Пронзительная история еврейки, эмигрировавшей из России в Америку. Мэри Антин в книге воспоминаний "Земля обетованная" рассказала о своей жизни и напряженных отношениях между евреями и русскими в царской России. В этой главе Мэри Антин вспоминает приятные и необычные моменты детства, которые ей дороги.
Глава V. Я помню
Мои отец и мать могли бы рассказать мне гораздо больше о том, что я забыла или никогда не знала, но я хочу воссоздать своё детство лишь по тем обрывочным воспоминаниям, которые, возвращаясь ко мне после долгих лет, наполняли меня болью и восторгом. Я хочу связать воедино те мгновения моего детства, которые раскачиваются в моей памяти, словно маленькие фонарики на ветру в кривых переулках прошлого, и увидеть ускользающую маленькую фигурку — себя саму, которая тем не менее настолько мало мне знакома, что я часто задаюсь вопросом: «Неужели это я?»
Я не очень верю в реальность моего первого воспоминания, но поскольку я никогда не смогу вернуться в прошлое, не подняв из его глубин эту мрачную маленькую сцену, которая словно дверь преграждает мне путь, я опишу её именно такой, какой она хранится в чертогах моей памяти. Я вижу пустую затемнённую комнату. В центре на полу лежит длинная Фигура, покрытая чем-то чёрным. В изголовье Фигуры горят свечи. Неясные тени сидят на полу вдоль стен, покачиваясь взад и вперёд. В комнате ни звука, кроме стонов и вздохов теней, но ребенок с тихим любопытством медленно обходит круг за кругом Фигуру, лежащую на полу. Фигура — это тело моего деда, подготовленное для погребения. Ребёнок, перед которым встал вопрос осознания смерти — это я. Мне было четыре года, когда умер отец моей матери.
Правда ли я помню этот маленький эпизод? Возможно, я слышала, как о нём рассказывал какой-то любящий родственник, как я слышала и другие истории из своего детства, и неосознанно причислила его к своим подлинным воспоминаниям. Это сцена идеально подходит для начала: темнота, тайна, непостижимость. Моя роль в этой сцене тоже весьма символична, если я действительно разглядывала ту Фигуру при свете свечей, как я всегда себе это представляла. Очень часто я ловлю себя на том, что забываю обычные значения вещей, пока ищу в них собственный смысл. Скорее всего, в то время я не проявляла интеллектуального интереса к останкам моего дедушки, но позже, когда я искала «Первое воспоминание», я, возможно, выдумала эту сцену, и свою роль в ней, чтобы потешить свою склонность к драматизму. Если я действительно пошла на такой обман, то я теперь сурово наказана, дискредитировав с самого начала подлинность своих мемуаров.
Обитель нашего детства, если не посещать её в последующие годы, обычно приобретает в нашем воображении очертания грандиозного здания с огромными комнатами, в которых наше маленькое «я» кажется потерянным. Почему-то у меня такой иллюзии не возникло. Дом моего дедушки, в котором я родилась, остался в моей памяти маленьким одноэтажным деревянным строением, дымовые трубы которого соприкасались с небом ровно на том же уровне, что и дымовые трубы соседей. Передний фасад дома выходил прямо на тротуар, но двор был отгорожен от улицы дощатым забором, за которым, я уверена, стояла скамейка. Ворота во двор были подвешены так высоко от земли, что четвероногим посетителям не приходилось ждать, пока их откроют. Свиньи находили дорогу внутрь, и в обратный путь их отправляли той же дорогой — под воротами; по прибытии они хрюкали, при отправке обратно — визжали.
Из интерьера дома я помню только одну комнату, и не столько комнату, сколько окно, на котором висела синяя занавеска, перевязанная лентой, а за занавеской открывался вид на узкий, обнесенный стеной сад, где росли тёмно-красные георгины. Сад принадлежал дому, примыкавшему к дому моего деда, там жила гойская девочка, которая относилась ко мне по-доброму.
Что касается моих георгинов, то мне сказали, что это и не георгины вовсе, а маки. Как добросовестный историк я обязана записывать все слухи, но я сохраняю за собой право оставаться верной своим впечатлениям. В самом деле, я должна настоять на своих георгинах, если хочу вообще сохранить сад. Я так долго верила в них, что если я попытаюсь увидеть маки в красном цветочном ковре за стеной, то весь сад рассыпается в пыль, оставив мне лишь серую пустоту. Я ничего не имею против маков. Просто моя иллюзия для меня более реальна, чем действительность. Точно так же мы часто строим наш мир на ошибке и кричим, что вселенная разваливается на части, и хоть бы кто пошевелил пальцем, чтобы заменить ошибку на правду.
Наш район был тихим. На противоположной стороне узкой улицы располагался опрятный фасад Корпуса, или военного училища, с прямыми рядами окон без ставней. Нам всем это здание казалось внушительным, потому что оно было построено из кирпича и имело несколько этажей. Я убеждаю себя, что видела в одном из окон портного, чинившего форму курсантов. Я знала эту форму, а в более поздние годы узнала и человека, который был портным, но я не уверена, не эмигрировал ли он в Америку, чтобы испытать там свою удачу, открыв лавку сладостей и обрести счастье в семье с тройняшками, близнецами, или другим чётным или нечётным количеством детей ещё задолго до того, как я достаточно подросла, чтобы самостоятельно дойти до ворот.
За домом моего дедушки был невысокий холм, который я вовсе не запомнила как гору. Возможно, это вообще был только бугор в земле. Эта возвышенность, какой бы высоты она ни была, была частью Вала — более длинного и высокого хребта, на вершине которого был променад, и который, по слухам, был местом захоронения наполеоновских солдат. Этот исторический слух мало что значил для меня, так как я не знала что такое Наполеон.
Я была не из тех, кто принимает на веру каждое суеверие, которое доходило до моих ушей. Среди диких цветов, которые росли на травянистых склонах Вала, была маленькая маргаритка, в народе называемая «слепой цветок», потому что она должна была вызывать слепоту у безрассудных детей, которые её собирали. Я была безрассудной, когда не спала, и охапками собирала «слепые цветы» за домом, наслаждаясь их созерцанием без ущерба для зрения. Если этот опыт и пошатнул мою веру в детские знания, я держала своё открытие при себе и не стремилась делиться им со своими подружками. Позже я обнаружила и другие примеры того любопытного факта, что мне было достаточно выяснить что-то для себя. Мне это любопытно, потому что сейчас я не столь сдержана. Когда я обнаруживаю нечто, даже если это просто новый оттенок красного заката, я должна обязательно рассказать об этом всем своим друзьям. Возможно ли, что в своих детских размышлениях я осознавала тот факт, что мы жили в атмосфере секретности, где знания были для избранных, а мудрость порой каралась смертной казнью?
