Проезжая из Москвы в Питер по железной дороге, обрати внимание, пассажир, на маленький, уже разрушившийся домик на триста сорок третьем километре справа по ходу поезда. Еще и сейчас живы старые названия домиков-казармы. Строили их еще при царе. Добротно и продуманно.
Дорога прокладывалась в глухих местах, а обслуживать ее надо. Вот и ставили умные люди по трассе казенные дома. Заселяли туда людей, давали землю. Человек, можно сказать, приходил не только служить железной дороге, но фактически жить ею. Ночью и днем. Обходчиком или мастеровым, но постоянно при ней, круглосуточно.
Рядом семья, дом, работа. Дети, молодость, а там и старость. Работай только. И что бы ни случилось на дороге, работник тут как тут. Умно было придумано.
А случилось это давно. Лет тридцать назад, а то и поболее. Ну, да сейчас Николай Сергеевич в годах. И Мария Семеновна тоже.
Вот недавно и отошла в мир иной… Царствие ей небесное. Доброй памяти, душевный человек была. Сколько лет могла бы еще топтать землю ножками, да рученьками разводить, но нет, прибрал Бог Семеновну.
И остался теперь один Николай Сергеевич. И самому теперь надо ездить на погост к своей дочери… Убирать могилку. Разговаривать.
Сколько раз там еще побывает, сам не ведает. Но пока жизнь не окончена, будет ездить на Пасху, навещать кровь родимую.
К Пасхе, известное дело, все православные прибирают могилки своих близких. Ничего особенного в этом нет. Только загадочны и неисповедимы пути тех, кто и как туда попадает…
Я работал на этом полустаночке дорожным мастером, и в свое время сменил Николая Сергеевича на его посту.
Это сейчас он переехал на станцию. Магазин поближе. Народ есть. А тогда на линии был один, сам себе хозяин. Поезда идут, да жена на виду. Детишки растут. На пути и выросли. Сыну тридцать лет. Дочь недалеко работает. Радостно на душе у Николая Сергеевича. Внуки рядом играют. За нос дедушку ухватить стараются.
По молодости подтруниваю над ним, неразумно спрашиваю его после возвращения с кладбища перед Пасхой:
— Навел порядок?
— Навел, — шмыгнул носом Николай Сергеевич.
Шмыганье показалось мне каким-то особенно грустным. Так себя не ведут после кладбища. Понятно, здесь нет места похвальбе или хохоту, но односложно ответить «навел» мог только глубоко ранимой души человек. Я знал, что Николай Сергеевич давно не хоронил близких, что родители его умерли более двадцати лет назад, дети взрослые.
Вызывало уважение, что все эти годы он так почитает родителей. Но грусть на его лице все-таки была неестественно острой.
Не понимая его печали, продолжаю бездумно расспрашивать:
— А что такой грустный-то, Николай Сергеевич?
— Доча моя там лежит… Вот уже тридцать лет езжу. Ухаживаю. И сегодня прибрался, навел порядок.
И он уже без дрожи в голосе, с едва уловимой ноткой скорби поведал мне историю гибели своего первенца, историю вечного покаяния отца перед памятью дочери. Покаяния, которое может совершить только необъяснимая душа русского человека.
Я не встречал подобного в жизни и не читал нигде о таких случаях. Разве что грустью эта история может сравниться с бессмертными Ромео и Джульеттой.
Но то другая история. И не родительских отношений. И поди, рассуди ты теперь, что надо было делать в той страшной ситуации? И было ли другое разрешение несчастья, в котором оказались близкие люди? Родная кровь и меч судьбы над головой. Могу лишь предположить, что утвердительного ответа нет, и никто его не имеет.
Будут мудрецы ломать копья на эту тему, лучшие отцы и матери спорить, доказывая правоту или неправоту родителя, но ответа не будет. Будет только сам факт гибели дочери и тридцать лет покаяния…
Весной, как только сходит снег на кладбище и земля разрождается половодьем, Николай Сергеевич, а было, и с Марией Семеновной, едет на могилку к своей дочери и молит у нее прощения.
Но виновен ли он? Неужели возвысится у кого-нибудь голос сказать Николаю Сергеевичу, что он виноват перед дочерью?
Я оцепенел от его рассказа, и вот уже много лет задаю себе тот же вопрос. Задаю товарищам и знакомым, пересказываю историю незнакомым, но никто не может сказать утвердительно: правильно ли поступил отец или неправильно? Убийца он своей дочери или нет? Надо ли ему каяться за свое решение или нет? Просить прощения у дочери или нет?
