покупатели на Арлингтон-стрит привыкли ждать, пока хозяйка магазина посолит суп или достанет хлеб из духовки.
В очередной раз Фортуна вяло улыбнулась нашей семье, и мой отец, в ответ на дружеский вопрос, как наши дела, говорил: «На жизнь хватает», и пожимал плечами, будто добавляя, «но гордиться нечем». Для меня с моим неприхотливым отношением к хлебу насущному, этого было вполне достаточно, и я без стеснения посвятила всю себя покорению своего нового мира. Оглядываясь назад на те переломные первые несколько лет, я вижу, что я всегда вела себя как ребенок, которого выпустили погулять в сад, где он играет, копается в земле и гоняется за бабочками. Иногда меня действительно жалила оса семейных неурядиц, но я знала целебную мазь — свою веру в Америку. Мой отец приехал в Америку, чтобы зарабатывать на жизнь. Америка, которая была свободной, справедливой и доброй, обязательно даст ему то, что он ищет. Я приехала в Америку, чтобы увидеть новый мир, и я с величайшим упорством шла к своей цели, но отправляясь в свою экспедицию, я всегда оглядывалась назад, чтобы проверить, в порядке ли мой дом, оставшийся позади, и по-прежнему ли моя семья держит голову над водой.
Много лет спустя, когда американцы уже принимали меня за свою, если мне что-то неожиданно напоминало о давно забытом прошлом, — будь то письмо из России, или абзац в газете, или подслушанный в трамвае разговор вдруг напоминал мне о том, кем я могла бы быть — я думала что это просто чудо какое-то, что я, Машке, внучка Рафаэля Русского, рожденная для скромной судьбы, чувствовала себя как дома в американском мегаполисе, могла свободно распоряжаться собственной жизнью, мечтать и видеть сны на английском языке. Но поначалу я растрачивала своё восхищение на более конкретные воплощения великолепия Америки — такие как прекрасные дома, яркие магазины, электрические двигатели и аппараты, общественные здания, иллюминацию и парады. Мои ранние письма к моим русским друзьям были полны хвастливых описаний этих красот моей новой страны. Ни один уроженец Челси не испытывал такой гордости и восторга от учреждений своего города, как я. Не требовалось ни военного оркестра, ни парада в День независимости, чтобы меня охватил патриотизм. Даже к обычным субъектам и инструментам городской жизни, таким как почтальон или пожарная машина, я относилась с определённой долей уважения. И я точно знаю, что я думала о людях, которые говорили, что Челси был очень маленьким, скучным, бесперспективным городом, не имеющим права на собственное название и существование.
Вершина моей гражданской гордости и личного счастья была достигнута солнечным сентябрьским утром, когда я поступила в государственную школу. Этот день я должна помнить всегда, даже если стану такой старой, что не смогу назвать своего имени. Для большинства людей первый день в школе — незабываемое событие. В моём случае значение этого дня возрастало стократно, по причине долгих лет ожидания, пути, который я проделала, и сознательных амбиций, которые я лелеяла.
Я понимаю, что часто привожу в пример максимальные цифры и использую превосходную степень в своём повествовании. Хотелось бы мне знать какой-то иной способ рассказать о душевных переживаниях ребёнка-иммигранта, который уже способен рассуждать. Возможно, я когда-то и обладала исключительно острой наблюдательностью, способностью сравнивать и аномальным самосознанием, тем не менее, мои мысли, поведение и отношение к американским учреждениям были типичны для смышлёного ребёнка-иммигранта. А то, что ребенок думает и чувствует, является отражением надежд, желаний и целей его родителей, которые привезли его за границу, каким бы не по годам развитым и независимым он ни был. Инспекторы службы иммиграции расскажут вам, какую нищету иностранец везет в своем багаже, какую нужду в своих карманах. Пусть мальчик-переросток двенадцати лет, трепетно выводящий свои буквы в классе для малышей, расскажет вам о благородных мечтах и высоких идеалах, которые могут быть скрыты под засаленным кафтаном иммигранта. Говоря за евреев, по крайней мере, я знаю, что могу без опасения предложить провести такое исследование.