Летом я большую часть времени проводила на улице. Я находила много поводов навестить маму в лавке, для чего приходилось долго идти пешком. Если мое поручение не было срочным — и даже если было — я делала долгую остановку на Плаце, особенно, если я шла не одна. Плац представлял собой прямоугольное пространство в центре большой площади с тенистым променадом вдоль его ровного газона. Фасад Корпуса выходил на Плац, который использовался для строевой подготовки. Вокруг площади располагались прекрасные резиденции офицеров Корпуса, а одну сторону целиком занимала большая белая церковь. Эти здания пугали и завораживали меня, особенно церковь, ведь это жилища и святилище врага, но на Плаце я не боялась играть и искать приключений. Мне нравилось смотреть, как курсанты маршируют и играют в мяч, или проходить мимо них, когда они прогуливались по двое, они выглядели просто безупречно в своих белых брюках, гимнастёрках и фуражках. Мне нравилось бегать с друзьями и выписывать всевозможные геометрические фигуры на четырех прямых сторонах променада — нескончаемое множество узоров, начертить которые могла лишь пара неутомимых ног. Если, заигравшись, кто-то терял всякий страх, он мог рискнуть покачаться, пока не прогнал охранник, на тяжелых цепях-фестонах, ограждающих памятник на одной из сторон площади. Это был единственный памятник в Полоцке, я никогда не знала, кому или чему он посвящен. Это был памятник, как небо было небом, а земля — землёй, единственное явление в своём роде, загадочное и неоспоримое.
Сразу за Полоцком начинались поля и леса. Мой отец любил брать нас, детей, на долгую прогулку днём в Шаббат. В моём сознании сохранились зрительные образы тех мест, куда мы ходили, но я сомневаюсь, что их можно найти по моим описаниям. Я безуспешно пытаюсь вызвать в воображении панорамный вид на окрестности. Даже когда я стояла на вершине Вала и смотрела на равнину, простирающуюся во всех направлениях, мои неопытные глаза не могли дать мне полной картины. Внизу я видела дома и улицы, все как одна ведущие к рынку. Большие дороги тянулись за город и исчезали в солнечной дали, где край земли и край неба идеально совмещались, как шкатулка для драгоценностей и её приоткрытая крышка. В этих вещах я видела то, что всегда видит ребенок — несвязанные фрагменты огромного, таинственного мира. И хотя география может быть неточна, а пейзаж, который я помню, состоит из множества фрагментов бумажного пазла, и я, затаив дыхание, меняю кусочки головоломки местами, чтобы они идеально совпадали друг с другом. На сохранении некоторых фрагментов неизменными я настаиваю, а в остальном, вы можете изменить сложенную мной картинку, если получится. Вы можете обойти Полоцк вдоль и поперёк, и показать мне, где я была неправа, и всё равно я останусь лучшим экскурсоводом. Вы можете указать на то, что моя авантюрная дорога никуда не привела, но мой учащённый пульс и бурный поток воспоминаний доказывают, что со мной столько всего случилось по пути, что поверят мне, а не вам. И вот, по смутному холсту наполовину забытых, наполовину воображаемых сцен, я провожу кистью воспоминаний и выделяю здесь ориентир, там фигуру, возвращаюсь к давним традициям и заново переживаю минувшие события. Всё это реально, и биение моего сердца тому подтверждение.
Иногда мой отец брал нас на Длинную дорогу. В окрестностях Полоцка нет дороги с таким названием, но я прекрасно помню, что для моих маленьких ножек путь был очень длинным; и столь же долги воспоминания о былом, которые ползут вдоль этой дороги, как солнечный луч движется вслед за днём.
Первая достопримечательность на этой солнечной, пыльной дороге — дом знакомого крестьянина, где мы остановились отдохнуть и выпить воды. Я помню прохладный полумрак, женщину с неприкрытой грудью, топающую босыми ногами по полу, чтобы гостеприимно предложить нам ковш с водой, помню младенца, которому было душно в глубокой колыбели, свисающей с потолка на веревках. Мы идём дальше по пустой дороге, укрытые тенью деревьев, и слушаем шелест длинной травы. Так по крайней мере я представляю себе те пространства, на которых не было никаких конкретных объектов. Потом, я помню, мы бегали и играли, и даже отец прятался в кукурузном поле, а мы сеяли хаос, гоняясь за ним. Хохоча, мы бредём дальше, пока не слышим протяжный, далёкий гудок локомотива. Железная дорога едва виднеется за полем слева от дороги, а кукурузное поле — справа. Мы встаём на цыпочки, машем руками и кричим, пока длинный паровоз проносится мимо на бешеной скорости, оставляя позади напоминающее вымпел треугольное облако дыма.
Проходящий мимо поезд восхитил меня. Откуда он взялся, куда он умчался, и каково это — выглядывать из его окон? Если я когда-либо и мечтала о мире за пределами Полоцка, должно быть, это было в такие моменты, хотя, по правде сказать, я не помню.
Где-то на той самой Длинной дороге есть место, куда нас однажды пригласили на свадьбу. Я не знаю, чья это была свадьба, и жили ли они потом долго и счастливо, но я помню, что когда танцующие утомились, а мы наелись угощений, уже начинало светать, и несколько молодых людей вышли прогуляться в роще неподалеку. Они взяли меня с собой — кто они такие? — и потеряли меня. Во всяком случае, когда они увидели меня вновь, я уже была им не знакома. Ибо в течение бесконечно долгого мгновения я пребывала в совершенно ином мире, чем они. Я встретила свой первый восход солнца, я видела, как румяное утро украдкой ступало среди серебристых берез. Кстати, эта роща находится слева от дороги.
У нас была еще одна остановка в том направлении. Место, куда мама отправила больше сотни своих домашних растений, чтобы за ними ухаживали в течение одного сезона, потому что по какой-то причине дома они росли плохо. Однажды мы, дети, пришли невестить их, и память об этом — красная, белая и пурпурная.
Длинная дорога тянулась бесконечно, я не помню ни одного поворота. Но мы всё же свернули, когда зашло солнце, и задул вечерний бриз; и порой первая звезда загоралась на небе, и Шаббат заканчивался прежде, чем мы возвращались домой к ужину.
Другой путь из города лежал по мосту через реку Полота. Я помню не одну поездку в этом направлении. Иногда мы ездили большой компанией, когда к нам на целый день присоединялись нескольких кузенов и тёток. Я сейчас почувствовала прилив любви к тем родственникам, которые разделяли с нами наши загородные приключения. Я забыла о той добродетели, которая есть в нашей семье — мне нравятся люди, которые любят пешие прогулки. В те дни, вполне вероятно, я не всегда ходила своими ногами, потому что была очень маленькой и недостаточно сильной. Я не помню, чтобы меня носили, но если какие-то из моих больших дядей брали меня на руки, то за это они мне нравятся ещё больше.
Река Двина заливала Полоту много раз в день, но меньший поток однажды затопил вселенную. На ближнем берегу этой реки, на выезде из Полоцка, я должна посадить цветущий кустарник, сирень или розу, в память о жизни, которая расцвела во мне в один прекрасный день, когда я была там.
Мы неспешно прогуливались по мирному городку. Была ранняя весна, небо и земля были двумя тёплыми ладонями, и все живые существа уютно примостились в них. Маленькие зелёные листочки колыхались на ветру, и сверкала изумрудно-зелёная трава. Мы присели на мосту, чтобы передохнуть, и жизнь в полную силу и свободно текла сквозь нас, как течёт река, огибая опоры моста.
