Пронзительная история еврейки, эмигрировавшей из России в Америку. В этой главе Мэри Антин вспоминает последние годы, проведенные в России перед эмиграцией в США. После многих лет трудностей переезд в Америку казался страницей, с которой можно начать новую жизнь.
Глава VII. Границы расширяются
Длинная череда бед, которая привела к эмиграции моего отца в Америку, началась с его собственной болезни. Врачи отправили его в Курляндию, чтобы он проконсультировался с дорогостоящими специалистами, которые прописали ему утомительные курсы лечения. Он был далек от выздоровления, когда заболела и моя мать тоже, и отцу пришлось вернуться в Полоцк, чтобы взять дела в свои руки.
Беда притягивает беду. После того, как мама слегла, всё пошло под откос. Дела постепенно приходили в упадок, поскольку слишком много денег уходило на оплату счетов врачей и аптекарей, а отцу, который сам ещё был нездоров и беспокоился за маму, не удавалось справиться с растущими трудностями. В целях экономии мы уволили слуг, и вся работа по дому и уходу за больными легла на плечи моей бабушки и сестры. В результате Фетчке переутомилась и заболела лихорадкой. Младшая сестра, страдая от неизбежной нехватки внимания, стала хандрить и капризничать. И в довершение всего, старой корове взбрело в голову лягнуть мою бабушку, и та неделю пролежала с ушибленной ногой.
Соседи и кузены помогли нам продержаться, пока не выздоровела бабушка, а за ней — Фетчке. Но моя мать оставалась прикованной к постели. Недели, месяцы, год она лежала там, и еще полгода. Все врачи Полоцка посещали её по очереди, а один врач приехал из самого Витебска. Мы обратились к каждому практикующему врачу на мили вокруг, к каждому шарлатану, к каждой старухе, знающей заговоры. Аптекари обыскивали свои лавки в поисках лекарств, названия которых они забыли, а добрые соседи приносили свои любимые лечебные средства. В синагоге проходили полуночные службы за здоровье моей матери, мы просили о её выздоровлении на могилах её родителей, и в одну ужасную ночь, когда она была близка к смерти, три благочестивые матери, которые никогда не теряли детей, пришли к постели моей матери и выкупили её за несколько копеек, чтобы она обрела защиту их удачи и спаслась.
Но моя бедная мать по-прежнему лежала на своей кровати, страдая и угасая. В доме царило уныние. Все ходили на цыпочках, разговаривали шёпотом, неделями в нашем доме не было слышно смеха. Зловещую ночную лампу никогда не тушили. Из ночи в ночь мы спали в одежде, чтобы в случае необходимости быстрее встать. Мы наблюдали, мы ждали, но практически не надеялись.
Время от времени мне разрешали недолго подежурить в комнате больной. Страшно было сидеть тихой ночью рядом с маминой кроватью и видеть её беспомощность. Она была такой сильной, такой активной. Раньше она таскала мешки и бочки, которые даже мужчине нелегко было поднять, а теперь не могла поднести даже ложку ко рту. Иногда она не узнавала меня, когда я давала ей лекарство, а когда узнавала, ей было всё равно. Будет ли ей когда-нибудь не всё равно? Она выглядела странной и маленькой под пологом своей кровати. Её волосы остригли после первых нескольких месяцев, и коротких локонов практически не было видно под мешком со льдом. Щёки были алые-преалые, а руки белые, как никогда. В тихом сумраке ночи я задавалась вопросом, хочет ли она жить.
Ночная лампа продолжала гореть. Отец постарел. Он постоянно что-то подсчитывал на клочке бумаги. Мы, дети, поняли, что касса опустела, когда были заложены серебряные подсвечники. Затем лишние перины продали по цене, за которую их готовы были взять, и вот наступил день, когда ослеплённая слезами бабушка на ощупь пыталась найти в большом гардеробе мамино атласное платье и бархатную накидку, после чего нам уже было не важно, что выносилось из дома.
И вдруг всё резко изменилось. Мама пошла на поправку, и в то же время отцу предложили хорошую должность суперинтенданта мукомольной мельницы. Как только маму стало можно перемещать, отец перевёз нас всех на мельницу на реке Полота, что в трёх верстах от города. Там у нас был славный деревенский дом, а по соседству жило только рыжеволосое конопатое семейство мельника. Пусть наши комнаты и было обставлены проще, чем раньше, зато солнечный свет лился изо всех окон, и по мере того, как листва на деревьях становилась гуще и сочнее, мама набиралась сил, и смех возвращался в наш дом, как щебет птиц в рощу.
У нас, детей, было очень счастливое лето. Мы никогда раньше не жили в деревне, и перемены нам нравились. Мы веселились от души, исследуя мельницу, мы протискивались в запретные места, откуда нас вытаскивал разгневанный мельник, мы докучали работникам мельницы, но они относились к нам с почтением, мы катались на лодке по реке и находили укромные уголки, мы искали в лесах и полях съедобные травы, мы терялись, и нас находили по сто раз в неделю. И какое же это было приключение — идти три версты до города, оставляя за собой благоуханный шлейф полевых цветов, которые мы насобирали для наших городских друзей!
Увы, долго это не продлилось. Мельница перешла к новому владельцу, и он назначил своего протеже на место моего отца. Итак, после короткой передышки мы были загнаны обратно в болото растущей нищеты и проблем.
Следующий год или около того мой отец неустанно, но тщетно пытался найти постоянную работу. У моей матери была ещё одна серьезная болезнь, да и его собственное здоровье внушало опасения. То, что ему удалось заработать, в итоге не покрыло и половины счетов, хотя мы жили очень скромно. Полоцк, казалось, отвергал его, и в другом месте его тоже не ждали.