Кто был со мной рядом в первый день в школе? Кого я держала за руку, когда я, охваченная благоговейным страхом, стояла у стола учительницы, и шептала своё имя, как велел отец? Была ли это твёрдая, умелая рука Фриды? Её ли преданное сердце трепетало и билось в унисон с моим, как это было во всех наших детских приключениях? Сердце Фриды действительно бешено колотилось в тот день, но не от моих эмоций. Моё сердце пульсировало от радости, гордости и честолюбия, а в её сердце тоска боролась с самопожертвованием. Ибо меня отвели в класс, где было солнце, пение и радостная улыбка учительницы; а её отвели в мастерскую, где воздух был спёртым, лица людей изрезаны морщинами тревог, а мастер раздавал суровые приказы. То, что мы пошли в школу, было исполнением лучших обещаний моего отца, и вклад Фриды в это заключался в том, что она сшила специально для нас ситцевые платья, в которых мы с младшей сестрой впервые появились в классе государственной школы.
Я и по сей день помню серый узор на своём платье, с такой любовью я смотрела на него, когда оно висело на стене — моё священное одеяние, ожидающее дня, дарующего блаженство. И Фрида, я уверена, тоже помнит этот узор, с такой тоской она смотрела на накрахмаленную ткань, скользящую между её пальцами. Но какими бы ни были её желания, она ничего о них не сказала, она склонилась над швейной машинкой, напевая мелодию Старого Света. В каждый прямой, гладкий шов она, быть может, вкладывала какой-то сохранившийся с детства порыв, но рисунок завитков и цветов она стыковала с особой тщательностью. Если растущая волна возмущения заставляла её на мгновение выпрямиться, то в следующее мгновение она снова склонялась, чтобы как следует пришить оборку. И когда наступил знаменательный день, и мы с младшей сестрой встали, чтобы нас нарядили, Фрида лично похлопывала и разглаживала мой жёсткий новый ситец; она велела мне поворачиваться снова и снова, чтобы убедиться, что я идеальна, она наклонялась, чтобы вытащить неприглядные нитки для намётки. Если и было в её сердце что-то кроме сестринской любви, гордости и доброй воли, когда мы расстались тем утром, то это было чувство утраты и принятие женщиной своей судьбы, ибо мы были близкими друзьями, а теперь наши пути разойдутся. Она испытывала тоску, но не зависть. Она не обижалась на меня за то, в чём ей было отказано. До того утра мы обе были детьми, но теперь судьба распорядилась так, что она стала женщиной, со всеми женскими заботами, в то время как мне, хотя я была лишь немного младше её, позволили и дальше танцевать на майском празднике беззаботного детства.
Хотела бы я для собственного успокоения сказать, что у меня было некоторое представление об отличии наших судеб, что я понимала, что с ней поступали несправедливо, а мне потакали. Хотела бы я сказать, что серьезно задумывалась над этим вопросом. Между нами всегда делали различия, совершенно непропорциональные нашей разнице в возрасте. Её крепкое здоровье и тяга к ведению домашнего хозяйства естественным образом сделали её правой рукой матери в годы, предшествовавшие нашей эмиграции, когда у нас не осталось ни слуг, ни работников. По сложившейся семейной традиции тогда считали, что из двух сестёр Мэри была более сообразительной и умной, и что её не могла ждать заурядная судьба. К Фриде обращались за помощью, от её сестры ждали славы. И когда я потерпела неудачу в качестве ученицы модистки, в то время как Фрида добилась больших успехов у портнихи, наши судьбы, фактически, были предрешены. Еще до того, как мы добрались до Бостона, было ясно, что она пойдет на работу, а я — в школу. Учитывая семейные предрассудки, это был неизбежный курс. Несправедливость не была преднамеренной. Отец отправлял нас в школу рука об руку ещё до того, как первый раз задумался об Америке. Если бы в Америке он мог содержать свою семью без посторонней помощи, кульминацией его сокровенных надежд было бы увидеть всех своих детей в школе, с равными преимуществами дома. Но когда он сделал всё, что мог, и все ещё был не в состоянии обеспечить нас всех даже хлебом и кровом, он был вынужден сделать нас, детей, самодостаточными как можно скорее. Вопрос выбора не стоял, Фрида была самой старшей, самой сильной, самой подготовленной и единственной, кто был в законном для выхода на работу возрасте.