На противоположном склоне был огород, где выращивали овощи на продажу, жёлто-зелёный от первого урожая. По длинным чёрным ещё не засеянным бороздам крестьянин толкал свой плуг. Я смотрела, как он сначала шёл вверх, потом спускался вниз, с каждым заходом оставляя за собой на берегу новую черную полосу. Внезапно он затянул грубую песню пахаря. И хотя до меня долетала только мелодия, смысл песни я понимала сердцем — это была песня земли и надежд земли. Долгое время я сидела, слушая и наблюдая с напряженным вниманием. Я чувствовала, что открываю для себя что- то. Нечто во мне боролось со смертью, и я замерла. Я была всего лишь маленьким телом, как вдруг на меня обрушилась Вселенская Жизнь. Секунду назад моя рука была на Великом Пульсе, но пальцы соскользнули с него. На протяжении одного бешеного удара сердца я знала, и вот я снова стала обычным ребенком, ищущим спасения в земных чувствах. Но небо растянулось для меня, а земля расширилась, и во мне забрезжила лучшая жизнь.
Мы рождаемся не сразу, а по частям. Сначала тело, потом дух; рождение и рост духа — у тех, кто внимательно относится к своему внутреннему миру — происходят медленно и чрезвычайно болезненно. Наши матери мучаются от боли при нашем физическом рождении; мы сами ещё дольше испытываем боль по мере духовного роста. Наши души изранены муками целого ряда рождений, и этот процесс оставляет след в извилинах нашего мозга и морщинах на лице. Посмотрите на меня, и вы увидите, что я рождалась много раз. И моё первое самостоятельное рождение произошло, как я уже говорила, тем весенним днём в моём детстве. Поэтому я бы хотела посадить розу на зеленом берегу Полоты, чтобы она цвела там в знак вечной жизни.
Вечной, божественной жизни. Это повесть о бессмертной жизни. Стала бы я сидеть здесь, болтая о своих детских приключениях, если бы не знала, что говорю за тысячи? Сидели бы вы здесь, внимая моей болтовне, пока вас ждут мирские дела, если бы не знали, что я говорю и от вашего имени? Я могла бы говорить «вы» или «он» вместо «я». Или я могла бы молчать, пока вы говорите за меня и за остальных, но так случилось, что с пером в руке родилась я, а не вы. Мы любим читать о жизни великих людей, но какой неполной была бы история человечества, если бы жизни простых людей не дополняли деяния великих. Но в то время, как великие могут говорить за себя сами, или мы слышим о них от поклонников, скромный люд живёт бессловесно и умирает неуслышанным. Хорошо, что время от времени среди простых людей рождается человек со склонностью к саморазоблачению. Мужчины или женщины, обладающие таким даром, должны говорить и будут говорить, хотя голос их — шелест полевой травы, и лишь ветер разносит их слова.
Весело бегать по мосту — крепкие ботиночки громко стучат по деревянному настилу. Справа от нас обнесённый стеной фруктовый сад, проходя мимо, мы напоминаем друг другу, как прошлым летом мы лакомились здесь фруктами. Наша следующая остановка дальше, за придорожной гостиницей, где живет глупый мальчишка, который так перепугал меня в прошлый раз. Место, где мы остановились, достаточно бедное, но здесь есть ледник, единственный, который я знаю. Нам разрешают войти и посмотреть на мерцающие в полутьме зеленоватые куски льда, и вынести оттуда банки сладкого, тёмного пива «Лагер», которое мы пьём на солнышке, стоя в дверях. Я навсегда запомню вкус и аромат этого напитка, чудесную прохладу ледника.
Я смутно помню что-то о женском монастыре в том же направлении, но я устала и меня клонило в сон после долгой прогулки, часть пути меня несли, потому что у меня совсем не было сил. Прежде чем мы успели добраться до дома, на небе появились звёзды, и мужчины остановились посреди улицы, чтобы освятить молитвой серп молодой.
Люблю вспоминать, как мы ходили купаться на реку Полота. Летом по пятницам во второй половине дня, когда трудовая неделя подошла к концу, и дома хороших хозяек сияли чистотой накануне Шаббата, женщины и девочки собирались вместе и, болтая и смеясь, спускались к реке. Там было особенное место, принадлежавшее только женщинам. Я не знаю, где купались мужчины, но наша часть реки была чуть выше мукомольной мельницы Бондероффа. Я вижу зелёный берег, полого спускающийся к воде, и спокойную воду, которая плавно скользит вниз и неожиданно с россыпью брызг затягивается в водоворот мельничного колеса.
Лес на берегу заслонял купальщиц. Купальных костюмов попросту не было, что не смущало русалок, привыкших видеть друг друга обнажёнными в общественных банях. Они почти не боялись, что кто-то чужой их увидит, поскольку место было для них священным. Они плескались, смеялись и подшучивали друг над другом, их волосы струились, а движения были раскованными. Не знаю, приходилось ли мне видеть, чтобы девочки где-то ещё играли так же, как они играли в воде. Это была красивая картина, но купальщицы были бы шокированы, если бы вы предложили изобразить обнаженных женщин на картине. Если когда-нибудь случалось, а на моей памяти это однажды случалось, что их уединение было нарушено, купальщицы впадали в такую панику, будто их жизни угрожала опасность. Визжа, они прижимались друг к другу, погружаясь поглубже в воду, некоторые закрывали глаза руками, подчиняясь инстинкту страуса. Некоторые бежали за своей одеждой на берег и стояли, пытаясь прикрыться какой-то совершенно непригодной для этого тряпкой. Наяды посмелее бросали гальку в трусливых нарушителей, которые, укрывшись покровом густой зелени, предназначенным для защиты скромности, в ответ бросались колкостями и насмешками. Но мальчишки гои либо убегали быстро, либо убегали, получив по заслугам. Женская сорочка и нижняя юбка в таких обстоятельствах превращают испуганную женщину в амазонку; и горе тому наглому негодяю, который промедлил, когда мстительницы бросились в заросли. Ему были уготованы шлепки и оплеухи в ближнем бою, а при отступлении в след ему сыпались проклятия.
Среди самых ярких моих воспоминаний — еда и напитки, и я скорее откажусь от некоторых из моих восхитительных воспоминаний о прогулках, зелёных деревьях, прохладных небесах и всём остальном, чем потеряю зрительные образы ужинов, съеденных вечером в Шаббат после этих прогулок. Я не собираюсь извиняться перед духовно мыслящими личностями, которые подобное заявление сочтут откровенно грубым. Я довольствуюсь тем, что говорю правду так хорошо, как умею. Мне даже не нужно утешать себя размышлениями о том, что то, что для мечтательного аскета является отбросами, может быть золотом для психолога. Дело в том, что даже будучи болезненным ребёнком, я ела с большим наслаждением, а вспоминать о том, как я ела — ещё большее наслаждение. Пожалуй, я могу полчаса мечтать о неподражаемом вкусе тех толстых сырных тортов, которые мы ели вечером в Субботу. Я не повар, поэтому не могу сказать, как приготовить такой торт. Я могу взять рецепт у мамы, но я бы предпочла, чтобы вы поверили мне на слово, сырные торты из Полоцка превосходны. Если вы возьмётесь приготовить этот десерт, я уверена, будь вы хоть самым искусным поваром, вы будете разочарованы результатом, и, следовательно, вы можете перестать доверять моим размышлениям и выводам. В вашем кухонном шкафу нет ничего, что могло бы придать этому блюду незабываемый вкус. Для того чтобы сделать такой торт, нужна история. Во-первых, вы должны есть его, как изголодавшееся дитя, в памятном полумраке, перед тем как будет зажжена лампа буднего дня2. Затем вас должны увезти из дома, где вы наслаждались своим незатейливым пиршеством, через океаны в страну, где о вашей заветной выпечке никто и слыхом не слыхивал; и где дневной свет и сумерки, рабочий день и праздничный, годами проносятся мимо вас сплошным потоком странной, новой, бьющей ключом жизни. Вы должны воздерживаться от несравненного лакомства в течение многих лет, — я думаю, пятнадцать то магическое число, — а затем однажды внезапно потереть лампу памяти Алладина, и знаменитый лакомый кусочек как по волшебству окажется у вас на блюдечке, украшенный душистыми травами воспоминаний о прошлом.
