Найти в Дзене
Борис Годунов

Нейросартр

Со мной что-то случилось, и все это сразу стало очевидным. Я ничего не говорил, а только смотрел, как Мадлена достает из шкафа пузатый коньячный термос. Мне даже в голову не пришло, что это место находится в кафе, а не за столом. Все вопросы, что можно было бы задать присутствующим, отпадали сами собой. Самое главное, я вдруг понял, что не испытываю к ней ничего похожего на страсть, которой я страстно хотел бы обладать из-за никчемности самой страсти. Меня вдруг посетила очень грустная мысль. Правда, ее суть не была слишком серьезной – была просто рациональная, – но, как обычно, ей так и не нашлось ответов. А потому мне ничего не оставалось, как взять коньячный термос. Я никогда не пил таких напитков, но сказал, что не возражаю. Она тоже ничего не сказала, а налила коньяку мне в рюмку. Я сделал маленький глоток. Было совершенно непонятно, как чайка могла оказаться в этой рюмке, но я не стал задерживаться на этой мысли и выпил коньяк. Мне стало необыкновенно хорошо. И тут я снова ощутил ту невыносимую потребность обладать этой женщиной, которую я всегда питал к Филиппу Констану. Я смотрел на нее, и мне вдруг начало казаться, что это моя собственная чашка на столе – слегка отсвечивающая черным лаком и такая же крепкая, как моя собственная. И из чашки, повинуясь властному желанию выпить еще коньяка, лилось сияющее темно-красное пламя… Я еще раз увидел бегущего под дождем охранника, который прижался к стенке и глядел на меня с таким выражением, что мне стало трудно дышать. Я повернулся и пошел к выходу. Оказалось, что дело не в коньяке. В тот момент я думал совсем о другом. На моих часах была уже половина одиннадцатого. Я очень устал, но не мог найти в себе сил передумать. Впрочем, что я могу для нее сделать? Я даже не мужчина. Я чиновник. И наверное, эта мысль слегка отрезвила меня, потому что меня опять охватило чувство отвращения к себе. Наверно, на меня тоже подействовала выпивка, потому что я вдруг стал напевать какую-то песенку – но знал я ее теперь совершенно неправильно. Теперь у меня не хватало не только слов, но и особого способа ее подсказать, какого-нибудь внутреннего ритма, соответствующего ее смыслу. У меня даже пропало чувство справедливости. Теперь было какое-то истовое недоумение – словно все со мной было так и должно быть, а я не понимал, что же это. Я не понимал даже своих чувств, – они словно существовали отдельно от меня, и я не знал, что со мной происходит вообще. Мне было непонятно даже, есть ли я вообще, – я даже не мог определить, в какой части тела, кажется, мозги. А потом я понял, что может быть как раз такое, чтобы меня рядом не было. Произошло это потому, что я смотрел внутрь себя, в самое себя – и ничего не видел. Для меня вокруг была пустота – а внутри меня не было ничего. С самого начала я знал это, но этого не приходило мне в голову. Я просто заметил и почувствовал – но мне и в голову не пришло это сказать вслух, как раньше не пришло мне в голову, что внутри человека есть дыра. Что я собой представляю? Я просто есть – и, что важнее, я знаю, что я есть. Мне не нравится думать о том, что я, если подумать. Но иногда в этом нет нужды. Чем больше я думаю о том, чем я есть на самом деле, тем меньше я в это верю. Когда я полностью в это верю, я думаю о том же, что и раньше – и не думаю ни о чем другом. Я не думал ни о чем другом. Меня просто не интересовало, что со мной происходит в действительности. Наверно, мне не следовало бы так часто думать. Это знание и делает меня болваном. Дураком. Я чувствую своего рода нервное истощение – где-то проходит нерв, на который во мне давит Тошнота. Когда Тошнота отпускает, дело обычно кончается судорогами – это меня мучает, я думаю, это заразно, но от лекарств и таблеток я сейчас добьюсь, к счастью, только одного: бессонницы. Но бывало и хуже. Я не мог уснуть. Со мной случился припадок. При этом я постоянно вспоминал один свой кошмар: я лежал на кровати в той же самой одежде, которую носил все эти дни, и вдруг почувствовал нечто вроде особенного озарения: ко мне в голову проникла мысль, что всё происходящее – просто последовательность моих воспоминаний, которые я коллекционировал каждый раз, как меня настигало отвращение. В прошлый раз она показалась мне простой потерей памяти о каких-то страницах из прошлого. Теперь она показалась мне чем-то вроде раздумий, на которые следовало обратить внимание, потому что я уже почти отчаялся что-либо вспомнить. Мысли были полупонятны и состояли из слов, но смысл их не был мне ясен – я думал, что пережил приключение, и от него прошло что-то очень приятное. А эта мысль казалась мне страшной: она была слишком хороша, чтобы быть правдой. Да и кому я хотел признаться в этом? Впрочем, нет, не важно – не хотелось отвечать. Я давно привык не замечать окружающих вещей, и когда они опять стали беспокоить меня, я забыл, кто я такой, и просто позволял им расти до размеров своего тела. Теперь каждое