Моему отцу не за что держать ответ. Он разделил мир между своими детьми в соответствии с законами страны и в силу обстоятельств. Мне не нужно его оправдывать. Я бы хотела оправдать себя, но не могу. Я помню, что без особых раздумий приняла распределение ролей, предложенное для нас с сестрой; и всё, что было запланировано в мою пользу, я приняла как само собой разумеющееся. Я не была бессердечным монстром, но определённо была эгоцентричным ребёнком. Если бы моя сестра казалась несчастной, меня бы это обеспокоило, но мне стыдно вспоминать, что я не задумывалась о том, как мало радости было в её жизни. Я была настолько поглощена своим собственным счастьем, что не ощущала и половины той изумительной преданности, с которой она относилась ко мне, добродушия, с которым она радовалась моей удаче. Она не только поддерживала и одобряла то, что мне во всём помогали, она и сама всячески мне угождала. И я принимала всё, что она мне давала, как должное.
Мы вдвоем остановились на минутку в дверях дома на Арлингтон-стрит в то чудесное сентябрьское утро, когда я впервые пошла в школу. Я упорхнула прочь на крыльях радости и ожидания, а её ноги увязли в болоте ежедневного тяжёлого труда. И я был настолько слепа, что не понимала, что славой покрыла себя она, а не я. Отец сам вёл нас в школу. Он бы не делегировал эту миссию даже президенту Соединенных Штатов. Он ждал этого дня с таким же нетерпением, как и я, и планы, которые он строил, когда мы вместе бежали по залитыми солнцем тротуарам, выходили за пределы самых смелых моих фантазий. Практически первым, что он сделал, сойдя с корабля на американскую землю три года назад, была подача заявления о натурализации. Оставшиеся шаги в этом процессе он предпринимал максимально быстро, и как только позволил закон, стал гражданином Соединенных Штатов. Это правда, что он уехал из дома, чтобы заработать на хлеб для своей голодной семьи, но он отправился в путь, благословляя ту необходимость, которая вела его в Америку. Хвалёная свобода Нового Света означала для него гораздо больше, чем право жить, путешествовать и работать там, где ему заблагорассудится, это была свобода высказывать свои мысли, сбросить оковы суеверий, испытать собственную судьбу без оглядки на политическую или религиозную тиранию. Он был ещё очень молод, когда прибыл в Америку, ему было всего 32 года, и большую часть жизни его держали на коротком поводке. Он жаждал впервые проявить свою мужественность.
Три года прошли в борьбе за существование и были полны разочарований. Ему не хватало умений, чтобы заработать на жизнь даже в Америке, где подённый рабочий ест пшеницу вместо ржи. Видимо, американский флаг не мог уберечь его от преследовавшей его Немезиды ограниченных возможностей, он должен был искупить грехи своих предков, которые спали вечным сном за океаном. Он с рождения обладал слабым здоровьем, нервным, беспокойным характером и множеством мешающих жить предрассудков. В детстве его тело голодало, чтобы его разум смогли напичкать бесполезными знаниями. В юности учёность, которая так дорого ему обошлась, была продана в обмен на хлеб и соль, зарабатывать на которые самостоятельно его не научили. Под свадебным балдахином его на всю жизнь связали с девушкой, чьи черты ещё были для него чужими, и ему было велено приумножать своё потомство, чтобы увековечить священные знания в своих сыновьях во славу Бога его предков. Всё это время его направляли, как существо без воли, использовали, как раба, как инструмент. В зрелости он очнулся и обнаружил, что ему недостаёт здоровья, средств, полезных знаний и он окружён препятствиями со всех сторон. При первом же удобном случае он вырвался из своей тюрьмы и постарался искупить свою растраченную впустую молодость полезным трудом; в то же время он стремился разбавить мрак своих узких знаний, светом современных идей. Но даже приложив все возможные усилия, он всё ещё был далёк от цели. В бизнесе у него ничего не ладилось. Из-за недостатка мастерства, ума, или характера, он терпел неудачу там, где другие люди добивались успеха. В чём бы ни была причина его ограниченных возможностей, он пожинал их горькие плоды. «Дайте мне хлеба!» — кричал он Америке. «А что ты сделаешь, чтобы заслужить его?» — слышал он вызов в ответ. И он понял, что не владеет ни искусством, ни ремеслом, и что даже его ценные познания были бесполезны, поскольку он владел лишь устаревшими методами их передачи.