Думаете, все ваши импортные специи, все ваши научно обоснованные смешивания и манипуляции могли бы воспроизвести ту восхитительно ароматную сладость, что я ощущаю у себя на языке, когда пишу эти строки? Я рада, что моя мать, в своём неустанном подражании всему американскому, позабыла секреты полоцкой кулинарии. Во всяком случае, она её не практикует, и тем богаче, благодаря её упущениям, мои воспоминания. В полоцком сырном торте, каким я помню его теперь, ощущаются нотки маргариток и клевера, собранных на Валу, сладость вод Двины, запах жирной свежевскопанной земли, которую я мяла голыми руками и ногами, спелость вишен, набранных черпаками на базаре, благоухание каждого лета моего детства.
Воздержание, как я уже упоминала, является одним из основных ингредиентов иллюзорного блюда. Я недавно выяснила это на собственном опыте. За городом созрела вишня, и вид алых ягод неожиданно напомнил мне о вишневом сезоне в Полоцке, не могу точно сказать, сколько лет назад это было. В тот более ранний сезон моя кузина Шимке, которая, как и все остальные, держала лавку, оставила мальчика присматривать за лавкой, а меня — за мальчиком, а сама отправилась домой варить вишнёвое варенье. Она дала нам корзинку вишни за наши хлопоты, и мальчик предложил съесть свои ягоды с косточками, если я отдам ему свою долю. Но я тоже была способна на такой подвиг, поэтому мы устроили соревнование по поеданию вишнёвых косточек. Кто из нас съел больше косточек, я вспомнить не смогла, стоя не так давно под усыпанными ягодами деревьями, но трансцендентный аромат исторических вишен вернулся ко мне, чтобы я смогла насладиться им ещё раз.
Я забралась на самые нижние ветви и сидела там, поедая вишни с косточками, сосредоточив все свои мысли на вкусовых ощущениях. Увы! Ягоды не могли мне дать того вкуса, который я искала. Это были превосходные американские вишни, но не такие ароматные и сладкие, как вишни моей кузины. И если я вернусь в Полоцк, куплю вишен в лавке на базаре и заплачу за них российским грошом, будет ли лавочница так добра, чтобы накинуть сверху тот не дающий мне покоя вкус? Боюсь, что в Полоцке не осталось старых сортов вишни.
Иногда, когда я и вовсе ничего не пытаюсь вспомнить, мне лучше удаётся извлекать вкус и аромат былых яств из моих непритязательных американских блюд. На днях я ела клубнику, спелую, красную американскую клубнику. Как вдруг я ощутила вкус и аромат той самой клубники, которую я ела последний раз лет двадцать назад. Меня будто током ударило, а потом я неподвижно сидела, сама не знаю сколько времени, затаив дыхание от изумления. За краткий миг вкусового ощущения я снова стала ребёнком и испытывала реальную физическую боль от того, что меня так внезапно сжали до размеров этого крошечного существа. Я снова бродила по Полоцку, глядя на мир большими, сомневающимися глазами; я пересекала Атлантику на борту корабля с эмигрантами; я вступила во владение Новым Светом, мои уши привыкли к новому языку; я сидела у ног известных профессоров, пока мои глаза не смыкал сон о том, чему они меня учили; и вот я снова здесь — американка среди американцев, вдруг осознавшая, кем я была и кем я стала. Меня внезапно озарило и вдохновило полное понимание себя — я дочь Израиля и дитя Вселенной, осознание этого научило меня большему об истории моего народа, чем когда-либо смогут понять мои учёные наставники. Всё это пришло ко мне в тот момент, когда я ощутила вкус и аромат спелой клубники у себя во рту. Почему бы мне не лелеять воспоминания о детских пиршествах? Этот опыт заставляет меня с огромным уважением относиться к своему хлебу и мясу. Я хочу попробовать как можно больше новых яств; ибо когда я сяду, чтобы отведать каши, я уверена, что встану из-за стола лучшим животным, а возможно и более мудрым человеком. Я хочу есть и пить, и получать наставления. Когда-нибудь я надеюсь ощутить в своём пудинге вкус манны небесной, которую я ела в пустыне, и тогда я напишу для вас современный комментарий к Исходу. Я также пока не теряю веру в то, что однажды, сидя над тарелкой с кукурузой, я вспомню то время, когда питалась червями, и тогда, возможно, смогу ощутить, каково это — стать наконец человеком. Дайте мне еды и питья, ибо я жажду мудрости.
Мои зимы, когда я была совсем маленькой девочкой, проходили в относительном заточении. Из-за моего слабого здоровья моя бабушка и тети считали за благо держать меня в помещении; если я и выходила на улицу, то меня так сильно кутали, натягивали рукавицы и заворачивали в шали, что мороз мог добраться разве что до кончика моего носа. Я никогда не каталась на коньках, не съезжала с горки и не строила снежных домов. Если у меня и был какой-то опыт игры в снежки, то он возник, когда их в меня бросали мальчишки гои. То, как ловко я до сих уворачиваюсь от снежков, убеждает меня в том, что я научилась этому в те страшные дни моего детства, когда мне пришлось овладеть многими малодушными приёмами уклонения от удара. Я знаю, что гордилась собой, когда не так давно обнаружила, что не боюсь ловить летящий в меня бейсбольный мяч; но страх перед летящим снежком я побороть не смогла. Когда я поворачиваю за угол в дни, подходящие для игры в снежки, мальчишки с оттопыренными карманами видят высоко поднятую голову и неспешный шаг, но внутри я вся сжимаюсь от страха; и вину за это личное унижение я возлагаю на старый Полоцк, наряду с длинным списком жалоб и обид. Страх — это бес, которого трудно изгнать.
Позвольте мне рассказать всё, что я помню о своих зимних приключениях. Прежде всего, было катание на санях. Мы никогда не держали своих лошадей, но лошади наших заезжих покупателей всегда были в нашем распоряжении, и мы не раз весело катались на них, с дворником вместо возницы, в то время как их хозяева торговались с моей мамой в лавке по поводу цены на мыло. У нас не было роскошных саней с подушками и шубами, упряжь не украшали серебряные бубенцы. У нас были дровни, которые использовались для перевозки дров, они были уложены соломой и мешковиной, а вожжами, вполне вероятно, служила веревка. Но лошади лихо летели через реку и вверх на противоположный берег, стоило нам захотеть; и не важно, были у нас бубенцы или нет, весёлое, глупое сердце Якуба пело, хлыст щёлкал, и мы, дети, смеялись; и это было столь же весело, как когда мы время от времени катались на более роскошных санях, одолженных нам желающим похвастаться гостем. Мы были румяными, как яблочки, когда возвращались в сумерках за хлебом и чаем; во всяком случае, я помню свою сестру, с такими же алыми, как у расписной куклы, щеками, обрамлёнными коротко остриженными кудряшками; и моего младшего брата, тоже румяного и весьма благородно смотрящегося в своём милом пальтишке, подвязанном красным кушаком, и маленькой меховой шапке-ушанке. Что до меня, то нос у меня, я полагаю, был фиолетовым, а щеки щипало от мороза, как и сейчас в холодную погоду, но я от души повеселилась.