Именно в это время активизировалось одно из регулярных антисемитских движений, посредством которых правительственные чиновники имели обыкновение очищать запрещенные города от евреев, которым в период слабого исполнения закона разрешалось нелегально проживать за пределами Черты, при условии выплаты огромной взятки и ценой невыразимых рисков и унижений.
Незадолго до Песаха крик гонимых взбудоражил еврейский мир знакомым страхом. Массовое изгнание евреев из Москвы и её окрестностей в безжалостно короткие сроки — имя тому последнему бедствию. Каким будет следующий удар судьбы? Евреи, которые незаконно проживали за пределами Черты, распродали своё имущество и спали прямо в одежде, готовые к немедленному бегству. Те, кто жил в относительной безопасности Черты, боялись за жизни своих братьев и сестёр за её пределами, и широко распахивали свои двери, чтобы дать приют беженцам. И вслед за волной плача и страданий в открытые для поселения города хлынули сотни беженцев, принося свои беды туда, где хватало и своих бед, и смешивая свои слезы со слезами, которые никогда не иссякали.
Открытые города неожиданно оказались перенаселены, и шансы каждого человека заработать на жизнь уменьшались обратно пропорционально количеству дополнительных конкурентов. Тяготы, крайняя нужда, разорение для многих — так распространялась беда, словно круги по воде от камня, брошенного деспотичным чиновником в полноводную реку еврейских гонений.
Песах в тот год праздновался со слезами на глазах. История Исхода описывала главу современной истории, только для нас не было ни избавителя, ни Земли Обетованной.
Но что сказали некоторые из нас в конце долгой трапезы? Не «В будущем году — в Иерусалиме!», а «В будущем году — в Америке!». Там была наша земля обетованная, и многие взоры были устремлены на Запад. И хотя воды Атлантики не расступились пред ними, по её бушующим волнам сктальцев провело не меньшее чудо, чем то, что было подвластно жезлу Моисееву.
Отца уносило западным течением, он радовался собственному избавлению, но сердце его болело за нас, оставленных им позади. Это был последний шанс для всех нас. Мы были в таком бедственном положении, что ему пришлось занять деньги, чтобы добраться до немецкого порта, откуда его переправили в Бостон вместе со множеством других, за счет общества помощи эмигрантам.
Мне было около десяти лет, когда мой отец эмигрировал. Я привыкла к тому, что он уезжал из дома, и «Америка» значила для меня не больше, чем «Херсон», «Одесса» или любые другие названия далеких мест. Я смутно понимала, исходя из серьёзности, с которой обсуждались его планы, упоминаний о кораблях, обществах и других незнакомых вещах, что эта затея отличалась от предыдущих, но в то утро, когда отец уезжал, я в основном испытывала опосредованное волнение и эмоции.
Я знаю день, когда «Америка», как мир, совершенно не похожий на Полоцк, засела у меня в голове, и стала центром всех моих грёз и размышлений. Да, я знаю этот день. Я была в постели, болея корью в компании ещё нескольких детей. Мама принесла нам толстое письмо от отца, которое он написал прямо перед посадкой на корабль. Письмо было очень эмоциональным. В нем было что-то помимо описания путешествия, что-то помимо фотографий толпящихся людей, иностранных городов, корабля, готового выйти в море. Мой отец путешествовал за счет благотворительной организации, без собственных средств, без планов, он отправился в незнакомый мир, где у него не было друзей, и всё же он писал с уверенностью хорошо экипированного солдата, идущего в бой. Риторика моя. Отец просто писал о том, что эмиграционный комитет хорошо обо всех заботится, что погода хорошая, и корабль удобный. Но я что-то слышала, когда мы вместе читали письмо в затемнённой комнате, за словами стояло нечто большее. Там было ликование, намек на триумф, которых никогда прежде не было в письмах моего отца. Я не могу сказать, откуда я это знала. Я чувствовала пылкость и накал страстей в письме моего отца. Они были там, даже при том, что мама запиналась на незнакомых словах, даже при том, что она плакала, как это делают женщины, когда кто-то уезжает. Моего отца вдохновило видение. Он что-то увидел — он что-то нам обещал. Это была «Америка». И «Америка» стала моей мечтой.
Хотя для моего отца не было ничего нового в том, чтобы искать счастья вдали от дома, материальное положение, в котором он нас оставил, было не похоже ни на что, с чем мы сталкивались прежде. У нас не было ни надёжного источника дохода, ни постоянного жилья, ни перспектив на ближайшее будущее. Мы с трудом понимали, какое место мы занимали в нехитрой иерархии нашего общества. Моей матери не удалось повторить свой былой успех в качестве кормилицы семьи.
Её здоровье было навсегда подорвано, её место в деловом мире давно заняли другие, а капитала, чтобы начать всё заново, не было. Её братья помогали ей, как могли. Они были хорошо обеспечены, но у всех них были большие семьи с дочерьми на выданье и сыновьями, которых нужно было откупать от военной службы. Содержание, которое они ей выплачивали, было щедрым, учитывая размер их доходов, они делали всё, на что способны любовь и долг, но нас было четверо растущих детей, и моя мать должна была приложить все усилия, чтобы восполнить недостаток средств.
Как быстро мы скатились с уровня большого заведения, со слугами и работниками, и места среди лучших людей Полоцка до жизни в одноместной комнате с еженедельной арендой, круг наших знакомых был очень скромным, а бывшие друзья отвернулись от нас! Но чаще отворачивалась сама мама. Она стала ходить окольными путями, чтобы избежать жалостливых взглядов добрых людей и презрительных взглядов надменных. И те и другие взгляды сопровождали её, пока она устало шла из лавки в лавку, из дома в дом, торгуя чаем или другими товарами, и те и другие вынести было тяжело. Часто по утрам зимой она вставала до рассвета и шла три или четыре мили в трескучий мороз, по глубоким сугробам, чтобы отнести фунт чая живущему далеко покупателю, и получала за это около двадцати копеек. Много раз она поскальзывалась на льду, взбираясь на крутой противоположный берег Двины, держа в каждой руке по тяжелой корзине. Не раз она падала в обморок у дверей своих покупателей, стыдясь стучаться как проситель в те дома, где её раньше принимали как почётного гостя. Надеюсь, ангелам не пришлось считать слезы, которые капали на её обмороженные, ноющие руки, когда она подсчитывала свой скудный заработок по ночам.