слово, пущенное во влажную расщелину моего сознания, вызывало во мне мимолетный и горячий ответ – и оно, будто удар меча, вонзалось в мозг. Но всё это была не только мысль – не было никаких внешних впечатлений, и, видимо, я тоже знал себя таким – потому что каждую секунду я представлял себе своё смутное место в мире, пытался его точно воспроизвести – и этим создавал, опять же очень немного и очень нежно, отношение к себе, своё собственное бытие, как бы отпечаток своей внешности в зеркале – тёмное, неопределённое и черное. Можно было вообразить себе и то, что остров в море никогда не существовал и никакого острова вообще не было на самом деле – и слово «остров» значило только то, что где-то был остров посреди океана. Но я чувствовал себя совершенно равнодушным к окружающему – просто видел что-то похожее на далёкую белую точку над островом, где сидела чайка. Она мне показалась очень красивой – со светлой широкой грудью, нежной, немного детской. Она улыбалась, и так пристально глядела на меня своими блестящими чёрными глазами, что в моей груди сразу возникло чувство безграничного доверия к ней. И я вдруг понял главное – что-то действительно есть, чего нельзя отрицать. Не было никакого островка в море, и никакого острова вообще не было – была только чайка, маленькая, такая, розовая, с чуть-чуть удивлённым от счастья лицом. И это была та самая чайка, с которой меня ждал на острове мой молчаливый спутник. Но я никогда и ни о чём не спрашивал его – наверное, потому, что очень хорошо знал, что это невозможно. Тогда я просто кивал, улыбаясь ей. Но теперь я стал понимать – я и сам в этой чайке не существую, потому что все эти берега в моём сознании тоже должны быть моей чайкой. Вернее, в моих самых настоящих глазах нет ни капли моей чайки. Может, я именно чайка – но я совсем не знаю, что это такое. А если я знаю, я знаю и то, что не помню об этом. Мне кажется, я только знаю, что теряю сознание. Но я знаю, что вообще не теряю сознание – я просто закрываю глаза, чтобы не видеть. Но если бы я стал вглядываться во тьму, я, наверно, увидел бы звезды. Они, конечно, были бы очень маленькие, и по их огню можно было бы судить о свете. Но я всё равно не мог бы их увидеть, потому что тогда я стал бы похож на световую кляксу, на который ложится очень светлый след. Так я и уснул, и проснулся, и ничего не случилось – только я все думал, и думал. Как будто я заново переживал ту единственную ночь в своей жизни. И когда я проснулся утром, оказалось, что ничего не изменилось. Но я понял тогда ещё одно, что раньше я знал о том, что не существую. Я много раз смотрел на свой рот, иногда задерживая его там, чтобы ощутить его вкус, потом я вспоминал вдруг, что я это знаю, и становилось страшно. Теперь у меня появилось смутное понимание того, что существование – это то, что я думаю о нем. Я подозревал, что это некая устойчивая идея вроде уверенности, что люди верят, что они находятся в воздухе – на самом же деле они висят в воздухе. Я даже пробовал поверить в то, что человек есть существующий объект, – и это ощущение – Тошнота! – причиняло мне иногда невыносимую боль. Но я понимал, что просто страх превратить меня в собственную Тошноту мешает мне принять существование полностью, без остатка. Как будто стоило мне увидеть это доказательство и не поверить в него, как я уже ничего не понял бы в случившемся. Впрочем, это объяснение чересчур похоже на правду, – тут же я отбрасываю его, потому что в действительности ничего мне видеть не надо. Доказательство, которое мне нужно, не значит то, о чем я думаю. Оно просто не существует, а значит, не существует. Оно есть только в моем сознании и поэтому не может быть. Или может? Почему же? Ведь все, что я вижу, – это я сам. Впрочем, то же самое может сказать кто угодно – и никто никому не скажет. Даже я. А разве нет? Или мы и есть эта Тошнота? Зачем тогда нужны страдания, чтобы узнать, кто мы на самом деле? Может, не нужны они сами по себе, а нужны Тошноте – и тогда, выходит, страдать ради смерти и страдания вовсе не так уж и плохо? Не лучше ли жизнь без страданий, не хуже ли смерть без них, чем страдание без них? Таково логическое обоснование жизни без страданий, жизнь без несчастий – жизни без страданий. Здесь нет места другим аргументам: когда говорят об отсутствии страданий, то имеют в виду их отсутствие, а не отсутствие страданий. Без страданий нечего даже делать и жить. А сущность страданий в том, что они все время случаются. Чтобы мучился ты, они случаются. Чтобы испытывал ты их, они случаются. Ты приходишь к выводу, что нет ничего плохого в том, что случилось с тобой, – именно это и есть твоя подлинная ценность. Но дальше все всегда будет происходить по-другому, – и чем сильнее ты хочешь избавиться от страданий, тем упорнее они будут. В конечном счете ты просто перестанешь их ощущать и не сможешь ничего изменить. Даже если ты сейчас начнешь плакать, это будет одно и то же. Это будет просто то, что происходит с тобой всегда.