Через определённые, точнее неопределённые, промежутки времени нас тепло одевали и отводили в общественные бани. Это было настолько важное мероприятие, занимавшее полдня или около того, и связанное зимой с таким высоким риском подцепить простуду, что неудивительно, что церемония проводилась нечасто.
Общественные бани располагались на берегу реки. Я всегда останавливался ненадолго на улице, чтобы навестить бедную терпеливую лошадь, которая крутила жернова, с помощью которых в бани закачивалась вода. В то время я не испытывала нежности к животным. Я ещё не читала о «Чёрном красавчике», или других персонифицированных чудищах; я не слышала ни о каких обществах по предотвращению жестокого обращения с кем бы то ни было. Но при виде этого жалкого животного, прикованного к жерновам, в моём сердце сама собой пробуждалась жалость. Я привыкла видеть лошадей, изнурённых работой и побитых. У этой лошади не было тяжёлого груза, и я никогда не видела, чтобы её хлестали. И всё же мне было жаль это существо. Она всё ходила и ходила по своему маленькому кругу с опущенной головой и глазами, лишёнными надежды; она всё кружилась и кружилась целый день, не испытывая трепета от прикосновения вожжей или уздечки — проводников живой воли; круг за кругом в полном одиночестве — никто никогда на ней не ездил, не заходил её проведать, не говорил с ней; навеки обречённая ходить по кругу ходячая машина, её глаза потухли, зубы не угрожали, копыта не брыкались; по кругу снова и снова весь унылый день напролёт. Я знала, какой должна быть лошадь, чья жизнь неразрывно связана с жизнью хозяина: авантюрной, беспокойной, восторженной; приласканной и непокорной, любимой и эксплуатируемой; сегодня под копытами звенит городская мостовая, и в ушах стоит гул животных и людей на базаре; а завтра она скачет по мягкому дёрну, хозяин щекочет бока, и издали слышится одинокое ржание сородичей. Как бессмысленно существование вращающей жернова лошади по сравнению с этим! Так же бессмысленно, безысходно и уныло, как жизнь почти каждой женщины в Полоцке, и я бы это поняла, если бы могла увидеть сходство.
Но вернёмся к моим омовениям! Мы раздеваемся в помещении сразу за входом, из мебели там только лавки вдоль стен. Нет ни ширмы, ни другой защиты от сквозняка, который врывается внутрь при каждом открытии двери. Мы заходим в парную, а там вавилонское столпотворение — пронзительные голоса женщин, хриплые голоса банщиц, плач и визг детей, шум льющейся воды. Тут же нас обдаёт жаром парной, и мы задыхаемся в клубах пара. Наконец мы находим пустую лавку и расставляем полукругом деревянные ушата, собранные по всей парной. Иногда две женщины одновременно хватались за один и тот же ушат, и начиналась перебранка, в ходе которой соперницы припоминали друг другу все неудачи, прозвища и нежелательные связи с живыми, мёртвыми и нерождёнными до тех пор, пока не вмешивалась банщица, которая полагалась на силу мускулов, а не аргументов, и определяя кто прав, кто виноват, она щедро и к месту приправляла свою речь крепкими выражениями. Центр парной, где парильщицы наполняют свои ушата из кранов — это вечное поле брани, особенно в людный день. Миролюбивые женщины, сидящие в пределах слышимости, переставали яростно надраивать своих детей, к великому облегчению последних, и вслушивались в самые оживленные ссоры.
Мне нравилось наблюдать за полками — местом пыток и героической стойкости. Это серия ступенек, поднимающихся к потолку, и обеспечивающих постепенный подъём температуры. Парильщица, которая хочет как следует пропотеть, по несколько минут лежит на каждой ступеньке, в то время как банщица несколько раз от души проходится по ней жгучим веником. Иногда женщина забиралась слишком высоко, и её спускали вниз без сознания. На полках также ставили банки. Спина, уставленная ровными рядами банок, напоминает мне противень с булочками. Я конечно же никогда не залезала на полки, здоровье не позволяло. Свои шлепки я получала дома.
Еще один центр внимания — миква, произносить это слово в присутствии мужчин невежливо. Это большой резервуар стоячей воды, в глубь которого ведут ступеньки. Каждая замужняя женщина должна регулярно совершать здесь определенные церемониальные омовения. Чистота так же строго предписывается, как и благочестие, и способ её достижения чётко определён. Банщицы готовят женщин к погружению в микву, а любопытные дети за этим наблюдают. В бассейне женщин определённое количество раз окунают в воду с головой. Воду не меняли уже несколько дней, она выглядит и пахнет неприятно. Но у нас в Полоцке микробов не было, так что никто от погружения в грязную воду не пострадал, как и от того, что одни и те же ушата использовали все подряд женщины Полоцка. Если кто-то был настолько брезгливым, что сомневался стоит ли посещать общественную баню, то за двадцать пять копеек можно было помыться в одиночестве в другой части здания. Богатым роскошь была доступна даже в Полоцке.
Чистые, раскрасневшиеся и пышущие паром, мы наконец возвращаемся в раздевалку, где одеваемся, дрожа от холода на сквозняке из входной двери; затем, закутавшись по самые глаза, окунаемся в морозный уличный воздух и спешим домой, со стороны это выглядит как будто много больших свёртков бегут вместе с маленькими. Если по дороге мы встречаем знакомых, то нас приветствуют фразой «zu refueh» (за ваше здоровье). Если первым встреченным мужчиной окажется гой, то женщинам, побывавшим в микве, придётся вернуться и повторить церемонию очищения заново. Во избежание этого несчастья на глаза надвигали платок, чтобы исключить нечестивые взгляды. Дома нас награждают лишним куском пирога к чаю и относятся как к героям, вернувшимся с победой. Мы рассказываем забавные истории из нашей экспедиции, а мама жалуется, что мой младший брат стал слишком взрослым, чтобы брать его в женскую баню. Отныне он будет ходить в баню вместе с мужчинами.
Моё зимнее заточение не разделяла моя старшая сестра, которая в остальном была моей постоянной спутницей. Она выходила на улицу чаще, чем я, не боясь холода. Она так сильно боялась, когда мама уходила в лавку, что так повелось, ещё с тех пор, как она была маленькой, что она всегда сопровождала маму. Укутанная, с красным обветренным лицом, из-за мороза слёзы незаметно катились по её пухлым щёчкам, она целыми днями бегала за занятой работой мамой, или топталась за прилавком, или уютно устраивалась вздремнуть среди мешков с овсом и ячменём. Она грела свои маленькие ручки над маминым горшком с горячими углями — в магазине не было печи — и даже научилась стоять над ним, широко расставив ноги, чтобы согреться получше и не поджечь при этом свою одежду.