А кто заботился о нас, детях, пока моя мать скиталась по улицам со своей корзиной? Как кто, конечно же Фетчке? Кто справится с этим лучше, чем маленькая двенадцатилетняя домохозяйка? Мама была уверена в нашей безопасности, когда за нами присматривала Фетчке, уверена в нашем благополучии, когда Фетчке готовила суп, делила между нами остатки мяса и знала, когда нас нужно кормить в следующий раз. Иосиф весь день был в хедере, малышка была спокойным ребёнком, Машке вела себя не хуже, чем обычно. Но всё же дел было хоть отбавляй, нужно было поддерживать порядок в переполненной комнате, стирать и штопать. И Фетчке со всем этим справлялась. Она ходила на реку с женщинами стирать одежду, подбирала платье и стояла голыми ногами в воде, как и все остальные, и била и тёрла изо всех сил, пока наши жалкие лохмотья не обретали былую белизну.
А я? Обычно у меня была простуда, или кашель, или что- то ещё, выводящее меня из строя, да и таланта к домашней работе у меня никогда не было. Если я подмела и отшлифовала пол, натёрла самовар и выполнила поручения, считалось, что я сделала много. Я присматривала за младшей сестрой, которой, правда, присмотр особо не требовался. Думаю, я всегда была готова помочь, но при выполнении трудных дел обходились без меня.
Не то, чтобы я хотела приуменьшить ту роль, которую я играла в ведении нашего скромного домашнего хозяйства. Напротив, я весьма заинтересована в том, чтобы получить все лавры, причитающиеся мне. Я всегда напоминаю своей сестре Деборе, которая в те непростые дни была совсем маленькой, что уши ей проколола именно я. Серьги были обязательной частью девичьего туалета. Даже нищая девочка должна была иметь серьги, хотя бы колечки из ниток со стеклянными бусинками. Я услышала, как мама сетовала на то, что у неё нет времени проколоть малышке уши. Поэтому я немедленно вооружилась грубой иглой и катушкой ниток и затащила Дебору в дровяной сарай. Операция прошла успешно, хотя сестра моих усилий не оценила. И по сей день я горжусь тем, как решительно я совершила то, что считала своим долгом. Если Дебора предпочитает не носить серьги, это её дело, моя совесть чиста.
Я всегда действовала напролом. Я бросалась в омут с головой — я говорила то, что думаю. Мама иногда просила меня доставить пачку чая, и я с гордостью помогала ей в работе. Однажды я перешла Двину и вскарабкалась «на другой берег». Это была значительная экспедиция для совершения в одиночку, и я была весьма довольна собой, когда доставила свою посылку в целости и сохранности прямо в руки заказчику. А вот лавочница довольна не была. Она нюхала и нюхала, она взяла щепотку чая и перетёрла её пальцами, она высыпала весь чай на прилавок.
«На, забирай его обратно, — сказала она с отвращением, — это не тот чай, что я всегда покупаю. Он хуже качеством».
Я была уверена, что женщина ошибалась. Я знала, какие сорта чая были у мамы. Так что я решительно заявила.
«О, нет, — сказала я, — это именно тот чай, который мама всегда вам отправляет. Хуже чая у нас нет».
Ничто в моей жизни так меня не ранило, как ответ той женщины на мой аргумент. Она смеялась — она просто смеялась. Но я поняла, ещё до того, как она достаточно пришла в себя от смеха, чтобы что-то сказать, что я сморозила глупость и лишила мать покупателя. Я сказала правду, но не выразила свою мысль дипломатично. Так дела не делаются.
Мне было очень больно возвращаться домой с чаем в руке, но я забыла про свои беды, засмотревшись на то, как над рекой собирается летняя гроза. Те немногие пассажиры, что были со мной в одной лодке, выглядели испуганными, когда небо затянуло тучами, а лодочник крепко сжимал вёсла. У меня перехватило дыхание, когда я увидела признаки надвигающейся грозы, но мне это нравилось, и я была весьма разочарована тем, что не попала под дождь.
Когда моя мать услышала о моём злоключении, она тоже рассмеялась, но по-другому, и я рассмеялась вместе с ней.
Вот так я помогала по хозяйству и в делах. Я надеюсь, это не выглядит так, будто я не принимала нашу ситуацию близко к сердцу, потому что я принимала, только по-своему. Даже такой праздной мечтательнице, как я, было ясно, что мы живем на подаяния наших друзей, и этого нам едва хватает. Из писем моего отца было ясно, что ему едва самому хватает на жизнь в Америке, так что шансов присоединиться к нему в ближайшем будущем у нас нет. Я всё это понимала, но считала временным, и находила утешение в том, чтобы писать отцу длинные письма — настоящие, на этот раз мои собственные письма, а не копии с образца реба Исайи — письма, которыми отец дорожил долгие годы.
В качестве примера того, что я по-своему сопереживала нашей беде, я вспоминаю тот день, когда на наше домашнее имущество был наложен арест за долги. У нас было много долгов, но причина, по которой суровый кредитор натравил на нас законников, на этот раз была не в нас. Иск был предъявлен семье, которой моя мать сдала в субаренду две из трёх наших комнат, обставленных её собственными вещами. Полицейские, которые налетели на нас без предупреждения, как это у них принято, не задавали вопросов и не обращали внимания на объяснения. Они опечатали каждый сломанный стул и треснувший кувшин в доме, да-да, каждую выцветшую юбку, найденную в шкафу. Все эти вещи, включающие как всё наше имущество, так и всё имущество наших жильцов, вскоре будут вывезены и проданы на аукционе в пользу кредитора.
