Найти тему

Оушен Вуонг. Лишь краткий миг земной мы все прекрасны

  • Вуонг Оушен. Лишь краткий миг земной мы все прекрасны / пер. с англ. П. Кузнецовой. — М.: Манн, Иванов и Фербер, 2020. — 272 с.

Оушен Вуонг — молодой поэт и эссеист, лауреат множества поэтических премий. Его стихи были опубликованы в различных изданиях, в том числе The New Yorker и The New York Times.
Дебютный роман вьетнамо-американского автора посвящен роли семьи в жизни человека, первой любви и искупительной силе слова. «Лишь краткий миг земной мы все прекрасны» написан как послание сына к матери, в котором биографическое повествование переплетается с рассказами о трагических событиях Вьетнамской войны.

Ты можешь вспомнить самый счастливый день в своей жизни? А самый грустный? Задумывалась ли ты когда-нибудь, что грусть и радость идут рука об руку? Получается насыщенное лилово-багровеющее чувство, не хорошее и не плохое, но достаточно сильное, просто потому что необязательно жить только по одну сторону.

На Мэйн-стрит ни души, мы с Тревором мчались на велосипедах, колеса глотали толстые желтые полосы разметки. Было семь часов вечера, до конца Дня благодарения оставалось пять часов. Изо рта вырывался пар. С каждым вдохом едкий запах лесных пожаров обжигал мне легкие. Отец Тревора вернулся домой; он смотрел футбол, ужинал и запивал все это бурбоном с диетической колой.

Мое кривое отражение прокатилось по стеклянной витрине магазина. Загорелся желтый сигнал светофора, колесные спицы скрипели. Мы катались туда-сюда по улице, и в какой-то момент мне показалось, что у нас на двоих только полоска асфальта под названием Мэйн-стрит, больше ничего не связывает нас.

Опустился туман, огни фонарей рассеивались и превращались в огромные сияющие сферы с полотен Ван Гога. Тревор ехал впереди; он выпрямил ноги, раскинул руки в сторону и закричал:

— Я лечу! Смотри, я лечу! — Его голос дрогнул, когда он попытался повторить сцену из фильма «Титаник», в которой Роза стоит на носу корабля. — Я лечу, Джек! — крикнул Тревор.

Потом он перестал крутить педали, дал велосипеду остановиться и повел его сбоку.

— Жрать охота.

— И мне, — ответил я.

— Вон заправка, — Тревор указал на коробку «Шелл» впереди. В темноте она походила на космический корабль, потерпевший крушение у дороги.

Мы зашли. Два замороженных сэндвича с сыром и яйцом вращались в микроволновке. Пожилая продавщица спросила, куда мы едем.

— Домой, — ответил Тревор. — Мама застряла в пробке, вот и решили перекусить до ужина.

Продавщица бросила на меня быстрый взгляд и протянула ему сдачу.

Мать Тревора уехала с любовником в Оклахому почти пять лет назад.

Мы распаковали бутерброды на крыльце приемной дантиста, напротив закрывшегося супермаркета. Теплый целлофан шелестел под пальцами. Мы жевали, глядя в окна ресторана, на которых висела прошлогодняя реклама десерта с мороженым и сиропом ужасающе зеленого цвета: «Мегапорция мятного мороженого „Лепрекон“». Я поднес сэндвич ближе к лицу, чтобы пар застил мне глаза.

— Как думаешь, мы останемся друзьями, когда нам будет по сто лет? — не подумав, спросил я.

Тревор выбросил обертку от сэндвича, ветер подхватил ее и отнес на верхушку куста рядом с ним. И зачем я только спросил? Он сглотнул и ответил:

— Люди столько не живут.

Тревор разорвал пакетик с кетчупом и выдавил тонкую красную полоску на мой сэндвич.

— Точно, — ответил я.

Кто-то засмеялся. Смех доносился из дома на соседней улице позади нас. Звонкий детский смех, ребят двое или трое, потом раздался мужской голос. Наверное, отец. Они играли на заднем дворе. Как таковой игры там не было; дети воплощали собой хрупкую радость, доступную только малышам, когда им невообразимо хорошо просто бежать по полю; они не понимают еще, что это всего лишь крохотный задний двор дома в неблагополучном районе. Судя по голосам, детям не больше шести — в этом возрасте они прыгают, как резиновый мяч. Казалось, они колокольчики, звенящие от дуновения ветра.

— Все, на сегодня хватит, — сказал отец, и голоса стихли. Хлопнула дверь. Наступила тишина. Тревор сидел рядом, подперев руками лицо.