Фетчке была похожа на молодого жеребёнка, который неразлучен с кобылой. Я делаю это сравнение не ради насмешки, а из глубочайшей жалости. Фетчке поначалу держалась рядом с матерью ради любви и защиты, но вместе с лаской она незаметно приучалась к дисциплине. Она рано узнала на примере матери, что руки, ноги и ум созданы для труда. Она научилась склоняться перед игом, поднимать тяжести, делать для других больше, чем могла надеяться когда-либо получить взамен. Она научилась смотреть на засахаренные сливы и не просить их попробовать. Когда ей в пору было только нянчить кукол, она уже знала как утешить измученное сердце.
И всё это, пока я сидела дома в тепле и под присмотром, нетронутая никакой дисциплиной, кроме той, что я навлекла на себя собственными проступками. Я немного отличалась от Фетчке по возрасту, значительно по состоянию здоровья и чрезвычайно по удаче. Во-первых, мне повезло родиться после неё, а не до; во-вторых, унаследовать из семейного фонда именно тот ассортимент талантов, который обеспечил мне особое внимание, льготы и привилегии; и в-третьих, поскольку удача всегда притягивает удачу, в моих праздных руках всегда оказывалось что-то хорошее — будь то солнечный луч, или любящее сердце, или работа по душе — когда бы я ни повернула за угол, я протягивала руку, чтобы узнать, что принесёт мне мой новый мир. В то время как у моей сестры, милого, преданного существа, руки были настолько полны работы, что солнечный луч выскальзывал, любящий друг был уже слишком далеко, когда она разгибалась от своей работы, и всё, что у неё было от лучшего мира — это благоуханный порыв зефира, дующий ей в лицо всякий раз, когда перед ней непреодолимо захлопывалась дверь.
Быть может, Исава зря слишком сильно винили в том, что он продал своё право первородства за чечевичную похлёбку. Жребию первенца не всегда стоит завидовать. Первенец такого состоятельного патриарха, как Исаак, или сегодняшнего Ротшильда, наследует со стадами, рабами и сундуками отца множество забот и обязанностей; если только он не человек без чувства долга, в таком случае мы и подавно не должны ему завидовать. Первенец неимущего отца наследует двойную меру тягот нищеты — безрадостное детство, молодость без наставника, и возможно, зрелость без пары, он истощает свои жизненные силы, пытаясь прокормить младших детей своего отца. Если мы не можем покончить с бедностью, то мы должны, по крайней мере, упразднить институт первородства. Природа создала индивидуума и обещала ему в награду за производство потомства утешение и бессмертие. Но пришёл человек с его запатентованными мозгами и понятиями, защищёнными авторским правом, и обложил индивидуума налогом в виде принудительного сотрудничества ради содержания его любимого института — семьи. В тисках этой тирании мы должны находить утешение в надежде на то, что человек вспомнит, что он родное дитя матери-природы, и сможет достичь более совершенного сходства с её величественными чертами; что его неравномерное развитие увенчается обретением духовной конституции, способной к абсолютной справедливости.
Кажется, я рассказывала о том, как я оставалась дома зимой, в то время как моя сестра помогала или мешала маме работать в лавке. Иногда дни тянулись слишком долго, так что я сидела у окна и думала о том, что должно произойти дальше. Не было ни кукол, ни книг, ни игр, а порой и друзей. Бабушка учила меня вязать, но я так и не добралась до пятки своего чулка, потому что, если я обнаруживала спущенную петлю, то распускала всю свою работу до тех пор, пока не удавалось её поднять; а бабушка, вместо того чтобы поощрять мою любовь к совершенству, теряла терпение и забирала у меня вязальные спицы. Я и сейчас считаю, что она была не права, но я простила её, так как носила с тех пор много пар чулок со спущенными петлями и была за них благодарна. Говоря о таких повседневных вещах, я вспоминаю своих друзей, в узорах душ многих из них тоже встречаются упущенные петли. Я люблю этих друзей так сильно, что думаю, что наконец-то начинаю избавляться от своей нетерпимости, ибо помню то время, когда я не могла любить что-то меньшее, чем совершенство. Я и мои несовершенные друзья вместе стремимся избавиться от своих недостатков, и я счастлива.
Из моего окна не на что было смотреть, но приключения взывали ко мне с пустой улицы. Иногда приключение было реальным, и я выходила на улицу, чтобы принять в нём участие, вместо того чтобы мечтать, сидя на стуле. Помню однажды ранней весной все улицы от обочины до обочины были завалены большими, грязными, неровными грудами зимнего льда, только что разбитого дворниками. Он должен был так лежать, пока не придёт время везти его на телеге к Двине, которая в этом сезоне делала всё возможное, чтобы переносить тонну за тонной лёд, снег и всякий городской мусор, накопившийся за долгие месяцы зимней изоляции. У Полоцка не было подземной коммуникации с морем, кроме той, что вода естественным образом прокладывает сама себе. Бедная старая Двина была трудолюбивой, она служила источником питьевой воды и канализацией, мостом зимой и главной дорогой летом, игровой площадкой в любое время года. Так что поделом нам, если приходилось неделями ждать оттепели, чтобы очистить улицы, мы заслужили все растяжения и синяки, которые мы получали, карабкаясь по разбитому льду на улицах, когда отправлялись по своим делам.
Лия Коротышка — маленькая, аккуратная, с прямой спиной — стояла в раздумьях напротив моего окна, держа под мышкой свёрток, а в другой руке корзину. Её бедное старое лицо, обрамленное ситцевым платком, сморщилось от беспокойства. Сваленная на улице ледяная куча была для неё непреодолимым препятствием. У такой крошечной женщины, как она, к тому же нагруженной, действительно был повод для сомнений. Возможно, у нее в корзине яйца, подумала я, глядя на неё через улицу, и вспомнила о своем давнем желании измерить свой рост, встав плечом к плечу с Лией, которая по общему признанию, была коротышкой. Я сама был маленькой, о чём мне постоянно напоминали разные прозвища, с любовью или из мести придуманные моими друзьями и врагами. Меня звали Мышка, Крошка и Маковое зёрнышко. Доживу ли я до того, что в преклонном возрасте меня будут называть Машке Коротышкой? Я мечтала сравнить свой рост с ростом Лии, и вот он, мой шанс!
Я выбежала на улицу, бабушка отругала меня за то, что я не накинула шаль, и я что-то крикнула ей в ответ, чтобы убедиться, что она на меня смотрит. Легко, как козочка, я перемахнула через ледяные глыбы и предложила свою помощь Лии Коротышке. С завидным мастерством и заботой я направляла её робкие шаги через улицу, одновременно подмигивая бабушке у окна и указывая на своё плечо рядом с плечом Лии. Оказавшись на безопасном тротуаре, крошечная женщина поблагодарила меня, благословила и похвалила, назвав заботливым ребёнком, и я смотрела ей в след без тени стыда за моё лицемерие. Она убедила меня, что я хорошая маленькая девочка, а я убедила себя, что я не такая уж и коротышка. Мой подбородок почти доставал до плеча Лии, и у меня впереди были много лет, чтобы стать ещё выше. Бабушка у окна была свидетелем, и я была безмерно счастлива. Если бы я простудилась от того, что вышла на улицу с непокрытой головой, тем лучше, мама дала бы мне леденец от кашля.