Сломанные стулья и выцветшие юбки, когда они — это последнее, что у вас осталось, имеют исключительную ценность в глазах владельца. Всё время, пока полицейские были в доме, мама не находила себе места, рыдая без памяти. Испуганные дети плакали. Наши соседи собрались, чтобы погоревать о нашем несчастье. И надо всем этим навис тот особенный ужас, который испытывают только евреи в России, когда в их дома вторгаются агенты правительства.
В тот момент я испытывала страх, он был в сердце каждого из присутствующих там. Это был отвратительный, гнетущий страх. Я ушла в тихий уголок, чтобы с ним совладать. У меня не было склонности плакать, но мне нужно было облечь свои мысли в слова. Я повторяла себе, что всё проблемы были от денег. Кто-то хотел получить деньги от нашего жильца, которому нечего было дать. Нашу мебель должны были продать, чтобы заработать деньги. Это была ошибка, но полицейские не хотели верить моей матери. Всё-таки, дело было только в деньгах. Никто не умер, никто не был болен. Всё дело было в деньгах. Но почему, ведь в Полоцке было так много денег! У моего дяди было гораздо больше денег, чем требовал кредитор. Он мог бы выкупить все наши вещи, или кто-то другой мог. Какая разница? Это были всего лишь деньги, их получали за работу, и мы все были готовы работать. Ничто не исчезало, ничто не пропадало навсегда, как когда кто-то умирал. Эту мебель можно было переносить с места на место, и деньги тоже можно было передавать из рук в руки, мир ничего не терял в результате такого обмена. Вот и всё. Если кто-то... Ба! Что я вижу у окна? Брайна Малке, наша соседка, она — да, она что- то тайком вытаскивает из окна! Если её поймают..! О, я должна ей помочь! Брайна Малке подзывает меня жестом. Она хочет, чтобы я что-то сделала. Я вижу, я понимаю. Я должна стоять в дверях, чтобы закрывать обзор полицейским, которые все сейчас заняты в соседней комнате. Я охотно встаю на свой пост, но не могу побороть любопытство. Я должна в последний раз оглянуться через плечо, чтобы увидеть, что хочет стащить Брайна Малке.
Я едва сдерживаю смех. Из всех наших земных благ наша соседка решила спасти мятую шляпную коробку, в которой с лучших времён моей матери лежит изъеденный молью капор! И я смеюсь не только от веселья, но и оттого, что на сердце легко. Ибо мне удалось свести нашу катастрофу к простейшим понятиям, и я пришла к выводу, что это всего лишь пустяк, а не вопрос жизни и смерти.
Я ничего не могла с этим поделать. Так я это воспринимала.
Я уверена, что я так же сильно, как и остальные, старалась подготовиться к жизни в Америке на основе рекомендаций, изложенных в письмах моего отца. В Америке, писал он, нет ничего постыдного в том, чтобы заниматься ремеслом. Рабочие и капиталисты равны. Работодатель обращается к работнику на вы, а не на ты. И сапожника и учителя называют одинаково — «Мистер». И все дети, мальчики и девочки, евреи и гои, ходят в школу! Стоит лишь попросить, и мы получим образование, и обретём финансовую независимость, как только будем к этому готовы. Он хотел, чтобы нас с Фетчке обучили какому-то ремеслу, поэтому моя сестра была отдана на обучение портнихе, а я — модистке.
Фетчке, естественно, преуспела, а я, конечно же, нет. Моя сестра сумела научиться ремеслу, даже несмотря на то, что большую часть времени у портнихи ей приходилось подметать пол, выполнять поручения и присматривать за малышами — это обычные занятия подмастерья в любом ремесле.
А вот меня от модистки забрали уже через пару месяцев. Я очень старалась, честно. Во все глаза смотрела, как моя хозяйка строит трубу из соломы и прочего. Я с увлечением рвала старые шляпы. Я подбирала упавшие катушки, напёрстки и другие далеко укатывающиеся предметы. Я делала именно то, что мне велели, ибо я была полна решимости стать знаменитой модисткой, раз в Америке так чтили ремесленников. Но большую часть времени меня отсылали прочь с поручениями — на базар за зеленью для супа, в лавку на углу, чтобы разменять мелочь, и по всему городу с шляпными коробками, которые были вдвое шире, чем я. Была зима, я была не очень хорошо одета. Я замерзла, начала кашлять, и моя хозяйка сказала, что от меня ей было мало толку. Так что мама стала держать меня дома, и моя карьера модистки была загублена.
Это было в наш последний год в России, когда мне было двенадцать или тринадцать лет. Я была достаточно взрослой, чтобы стыдиться своих неудач, но у меня не было времени думать о них, потому что дядя Соломон взял меня с собой в Витебск.
Это был не первый мой визит в этот город. За несколько лет до этого я провела там несколько дней под присмотром двоюродной сестры моего отца Рахили, которая периодически ездила в столицу губернии, чтобы пополнить свой запас катушек, расчесок и других подобных галантерейных изделий, деньги с продажи которых она потихоньку откладывала на приданое.