Впрочем, прощения просить у нее, конечно, надо. И замаливать грехи перед ней надо.
И он просит и молит. Вот уже тридцать лет ежегодно на Пасху он стоит на коленях на могиле дочери. Но виновен ли он?
Страна после войны возрождала себя. Ликованию не было предела. Плохо ли, хорошо жилось людям в то время — рассказ не о том.
Николай Сергеевич и Мария Семеновна жили хорошо и счастливо. Работа, чай, уважаемая в народе. Должность ответственная. Молодой еще, а уже бригадиром поставили. Хозяйство завели. В казарму въехали. Вот и первенец, доченька по траве бегает. Полтора годика уже. Как на картинках увеселительных, помните, были такие: барская усадьба, цветущие луга и солнце летнее. В панамке и платьице деточка руками машет, бабочек ловить пытается. Радость у родителей неописуемая. Что еще людям надо? Идиллия божественная.
Только проходящие поезда из Москвы в Северную столицу да обратно и нарушают эту идиллию.
Паровозная тяга тогда была. Летят составы, и только завитки белесого дыма обозначат на время, что здесь пролетел курьерский или грузовой, скорый или пассажирский. Обязательно без остановки. Перестуком колес, да малиновым гудком напомнив о себе: дескать, все в порядке, Николай Сергеевич, путь исправен. Спасибо за работу. До свидания.
— А тут не пойму ничего. Как раз дома был, — говорит Николай Сергеевич. — Дома! Понимаешь! Сам дома. Никакой тревоги и беды не чувствовал. И жена молодая тоже дома была. И доча вот-вот, где-то сейчас играла, сию минуту, цветы на откосе рвала.
— Копаюсь во дворе, а не пойму, почему поезд под окном стоит? Ненормально что-то! Не должен он на перегоне стоять. А вот поди ж ты, остановился. Стоит и не трогается. Путь исправен. Это я точно знаю. Только из обхода вернулся. Ведь одной мыслью и живем: пропустить поезда. Чтобы ни малейшего препятствия не было. А тут остановка… Что за причина?
И пошел Николай Сергеевич узнать, в чем дело, почему поезд на перегоне остановился?
А там уже машинисты навстречу бегут. Насторожился, встрепенулся Николай Сергеевич. Не может быть!
— Ах ты, мать дорогая! — шмыгнул опять Николай Сергеевич.
— Как же я казню себя! Как я мог не почувствовать?
Бегут машинисты, несут комок моей доченьки на руках. Отрезало ей колесом правую ноженьку прямо до паха. Представляешь, до самого паха. И Николай Сергеевич полоснул ладонью себе по низу живота.
-И там-то… всё раздавлено, а ведь ей матерью надо быть.- Николай Сергеевич неуклюже сделал поклон показывая подбородком на низ туловища, отчего взгляд его скользнул точно по сапогам и поднялся выше. Пожилой человек не считал нужным более подробно указывать место, где было «всё раздавлено». Для него было кощунством даже сейчас рассказывать о случившемся с его доченькой. Тридцать лет прошло, а не может простить ошибки своей. По его разумению надо быть совсем не понятливым, что бы не догадаться, где раздавлено, из-за чего доча и матерью могла уже не стать. Какое же горе выпало доченьке пережить. Чем провинилась она в жизни, если её в таком крошечном возрасте судьба так обидела? Николай Семёнович почти всхлипывал.
— Ах ты, доченька, моя ты родная! Запахнули мы нашу крошечку во что могли, и на том же поезде погнали в Бологое, в больницу, спасать дите. Это каких-нибудь двадцать-двадцать пять километров будет от нашего житья-бытья. Кровью исходит доча моя, это верно, конечно. Бледная, уже без сознания.
Прибежал в больницу, в охапке дочу свою хирургу с сумасшествием всовываю и кричу благим голосом: спасите, родимый! Нет мне мочи рассказывать. Кляну себя за то, что не уберег доченьку свою. Как это так? Виноват, конечно, я сам, родитель безответственный. Дочь под поезд упустил! Места себе не нахожу, с ума схожу. Врачи бьются. Все понимают, а ноженьки-то до паха нету. И то, что не пришить ее, не восстановить, уже всем ясно.
Полтора годика, и такая махина проехала. По больнице мечусь, как зверь затравленный.