Так что со своей основной задачей он не справился. Но в качестве компенсации у него оставалась интеллектуальная свобода, которую он стремился реализовать всеми возможными способами. У него было очень мало возможностей продолжить своё образование, которое, по правде говоря, так и не было начато. Ему с большим трудом удавалось заработать на жизнь, и времени на посещение вечерней государственной школы не оставалось, но он не упускал ничего из того, чему можно было бы научиться с помощью чтения, посещения общественных собраний и осуществления гражданских прав. Но даже здесь ему мешала естественная неспособность овладеть английским языком. Со временем, правда, он научился читать, понимать смысл беседы или лекции, но он так и не научился правильно писать, и до сих пор говорит с сильным акцентом.
Хотя образование, культура и светский образ жизни были сияющими идеалами, которым нужно было поклоняться издалека, у отца всё ещё оставалось средство, которое позволило бы ему приблизиться к ним хоть на шаг. Он мог отправить своих детей в школу, чтобы они научились там всему, что понадобится им в жизни. По меньшей мере, они пойдут в начальную школу, возможно, в среднюю школу, а один или два, как знать, могут поступить и в колледж! Его дети должны учиться, должны наполнять его дом книгами и интеллектуальной компанией, и благодаря их посредничеству он тоже будет гулять по Елисейским полям либерального образования. Что касается самих детей, он не знал более верного для них пути к успеху и счастью.
Так что сердце отца было полно чаяний и надежд, когда он вёл нас в школу в тот первый день. В своём стремлении он шёл широким шагом, и нам приходилось бежать вприпрыжку, чтобы поспевать за ним.
Наконец, мы вчетвером стояли вокруг стола учительницы, и мой отец на своем ломаном английском вверил нас её заботам, нескладно выразив надежды относительно нас, которые его преисполненное эмоциями сердце было не в силах сдержать. Я осмелюсь сказать, что мисс Никсон была поражена чем- то необычным в нашей группе, чем-то, выходящим за рамки семитской внешности и смущения, характерного для иностранцев. Моя младшая сестра была прелестна, как куколка, с её розово-белой кожей, короткими золотыми кудряшками, и глазами василькового цвета, когда вам удавалось поймать её взгляд. Мой брат тоже мог бы сойти за девочку, с его ангельскими чертами лица, густым румянцем, блестящими чёрными волосами и тонкими бровями. Какие бы тайные страхи ни скрывались в его сердце, когда он вспоминал своих бывших наставников, которые секли его розгами, он стоял прямо и бесстрашно перед американской учительницей, почтительно сняв головной убор. Рядом с ним стояла девчушка, которая выглядела так, будто её морили голодом, глаза её были такими огромными, что казалось, они вот-вот выскочат из орбит, а из её коротких тёмных кудрей, не вышло бы и парика для еврейской невесты.
Все три ребенка держались куда лучше, чем основной поток учеников-иммигрантов, которых приводили в класс мисс Никсон. Но фигурой, привлекавшей внимание к группе, был высокий, статный отец, с его серьёзным лицом и прекрасным лбом, нервными руками, которыми он красноречиво жестикулировал, и голосом, исполненным волнения. Иностранец, для которого поступление детей в школу было священным обрядом, который с почтением относился к учительнице начальных классов, который прямо в классе вдохновенно рассказывал о своих мечтах, не был похож на других иностранцев, которые приводили своих детей в школу, следуя букве закона, он не был он похож и на местных отцов, которые приводили сюда своих неуправляемых мальчиков, радуясь, что они могут на время переложить заботу о них на чужие плечи. Я думаю, мисс Никсон поняла то, что не смог передать даже лучший анuлийский язык моего отца. Мне кажется, она догадалась, что просто вручив ей наши школьные сертификаты, он завладел Америкой.