В тот первый раз кузина Рахиль, которая развила в торговле двойную совесть, одну для соседей евреев, другую — для гоев, решила провезти меня без билета. Я была такой маленькой, пусть и в том возрасте, когда за меня нужно было платить половину тарифа, что это было несложно. Я помню её простую уловку от начала и до конца. Когда мы подошли к билетной кассе, она шепнула мне, чтобы я немного пригнулась, и я пригнулась. Кассир меня пропустил. В вагоне она велела мне свернуться калачиком на сидении, и я свернулась. Она накинула на меня шаль и заставила притвориться, что я сплю, и я притворилась, что сплю. Я слышала, как проводник собирал билеты. Я знала, когда он смотрел на меня. Я слышала, как он спросил, сколько мне лет, и слышала, как кузина Рахиль солгала об этом. Мне разрешили сесть, когда проводник ушёл, и я села, и выглянула в окно, и увидела всё, и была абсолютно, абсолютно счастлива. Я любила свою кузину, и я улыбнулась ей, прекрасно всё понимая и восхищаясь тем мастерством, с которым ей удалось обмануть железнодорожную компанию.
Я знала тогда, как я знаю и сейчас, вне всяких сомнений, что дочь моего дяди Давида была благородной женщиной. С праведными она вела дела честно, с неправедными — как умела. Она считала своим долгом заработать все деньги, которые могла, ибо деньги были её единственной защитой в тылу врага. Каждая копейка, которую она заработала или сберегла, была чешуйкой её доспеха. Мы усвоили этот кодекс в раннем возрасте в Полоцке, поэтому я радовалась успеху нашего обмана в этом случае, хотя я ужаснулась бы, если бы увидела, что кузина Рахиль обманывает еврея.
Наш штаб был в той части Витебска, где многочисленные кузены и тёти моего отца жили в большей или меньшей степени нищеты, или, в лучшем случае, очень скромно, но меня отвели провожать Шаббат к дяде Соломону. Я помню, что мы долго шли по великолепным проспектам, мимо роскошных магазинов, домов и садов. Витебск был столицей по сравнению с провинциальным Полоцком, а я была очень маленькой, даже не пригибаясь. Дядя Соломон жил в лучшей части города, и это место казалось мне очень привлекательным. Тем не менее, хорошенько выспавшись за ночь, я была готова к дальнейшим путешествиям и приключениям, и я решила, никому не сказав ни слова, пройти тем же путём обратно через весь город.
Дорога заняла в два раза больше времени, чем накануне, может потому, что темп задавали маленькие ножки, а может потому, что я задерживалась у витрин магазинов столько, сколько хотела. Мне также приходилось останавливаться на некоторых углах, чтобы изучить свой маршрут. Не думаю, что я вообще испугалась, хотя, как мне кажется, спину я всю дорогу держала очень прямо, а голову очень высоко, ибо я прекрасно понимала, что затеяла авантюру.
Я ни с кем не разговаривала, пока не добралась до тёти Лии, а потом я и сказать толком ничего не могла, так много меня обнимали, смеялись и плакали, расспрашивали снова и снова, и никто не ждал моих ответов. Я хотела удивить кузину Рахиль, а вместо этого я её напугала. Когда она пришла к дяде Соломону, чтобы забрать меня, все были в панике из- за моего исчезновения. Обыскали всю округу, и, наконец, отправили гонцов к тёте Лии. Гонцы так спешили, что проглядели меня. Они сами виноваты, что пошли по короткому пути, о котором я не знала. Всю дорогу я неукоснительно следовала тем ориентирам, которые я днём ранее тщательно внесла в свою ментальную карту — я прошла мимо вывески табачной лавки, лавки с марионеткой в витрине, мимо сада с железным забором и будки караульного напротив аптеки.
Всё это я рассказала своим испуганным родственникам, как только они мне позволили, пока они не убедились в том, что я не терялась, меня не крали цыгане, и что со мной не разделались каким-либо иным способом. Кузина Рахиль была так рада, что ей не придется возвращаться в Полоцк с пустыми руками, что никому не позволила меня ругать. Она заставляла меня рассказывать снова и снова о том, что я видела по дороге, пока все не засмеялись и не похвалили мою сообразительность, и то, что я разглядела намного больше, чем они представляли себе возможным. И я действительно стала той героиней, которой и намеревалась стать, затевая своё приключение. И таким образом заканчивалось большинство моих самовольных эскапад, меня чаще ласкали, чем ругали за непокорность.
Мою вторую поездку в Витебск в компании дяди Соломона я помню не хуже первой. Я не спала всю ночь, танцуя на свадьбе, и домой зашла только для того, чтобы забрать свой узелок с вещами, и чтобы дядя, в свою очередь, мог забрать меня. Теперь я немного подросла, и у меня был собственный билет, как у настоящей путешественницы.
Было ещё раннее утро, когда поезд отправился со станции, или просто день был туманным. Я помню, что поля выглядели мягкими и серыми, когда мы выехали за город, и очертания деревьев были размыты. Спать мне не хотелось. Начался новый день — новое приключение. Я не хотела ничего пропустить.
Но прошлый день, так неестественно затянувшийся, запутался в подоле нового. Когда закончился вчерашний день? Почему бы этому новому дню не быть продолжением дня прежнего? Я взглянула на своего дядю, но он улыбался мне в своей привычной весёлой манере — мне казалось, что я всегда его забавляла, он велел мне сказать что-нибудь, а потом смеялся надо мной — так что я не стала задавать свой вопрос. На самом деле, я не могла его сформулировать, поэтому я продолжала смотреть на неясный пейзаж за окном, и всё думала и думала, а в это время поезд дрожал и кренился, а колеса стучали, и я с изумлением услышала, что их стук идеально попадает в ритм последнего вальса, который я танцевала на свадьбе. Я пропела вальс про себя. Да, это был именно тот ритм. Двигатель знал этот ритм, все механизмы повторяли его, посылая сквозь моё тело вибрации, похожие на движения вальса. Я была настолько увлечена своим открытием, что забыла о проблеме Непрерывности Времени, и с того самого дня по сей день всякий раз, когда я слышала тот вальс, один из мелодичных дунайских вальсов, я заново переживала весь этот опыт — праздничную ночь, туманное утро, аномальное осознание времени, как будто я существовала вечно, без перерыва; я вспоминала путешествие, мутный пейзаж, и мелодию, звучащую в моей голове. Я никогда не могу прослушать этот вальс без аккомпанемента ритмично стучащих по рельсам колёс локомотива.