В долгие зимние вечера было много спокойных занятий. Мне нравилось сидеть с женщинами за длинным пустым столом и перебирать перья для новых перин. Было приятно запускать руку в воздушный ворох перьев и приводить его в движение. Я делала вид, что могу выбирать перья конкретных кур, моих бывших питомцев. Я размышляла о том, что они кормили меня яйцами и бульоном, а теперь сделают мою постель такой мягкой, в то время как я ничего не делала для них, кроме того, что бросала им время от времени горстку овса, или гонялась за ними, или грабила их гнезда. Мне не было стыдно за свою роль, я знала, что если бы я была курицей, то жила бы так же, как курица. Мне просто нравилось думать о том о сём, когда я бездельничала.
Итке, горничная, всегда была той, кто прерывал мои размышления. Приступ чихания у неё случался именно в тот момент, когда куча на столе была самой высокой, отчего облака перьев разлетались по воздуху, словно домашняя снежная буря. А мы после этого весь вечер выбирали перья друг у друга из волос.
Иногда мы играли в карты или шашки, жуя подмороженные яблоки между ходами. Иногда женщины шили, а мы, дети, мотали пряжу или гребенную шерсть для бабушкиного вязания. Если кто-то рассказывал историю, пока остальные работали, то вечер проходил с приятным для всех ощущением полупраздности.
В Cубботу вечером, проводив Шаббат, мы любили слушать истории о привидениях. После двух-трех жутких легенд мы начинали придвигаться всё ближе друг к другу под лампой. Через час или около того мы уже вскрикивали, если вдруг упала катушка, или задребезжало окно. Перед сном никто не хотел проверять, закрыты ли двери и окна, и мы боялись приносить свечу в темную комнату.
Я боялась так же сильно, как и все остальные. Я и сейчас боюсь оставаться ночью дома одна. Я точно была напугана в тот Субботний вечер, когда кто-то с показной храбростью предложил раздобыть свежеиспеченных булочек, в качестве амулета, защищающего от злых духов. Пекарь, который жил по соседству, всегда пек в Субботу вечером. Но кто пойдёт за булочками? Никто не осмеливался выходить на улицу. Весь вечер шёл снег, и мороз на окнах не давал разведать обстановку и осмотреться в безмолвной ночи. Брр-рр! Никто на это не осмелится.
Никто кроме меня. О, как мурашки бегали вверх и вниз по моей спине! И как же я любила красоваться! Я позволила им укутать меня так, что я едва могла дышать. Я остановилась, держась рукой в варежке за задвижку. Меня знобило, хотя я могла бы всю ночь просидеть на улице с белым медведем, не накинув и шали. Я открыла дверь, а затем повернулась назад, чтобы произнести речь.
«Я не боюсь», — сказала я с благородными нотками мужества в голосе. «Я не боюсь идти. Бог идет со мной».
Погибели предшествует гордость. На первой же ступеньке снаружи я поскользнулась и съехала вниз, а триумф был так близко. Они подняли меня, они занесли меня внутрь. Они нашли меня в целости под платками и шалями. Они дали мне кусочек сахара и уложили спать. И я была очень рада. Я действительно не хотела идти всю дорогу до соседней двери и всю дорогу обратно по белому снегу, под белыми звездами, с невидимым попутчиком, идущим в ногу со мной.
И я помню своих подружек. Нас, девчонок, всегда была целая толпа. В нашей разношёрстной компании были богатые маленькие девочки, состоятельные маленькие девочки, и бедные маленькие девочки, но не потому, что мы были такими демократичными. Скорее всего, если считать нас с сестрой центральными фигурами в группе, всё так сложилось из-за того, что мы прошли несколько стадий материальной обеспеченности. В наши лучшие дни ни одной маленькой девочке не приходилось опускаться до нашего уровня; в наши более скромные дни мы не гордились тем, что нам приходилось снисходительно относиться к некоторым нашим случайным соседям. Внучки Рафаэля Русского, сохранив своё воспитание и манеры, удержали и некоторых своих подруг с более высоким социальным положением, и стали связующим звеном между ними и теми, кого они впоследствии удочерили силой духовной близости.
Мы были самыми обычными девочками, поэтому наши игры имитировали жизнь вокруг нас. Мы играли в дочки-матери, мы играли в солдатиков, мы играли в гоев, мы праздновали свадьбы и устраивали похороны. Мы буквально копировали жизнь вокруг нас. Мы не были в детском саду Фрёбеля и научились изображать бабочек и камни. Взрослые посмеялись бы над нами за такие глупости. Помню, как однажды я стояла на берегу реки с маленьким мальчиком, мимо нас вниз по течению проплывали пиломатериалы по пути на далёкую лесопилку. Бревно и доска налетели друг на друга рядом с тем местом, где мы стояли. Сначала проскочила доска, но её повело в сторону, и она частично развернулась. Потом её выровняло течение, и она поплыла прямо, бревно лениво плыло за ней. Залмен объяснил мне: «Доска оглядывается назад и говорит “Бревно, бревно, ты не поплывёшь со мной? Тогда я поплыву одна”». Этого мальчика называли глупым из-за таких речей, как эта. Интересно, на каком языке он сейчас пишет стихи?
Игрушек у нас было очень мало. Ни Фетчке, ни меня куклы особо не интересовали. Каждой из нас хватало по одной тряпичной кукле, и если у нас был набор для игры в камешки, мы были абсолютно счастливы. Кстати, наши камешки были и не камешками вовсе, а костями. Мы использовали кусочки овечьих костей, высушенные и очищенные, каждая маленькая девочка бережно хранила такой набор в кармане.
Мне не особо нравилось играть в дочки-матери. Интереснее было играть в солдатиков, но без мальчишек было скучновато. Мальчики и девочки всегда играли раздельно.
Я очень любила играть в гоев. Боюсь, мне нравилось всё, что было немного рискованно. Особенно мне нравилось быть телом на похоронах гоев. Я лежала на двух стульях, и мои подружки в одолженных шалях и ситцевых платьях, с распущенными волосами и подсвечниками в руках, расхаживали вокруг меня, пели неземные песни и стонали до тех пор, пока сами не пугались. Когда я лежала там, покрытая черной тканью, я чувствовала себя мертвее мёртвой, а мои подружки были нечестивыми священниками в роскошных одеяниях из бархата, шелка и золота. Их подсвечники были епископскими посохами, которые использовались в христианских похоронных процессиях, а их песнопения были отвратительными заклинаниями, обращёнными к заклятому врагу — христианскому Богу с ужасных икон. Когда я представляла себе толпы людей с непокрытой головой, идущих на мои похороны, мороз пробегал у меня по коже не потому, что меня вот-вот похоронят, а потому что люди крестились. Но наша процессия всегда останавливалась за пределами церкви, потому что мы не осмеливались преступать этот проклятый порог даже в наших фантазиях. Кроме того, никто из нас никогда не был внутри, — не дай Бог! — так что мы не знали, что происходило дальше.