Мы поехали домой. Огни фонарей мелькали над нами. Тот день был лиловым, ни плохим, ни хорошим, но мы его пережили. Я крутил педали быстрее, на какой-то момент потеряв ориентир. Тревор ехал рядом и напевал песню
50 Cent. Его голос звучал как-то по-детски, будто из тех далеких времен, когда я его не знал. Будто если бы я повернул голову, то увидел бы мальчика в джинсовой рубашке, которую постирала мама; аромат стирального порошка поднимается вверх, путается в светлых волосах, щеки у него пухлые и румяные, колеса дребезжат по асфальту.

Я запел с ним вместе:

«Много людей, много, много, много, много людей».

Мы чуть ли не выкрикивали слова, а ветер бил в лицо. Мам, говорят, песня может стать мостом. По-моему, песня — это еще и земля, на которой мы стоим. Может, мы пели, чтобы не упасть. Может, мы пели, чтобы сохранить себя.

«Желают мне смерти. Господи, я больше не плачу, больше не смотрю в небо. Смилуйся надо мной».

Мы прошли через синюю гостиную, игра подходила к концу.

«У меня глаз в крови, братан, я ничего не вижу».

В синей гостиной кто-то выиграл, а кто-то проиграл.

Так прошла осень.

Жизнь одна, а вторых шансов не бывает. Мы поверили в это вранье. Все ведь так и живут. Это вранье, но мальчик открыл глаза. Комната — серо-голубое пятно. Из-за стены доносится музыка. Шопен, она не слушает ничего другого. Мальчик встал с постели, и углы комнаты накренились, точно корабль. Однако он знал: это самообман. В коридоре жидкий электрический свет лампы выхватил черный ворох сломанных виниловых пластинок, мальчик искал ее. Постель измята, кружевное розовое покрывало упало на пол. Ночник наполовину вынут из подставки, он мигает и мигает. Фортепиано роняет ноты, как капли, вообразило себя дождем. Мальчик пришел в гостиную. Проигрыватель возле двухместного диванчика крутил пластинку, мелодия оборвалась, чем ближе он подходил,тем громче шипел аппарат. Но Шопен все равно играет где-то за пределами досягаемости. Мальчик шел за музыкой, наклонив голову в сторону звука.

На кухонном столе опрокинутая бутылка молока, белая жидкость струится на пол, как скатерть из страшного сна, мигает красный глаз. Этот радиоприемник она купила в магазине «Гуд вилл», он помещается в карман ее рабочего фартука, а во время грозы она прячет его под подушкой, и ноктюрны звучат все громче с каждым раскатом грома. Радио так стоит в луже молока, будто музыку написали только для него. В одноразовом теле мальчика возможно все. Он прикрыл глаз-лампочку пальцем, чтобы проверить, настоящая ли она, и унес приемник. Музыка у него в руках, с нее капает молоко, он открыл дверь. Стояло лето. За железнодорожными путями лаяли бродячие собаки, а значит, то ли кролик, то ли опоссум перешел в мир иной. Фортепианная мелодия просачивалась в грудь мальчика, и он пошел на задний двор. Что-то подсказало ему, что она там. Она ждет. Потому что так поступают все матери. Ждут. Не вмешиваются, пока их дети принадлежат кому-то другому.

Конечно, она там, на дальнем конце двора возле решетчатого забора, где валяется спущенный баскетбольный мяч. Стоит спиной к нему. Плечи у нее будто сделались ýже, чем пару часов назад, когда она уложила сына спать, глаза блестящие и покрасневшие. На ней ночная рубашка из футболки на несколько размеров больше, на спине дыра, через которую выглядывает белая, как мякоть разрезанного напополам яблока, лопатка.

С левой стороны у лица дрожит сигарета. Мальчик подошел к ней. Подошел к матери с музыкой в руках, дрожа. Она сгорбилась, скукожилась, уменьшилась, будто воздух раздавил ее.

— Я ненавижу тебя, — сказал сын.

Он смотрел на нее и ждал, что с ней сделает слово, но она не шевельнулась. Лишь повернула голову вполоборота. Янтарная бусинка на кончике сигареты поднялась к губам и затрепетала у подбородка.

— Я больше не хочу, чтобы ты была моей матерью. — Голос сына зазвучал вдруг громче и смелее. — Слышишь меня? Ты монстр…

И тут ее голова упала с плеч.

Нет, она просто склонила ее, глядя на землю между ног. Сигарета повисла в воздухе. Мальчик поймал ее. Ждал, что обожжется, но не обжегся. В ладони что-то шевельнулось. Он увидел изувеченное тельце светлячка, на коже осталось пятнышко зеленой крови.

Сын поднял глаза. Он стоит один с приемником в руках в середине лета возле спущенного баскетбольного мяча. Собаки перестали лаять. Наелись.

— Мам, — сказал он в пустоту, глаза налились слезами. — Я не хотел. Мама! — сын позвал, сделав пару неуверенных шагов. Мальчик уронил радиоприемник на землю динамиком вниз и повернул к дому. — Мама! — Он опять искал ее, а на руках высыхала одноразовая жизнь.