В Витебске я пробыла около шести месяцев. Поверить не могу, что за всё это время я ни разу не скучала по дому. Я была слишком счастлива, чтобы тосковать по дому. Такая жизнь была мне по душе. Моя жизнь в Полоцке становилась всё безрадостнее и скучнее по мере того, как финансовое положение нашей семьи ухудшалось. Годами не было ни уроков, ни приятных поездок, ни весёлых встреч с дядями и тётями. Бедность, омрачённая гордостью, растоптала наши скромные амбиции и ещё более скромные радости. Положа руку на сердце, я не могу сказать, что я тяжело переживала наши потери. Я не помню, чтобы я страдала из-за того, что ела хлеб без варенья, и не получала нового платья на праздники. Не знаю, было ли мне больно, когда кто-то из наших друзей отвернулся от нас. Чаще я вспоминаю себя в качестве наблюдателя, как в случае с арестом нашей мебели, когда я нашла укромный уголок, чтобы всё обдумать. Возможно, я тогда не умела зацикливаться на плохом. Наличие хлеба перекрывало отсутствие варенья. Если бы я прочла историю своего персонажа в обратном направлении, то убедилась бы в том, что сейчас мне действительно не достаёт того, чего у меня не было в дни наших лишений; ибо я знаю, к своему стыду, что в последние годы я молила о варенье. Но я стараюсь не рассуждать, а только вспоминать; и из множества разрозненных и смутных воспоминаний, которые мерцают и блекнут так быстро, что я не успеваю зафиксировать их на этой странице, я формирую идею, почти убеждение, что всё было именно так, как я говорю.
Как бы равнодушно я ни относилась к тому, чего у меня не было, я полностью отдавала себе отчёт в том, что у меня было. Поэтому, когда я приехала в Витебск, я жадно ухватилась за множество новых вещей, которые я находила вокруг себя, и эти новые впечатления и опыт повлияли на меня настолько, что я считаю этот визит целой эпохой моей жизни в России.
В семье моего дяди я чувствовала себя как дома. Я немного побаивалась своей тети, у которой был вспыльчивый характер, но в целом она мне нравилась. Она была светловолосой и худощавой, и после вспышек гнева её лицо озаряла красивая улыбка. Дядя Соломон был моим давним другом. Я любила его, и он любил и баловал меня. Его красивые карие глаза всегда улыбались, и он всегда одаривал меня улыбкой — приятной или дразнящей.
Дядя Соломон был относительно богатым, поэтому я вскоре забыла обо всех тяготах, которые знала дома. Я не помню, чтобы меня хоть раз посетила мысль о моей матери, которая надрывалась, чтобы заработать нам на хлеб, или о моей сестре, которая была ненамного старше меня, но уже гнула свою маленькую спинку, занимаясь женской работой. Я вцепилась в жизнь вокруг себя, как будто и не было другой жизни. Я не играла постоянно, напротив, я с удовольствием выполняла любую работу, которую могла, потому что была так счастлива. Я помогала своей кузине Динке помогать её матери по хозяйству. Я пишу так потому, что думаю, что тётя никогда не давала мне никаких поручений, зато Динке была рада, когда я помогла ей мыть посуду, подметать и заправлять кровати. Моя двоюродная сестра была нежной, милой девочкой, голубоглазой и светловолосой, и в целом привлекательной. Она говорила со мной о взрослых вещах, и мне это нравилось. Когда к ней приходили друзья, она не возражала против моего присутствия, хотя мои юбки и были слишком короткими.
Я также протягивала руку помощи своим младшим кузенам, Менделе и Переле. Я играла в лото с Менделе и позволяла ему обыграть себя, я нашла его, когда он потерялся, и помогала ему разыгрывать старших. Также на моём попечении иногда оставалась малышка Переле, и я думаю, ей со мной было неплохо. Я была хорошей нянькой, хотя мои методы были весьма своеобразны.
Дядя Соломон часто уезжал по делам, и в его отсутствие моим героем становился кузен Хиршел. Хиршел был чуть старше меня, но уже учился в средней школе, носил школьную форму и знал, как я думала, почти столько же, сколько мой дядя. Когда он утром застёгивал пряжку на своём ранце с книгами и уходил, вытянувшись по струнке, как солдат, — ни один ученик Хедера не ходил так — я стояла в дверях и боготворила его удаляющуюся фигуру. Я встречала его, когда он возвращался в конце дня, и нависала над ним, когда он выкладывал свои книги, чтобы делать уроки. Иногда ему задавали учить наизусть большие отрывки на русском языке. Он ходил взад и вперёд, повторяя вслух строки, и я запоминала их так же быстро, как и он. Он разрешал мне держать книгу, пока он её цитировал, и я очень собой гордилась, если могла его поправить.
Мой интерес к его урокам забавлял его, он не воспринимал меня всерьез. Он был очень похож на своего отца — так же озорно подмигивал мне и смеялся надо мной. Но иногда он снисходительно давал мне урок правописания или арифметики, — в чтении я была так же хороша, как и он — и если у меня хорошо получалось, он хвалил меня и шёл рассказывать об этом всей семье; но чтобы я не слишком гордилась своими достижениями, он садился и делал загадочные вычисления, теперь я думаю, что это была алгебра, о которой я и понятия не имела, и которая должным образом внушала мне чувство собственного невежества.