Когда я восставала из мёртвых, я действительно была призраком. Я чувствовала себя нереальной, потерянной и отвратительной. Не думаю, что мы, девочки, сильно нравились друг другу после похорон. Так или иначе, в тот же день мы больше вместе не играли, а если и играли, то вскоре ссорились. Унаследованные нами ужас и ненависть настолько овладели нашими детскими умами, что даже инсценировка христианской процессии в игре заставляла нас чувствовать взаимное отвращение, как будто мы склоняли друг друга к греху.
Чаще всего мы собирались в нашем доме. В Шаббат мы, конечно, воздерживались от игры в солдатики и тому подобного, но мы прекрасно проводили время — гуляли парами в наших лучших платьях, шептали друг другу на ушко секреты и рассказывали истории. В нашем кругу ходило несколько историй, я не помню, откуда мы их узнали, но мы рассказывали их снова и снова. Гутке знала самую лучшую историю. Она рассказывала историю об Алладине и Волшебной Лампе, и делала это очень хорошо. Это была её история, и никто больше не пытался её рассказывать, хотя я, например, вскоре выучила её наизусть. Знаменитая сказка в интерпретации Гутке была не похожа ни на одну из версий, что я читала с тех пор, но по сути это была история об Алладине, так что я смогла узнать её позже, когда она встретилась мне в книге. Названия, события и «местный колорит» были слегка ивритизированы, но такие сверхъестественные чудеса, как пещеры с сокровищами, сады с драгоценными камнями, джины, принцессы, и всё остальное, от этого ничуть не пострадали. Гутке растягивала историю на весь день, и даже в сотый раз мы слушали её как заворожённые. Было и несколько других историй, позже я узнала в них сказки Братьев Гримм или Андерсена, но по большей части истории, которые мы рассказывали, были мрачными и лишёнными воображения, это были те страшилки, которыми нас пугали няни, чтобы мы хорошо себя вели.
Иногда мы весь день танцевали. Танцуя, мы напевали мелодию, или кто-то дул на расческу через приложенную к её зубьям бумажку, игру на расческе не стоит недооценивать, когда нет другой музыки. Мы умели танцевать польку и вальс, мазурку, кадриль, лансье и ещё несколько модных танцев. Мы без колебаний изобретали новые шаги или фигуры и никогда не останавливались, пока не валились с ног от усталости. Я была одной из самых восторженных танцовщиц. Я танцевала до тех пор, пока мне не начинало казаться, что я могу летать.
Иногда мы садились кругом и пели все песни, которые знали. Никого из нас пению не учили, нот мы и в глаза никогда не видели, но некоторые из нас могли спеть любую мелодию, из когда-либо услышанных в Полоцке, другие отставали на пол такта. Мне нравилось такое пение. У нас были песни на иврите, еврейские песни, и русские, торжественные песни, и весёлые песни, и песни, непригодные для детей, но звучащие достаточно безобидно из наших невинных уст. Я наслаждалась игрой настроений в этих песнях — мне нравилось, когда меня сначала терзали, а через мгновение щекотали. Я вкладывала в пение всю душу, что было справедливо, поскольку в плане голоса я мало что могла предложить.
Хотя я всегда присоединялась к толпе, когда намечалось какое-то веселье, я думаю, лучше всего мне было наедине с собой. Моя сестра любила работу по дому, а я — я любила праздность. Пока Фетчке копошилась на кухне рядом со служанкой или бегала по всему дому за бабушкой, я проводила время в углу у окна, изучая повадки коровы и кур во дворе. Я всегда находила такое занятие, которое никому не приносило пользы. Я не особо любила животных, но мне нравилось наблюдать за ними, потому что они были забавными. Рыжая корова всегда выходила навстречу бабушке, когда та выносила для неё из кухни ведро отрубей. Она мгновенно с громким хлюпаньем проглатывала отруби, ненасытное существо, а потом стояла с капающими ноздрями над пустым ведром, уставившись на меня через двор. Я приставала к бабушке, прося чтобы она дала корове ещё отрубей, потому что её удовольствие доставляло мне радость. Мне пришло в голову, а если бы я ела из ведра, а не из тарелки, может быть, я получала бы гораздо больше удовольствия от своего ужина? Этой рыжей корове нравилось всё. Ей нравилось ходить на пастбище и ей нравилось возвращаться с него, она неподвижно стояла, когда её доили, будто и это ей тоже нравилось.
Все куры не похожи друг на друга. Некоторые из них не давались мне в руки, в то время как другие спокойно ждали, пока я их возьму. Две были особенно ручными — белая курица и рябая. Зимой, когда кур держали в доме, эти две были нашими с сестрой питомицами. Они позволяли нам играть с ними часами, и оставались именно там, куда мы их сажали. Белая курица откладывала яйца в бельевой сундук, сделанный из коры. Мы относили тёплое яйцо бабушке, которая катала его по нашим векам, приговаривая: «Как это яйцо свежее, пусть глаза твои будут свежими. Как это яйцо крепкое, так и глаза твои пусть будут крепкими». Мне до сих пор нравится прикладывать к векам свежее яйцо, когда бы мне не посчастливилось его заполучить.
Лошадей в сарае я одаривала всё тем же спокойным вниманием, что и корову, скорее умозрительным, чем ласковым. Я была не очень чувствительным ребёнком. Если я была надёжным свидетелем своего собственного роста, то любить я училась медленнее, чем думать. Я не знаю, когда произошла перемена, но сегодня, если вы спросите моих друзей, они скажут вам, что я лучше знаю, как их любить, чем как решать их проблемы. И если вы позовёте еще одного свидетеля и спросите меня, я скажу, что если вы поставите меня перед красивым пейзажем, я почувствую его задолго до того, как увижу.
Пусть меня и считали бездельницей, мне и целого дня было мало, чтобы переделать все свои дела. Летом я не раз украдкой вставала с постели так рано, что даже корова ещё дремала, шла босиком по мокрой от росы траве и стояла у ворот, встречая рассвет. В утреннем бодрствовании, пока все ещё спали, я ощущала дух приключений. Смотреть за воротами было особо не на что, но в тот ранний час мне всё казалось новым и большим, даже те маленькие домики, которые ещё вчера были такими знакомыми. Дома, когда люди входили и выходили из них, были обычными объектами, но в мягкой серой утренней дымке казалось, что они оживают. Некоторые стояли прямо, другие наклонились, а третьи будто смотрели на меня. А затем над сверкающими росой садами всходило солнце, волна света росла, заливая всё вокруг, пока её яркие брызги наконец не долетали до моих ног. И в моём сердце рождалось великое чудо, слёзы наворачивались на глаза, мир вокруг был таким таинственным и свежим. В такие моменты, я думаю, я могла бы полюбить кого-то так же сильно, как я любила потом — того, кто хотел бы тайком встать пораньше и любоваться восходом солнца.
Разве не было кого-то, кто вставал раньше солнца? Разве не было пастуха Мишки? Да, он был ранней пташкой, но точно не солнцепоклонником. Прежде чем зашевелятся куры, и ленивая служанка выведет корову из сарая, я слышала, как далёкие нотки его бодрого пастушьего рожка вливаются в мелодию утра. В ответ на зов Мишки, со скрипом отворялись двери сарая, и мягкоглазый скот охотно выходил ему навстречу, коровы собирались на пустой площади, облизывая и обнюхивая друг друга; и когда маленькое стадо Мишки собиралось полностью, он в облаке пыли начинал свой путь из города.