И вот наступает развязка. Наступает самая грустная минута в моей жизни. И опять я на острие. И опять я в ответе. И опять от меня зависит: жить или не жить моей доченьке… Крохе моей, первенке.
Выходит хирург в коридор, отзывает меня в сторону и так спокойно говорит, чтобы я осознанно воспринял все сказанное и в полном здравии ума ответ дать мог.
Говорит мне хирург, тоже хороший человек, но почему он сам не решил свой вопрос, а меня заставил его решать?
Говорит хирург:
— Вот что, отец! Дочь твою, может, еще спасти и можно, но решай сам. Как она без ноги до самого паха жить дальше будет? И «там» всё раздавлено… Выжить она, возможно, и выживет, но, может быть, до конца жизни проклинать тебя будет за то, что не уберег ты ее в детстве. Так что если даешь согласие, мы можем сделать… В общем, умерла и умерла. Не выжила. Значит Богу так было угодно.
Как представил я свою доченьку без ножки всю жизнь мучающейся… Как смотрит она на меня, и какой укор в ее глазах стоит?!
Зажмурился я и только рукой махнул, дескать, все ясно, доктор, давай…
Упал на землю и забился я в истерике. В презрении и жалости к себе одновременно за случившееся! За дачу согласия… За то, что не досмотрел и упустил дочу. За то, что навеки, на глазах уходит… За то, что теряю самое дорогое, детскую жизнь своей родной доченьки.
В общем, по большому счету, ведь я дал тому хирургу фактически согласие на убийство моей дочери родной. Крохи моей первенькой.
Что мне испытать пришлось, я только сам мог знать. И никто не знал. Ни жена, ни окружающие. Только мы вдвоем. Я и тот хирург. Не знаю, как теперь его называть: зверюга и убийца он или гуманный провидец и честный человек? Только потом, спустя годы я отошел от удара психологического, стал рассказывать.
Похоронили мы свою доченьку на сельском кладбище, и вот уже тридцать лет каждый год на могилку ее ездим. Убираем и просим прощения. Простит ли она нас? Того нам не ведомо.
Конечно, выросли у нас новые деточки. И дочь взрослая, и сын взрослый. И внуки есть.
— А ты как думаешь? Правильно я поступил, что дал тогда согласие? — пронзил он меня вопросом, надеясь получить и тут прощение.
Но мне не найти на него ответа. Может, и правильно, но христиане так не делают, не поступают, и никакие моральные законы такого не разрешают.
Но как же надо было поступить? Что сделать в той жестокой ситуации? Не знаю.
… Много лет несутся туда-сюда скорые поезда. Много жизней уносят они под своими колесами. Сколько трагедий случается ежегодно на железкой дороге? Но эта — из ряда вон выходящая. И нет от нее покоя родному отцу. Вот уже и мама ее ушла к ней на тот свет. А отец все мучается. И все убирает и убирает могилку. И все просит прощения.
Так будет ли он прощен на этом свете за свой поступок? Правильно ли он тогда поступил? Не имею на этот вопрос ответа. И сколько людей об этом ни спрашивал, но и они ответить не могут. Более того, выявилась какая-то странная зависимость. Один человек, будь то мужчина или женщина, горячо сожалея о случившемся, всё таки тихо соглашается, и говорит, что наверное провидение правильно поступило, ну зачем было мучиться девочке всю жизнь. Пережили горе, раны зарубцевались, и дальше жить людям надо. Что же «киснуть» теперь? Дескать, нельзя гласно распространять такой «опыт». Но, отец в то мгновение, что ударило по ребёнку, верный шаг сделал, принял огонь жестокого удара судьбы, на себя. Освободил девочку от пожизненных мук, в итоге правильно поступил.
Другие же категорично возражали против действий отца. Не понимали хирурга «такого разэтакого», который клятву Гиппократа нарушил. Тем не менее, считали они, доча вполне могла жить, а может и родить даже. И не надо было за неё решать, жить ей или в детстве преставиться? Встречаю третьих людей, те на стороне отца. Иные вновь возражают. Заметилась разность мнений разных групп людей, приблизительно равных по составу и количеству. Тяжело анализировать такие мнения, жизнь берёт своё. Но каждый собеседник умоляет всевышнего, чтобы его не посетило такое мгновение. Не дай боже судьбу пытать на детях своих, и чужих тоже...
Одно только вам скажу люди, берегите детей.
Анатолий Александрович ИВАНОВ.