В доме были и другие книги, кроме школьных учебников. Конечно, там были книги на иврите, как и в других еврейских домах, но псалмы меня больше не увлекали. Было несколько книг на русском и идише, которые не были ни молитвенниками, ни религиозными наставлениями. Это были сборники рассказов и стихов. Они были для меня большой неожиданностью и ещё большим восторгом. Я прочла их с жадностью, все до единой — их было всего лишь несколько, но для меня это были несметные сокровища. Из всех тех книг по названию я помню только «Робинзона Крузо». Думаю, рассказы мне нравились больше, чем стихи, хотя поэзию хорошо читать по памяти, расхаживая взад и вперёд, как кузен Хиршел. Это было моим первым знакомством со светской литературой, но в то время я этого не понимала.
Когда я перечитала все книги, я взялась за старые издания российского журнала, которые лежали на полке в моей комнате. Там была высокая стопка этих журналов, а я так изголодалась по книгам, что жадно набросилась на них, опасаясь, что не успею их прочитать, прежде чем мне придётся возвращаться в Полоцк.
Я читала каждую свободную минуту дня и большую часть ночи. Я практически никогда не прекращала читать ночью, пока горела моя лампа. Тогда я тихонько забиралась в постель рядом с Динке, но у меня голова шла кругом от волнения, и я не могла сразу заснуть. И неудивительно. Бурные романы, которые разворачивались на страницах того журнала, могли взбудоражить и более зрелого и искушенного читателя, чем я. Надо полагать, это был вполне респектабельный журнал, раз я нашла его в доме моего дяди Соломона, но романы, которые там печатались, были, безусловно, сенсационными, если я осмелюсь судить по своим пугающим воспоминаниям. Эти романы, безусловно, могли обладать литературными качествами, которые я по неопытности оценить не могла. Я не помню ничего, кроме невероятных приключений странных героев и героинь, жутких катастроф в каждой главе, прекрасных дев, похищенных жестокими казаками, безжалостных матерей, отравлявших своих дочерей из ревности к своим возлюбленным, и разных неслыханных вещей, происходивших в чужом мире, сам язык которого казался мне противоестественным. Тем не менее, я достаточно быстро понимала смысл новых слов — таким сильным был мой интерес к тому, что я читала. Действительно, когда я вспоминаю тот азарт, с которым я проглатывала эти страшные страницы, трепет, с которым я следила за бессердечной матерью или оскорбленной девой в её приключениях, то, как моё сердце выпрыгивало из груди, когда моя маленькая лампа начинала мерцать, затухая, как я с большими от страха глазами, вся дрожа, в темноте незаметно проскальзывала в постель, как виноватый призрак — когда я вспоминаю всё это, у меня возникает неприятное ощущение, как когда один слышит о дебоше другого, и я была бы рада как следует встряхнуть ту маленькую костлявую преступницу, которой я тогда была.
Мой дядя так подолгу отсутствовал, что я сомневаюсь, что он знал, чем я занимаюсь по ночам. Моя тётя, бедная работящая домохозяйка, слишком мало знала о книгах, чтобы руководить выбором моего чтения. Мои кузены были недостаточно меня старше, чтобы выступать в качестве моих наставников. Помимо всего этого, я думаю, что в доме моего дяди, как и у меня дома, существовало негласное соглашение, что в таких делах Машке лучше оставить в покое. Поэтому я зажигала свою полуночную лампу, и наполняла свой разум нагромождением совершенно неудобоваримых для меня образов, и неизвестно, что они могли бы во мне культивировать, помимо головной боли и нервозности, если бы вскоре их не рассеяли и не вытеснили новые неизгладимые впечатления. Ибо это чтение завершилось вместе с моим визитом, сразу за которым последовала подготовка к нашей эмиграции.
В целом, я не считаю, что мое безудержное чтение нанесло мне серьезный вред. Мне не говорили, что у меня дурной вкус, и моя нравственность, я полагаю, тоже не подвергалась строгой критике. Я бы даже сказала, что мне никогда не причиняло боль ни одно откровение, каким бы искажённым или несвоевременным оно ни было, которое я находила в книгах, хороших или плохих; что я не прочла ни одной случайной книги, которая была бы для меня абсолютно бесполезной; что в каждой книге, хорошей или плохой, я находила нечто значимое для моего духа, хотя моя сознательная память и не отдаёт себе в этом отчёта.
В доме дяди Соломона человек жил не только своей жизнью, но и жизнью всех окружающих. Когда дядя возвращался после недолгого отсутствия, он рассказывал истории и описывал свои приключения, и я узнала, что можно много путешествовать и видеть что-то новое, даже не выезжая из Витебска, и не обязательно для этого ехать в Америку. Мои кузены иногда ходили в театр, и я с восторгом слушала их рассказы о том, что они видели, и учила песни, которые они слышали. Однажды кузен Хиршел ходил смотреть на великана, который выставлял себя напоказ за три копейки, и вернулся домой с такими удивительным отчётом о его невероятном размере и удивительной силе, что маленький Менделе заплакал от зависти, и мне пришлось играть с ним в лото и позволять ему с лёгкостью обыгрывать меня до тех пор, пока он снова не почувствовал себя мужчиной.
Иногда у меня были свои собственные приключения. Я исследовала город отчасти самостоятельно, отчасти когда мои кузены брали меня с собой, когда шли по делам. Там было столько прекрасных людей, столько чудесных лавок, столько огромных расстояний, которые можно пройти. Однажды мы пошли в книжную лавку. Я увидела целые стеллажи книг, люди покупали их, а потом уносили себе домой. Мне сказали, что у некоторых людей дома книг было больше, чем в лавке. Разве это не чудесно? Витебск был замечательным городом, он дарил мне неисчерпаемое наслаждение.
Хотя я и не часто вспоминала о своих домашних, которые отчаянно боролись за жизнь, пока я наслаждалась изобилием, удовольствиями и радостями, я тоже вносила свою скромную лепту в помощь семье, давая уроки по кружевоплетению. Это был единственный раз в моей жизни, когда я зарабатывала деньги, работая руками, я стараюсь не забыть об этом и мне нравится об этом рассказывать.
Мои руки, как я уже говорила, всегда были крайне неловкими, будто у меня пять больших пальцев на одной руке.
Вязание и вышивка, которыми моя сестра так искусно овладела, мне вообще не давались. Качество исполнения голубого павлина с красным хвостом, которого я вышила крестиком, оставляло желать лучшего. Впрочем, неудачи в данной области меня не особо огорчали, я не была амбициозной рукодельницей. Но когда вместе с семьёй сестёр, изгнанных из Санкт-Петербурга, в Полоцк пришла мода на «русское кружево» все женщины Полоцка по обе стороны Двины побросали свои вязальные спицы, крючки и пяльцы, и взялись за подушки и коклюшки, я тоже увлеклась новым веянием, и приложила все усилия, чтобы овладеть этим замысловатым искусством, и мне это удалось. Русские сёстры брали огромную плату за уроки и сделали состояние на продаже образцов, пока сохраняли монополию. Их ученицы обучали искусству по более низкой цене, а ученицы их учениц просили и того меньше; пока даже самый скромный дом не наполнился мелодичным постукиванием коклюшек, и моя кузина Рахиль стала продавать стальные булавки унциями, а не дюжинами, и женщины со всех концов города обменивались сколками.
Мастерица, которая учила меня бесплатно и дружила с нами ещё со времён нашего процветания, жила «на другом берегу». Была зима, и я много раз переходила замерзшую реку, неся онемевшими от холода руками подушку для кружевоплетения размером с меня. Но как бы я ни боялась холода, я упорно шла к своей цели, и когда я приехала в Витебск, я была очень рада своему единственному достижению. Ведь в Витебске ещё не видели «русского кружева», и я стала приемлемым учителем нового искусства, хотя и была такой крошкой, потому что другого учителя не было. Конечно же, я учила свою кузину Динке, и у меня было несколько платных учениц. Я давала уроки в домах своих учениц, и очень гордилась тем, что хожу по городу, и меня принимают как важного человека. И пусть мои ноги и не доставали до пола, когда я сидела на стуле, мои руки в кои-то веки знали свое дело, и я была настолько добросовестным и увлечённым учителем, что перед отъездом из Витебска я с удовольствием отметила, что все мои ученицы научились плести сложные узоры.
Я никогда не видела монет, которые блестели бы так ярко, и звенели бы так звонко, как те, что я заработала на этих уроках. Мне легко было решить, что делать с моим богатством. Я купила подарки всем, кого знала. Я и по сей день помню узор шали, которую я купила для своей матери. Когда я вернулась домой и распаковала свои сокровища, я была самой гордой девочкой в Полоцке.
Самой гордой, но не самой счастливой. Моя семья оказалась в таком плачевном состоянии, что мою радость на некоторое время вытеснила тревога. Не желая портить мне каникулы, мама не писала мне о том, что пока меня не было, дела шли всё хуже и хуже, и я не была готова к тому, что увидела. Фетчке встретила меня на вокзале и привела в ещё более жалкую дыру, чем любая из тех, которую мне когда-либо доводилось называть своим домом.
Поздоровавшись с мамой и братом снаружи, я зашла в помещение одна. Был вечер, и убогая комната казалась ещё мрачнее в свете керосиновой лампы, стоящей на пустом деревянном столе. На одном конце стола — это Дебора? Моя младшая сестра, одетая в уродливую серую кофту, неподвижно сидела в свете лампы, её светлая головка была опущена, а маленькие ручки были сложены на краю стола. Увидев её, я внезапно состарилась. Она была просто застенчивой маленькой девочкой, неподобающе одетой и, возможно, немного бледной от недоедания. Но для меня в тот момент она была воплощением уныния, живым символом разорения нашей семьи.
Конечно, период моего здравомыслия продлился недолго. Даже «разорение семьи» можно было истолковать с точки зрения денег — это отсутствие денег, а значит, как мы уже выяснили, всего лишь пустяк. Разве я сама не зарабатывала деньги? Кучи! Только посмотрите на это, и на это, и на это, что я привезла из Витебска, купила на собственные деньги! Нет, я не осталась старой. Еще много лет я была весьма инфантильным ребенком.
Пожалуй, как ни крути, я провела время в Витебске с куда большей пользой, чем у модистки. Когда я вернулась в родной город, я прозрела. Я увидела ограниченность, удушающую ограниченность жизни в Полоцке. Мои книги, мои прогулки, мои визиты в качестве учителя во многие дома — это множество дверей, ведущих в большой мир; один за другим мне открылись новые горизонты. Границы жизни расширились, и я вдохнула полной грудью воздух Великого Запределья. Хотя я и была ребёнком, Полоцк, когда я вернулась, стал слишком мал для меня. И даже Витебск, со всеми его смотровыми окошками в Запределье, начал сжиматься в моем воображении, когда на горизонте замаячила Америка. Письма отца предупреждали, что мы должны быть готовы к вызову, и мы жили в трепетном ожидании.
Не то, чтобы мой отец внезапно разбогател. Он был настолько далек от богатства, что все деньги до последнего цента на покупку билетов третьего класса для нас он собирался занять, но у него было на примете дело, которым он сможет заниматься эффективнее, если рядом будет семья; к тому же, мы и так занимали деньги направо и налево без какой-либо определенной цели. Он утверждал, что для детей каждый проведённый в России год — потерянный год. Они должны проводить свои драгоценные годы в школе, изучая английский язык, становясь американцами. Если мы объединимся в Америке, у нас будет десять шансов снова встать на ноги против одного шанса, если мы продолжим наше разрозненное, бесцельное существование.
И вот, наконец, я еду в Америку! На самом деле, правда еду, дождалась! Границы лопнули. Небесный свод взмыл ввысь. Миллион солнц засиял для каждой звезды. Космические ветры ревели в моих ушах: «Америка! Америка!»