1
Деревня Пузичи.
Микита Ермакович стоял у могилы жены Брониславы на деревенском погосте.
Уж сколько месяцев прошло с Петрова дня, когда немец застрелил Броньку в поле. Её нашли на утро. Посиневшую, в крови, с испугом, застывшим на лице, и взглядом, устремлённым в небо.
Схоронили её на следующий день. Из Хоростово приехал на подводе батюшка и отслужил по Броньке чин по чину. Народ на погост пришёл всем миром. Даже Степан Михалюк с дружками пожаловал поддержать Прошку – сына Микиты и Брониславы.
Пока мать лежала в домовине посреди хаты, сын лишь один раз зашёл в дом, а, увидав мать в гробу на столе, охнул и умчался к Михалюкам «заливать горе».
Микита смотрел на поминальный рушник, повязанный на кресте. Этот рушник Жена хранила в сундуке вместе с остатками своего приданого на самом дне от глаз подальше. Всё боялась его доставать, хотя всё остальное богатство из сундука периодически на свет извлекалось да развешивалось для проветривания, чтобы не залежалось. Рушник белый с красно-синим узором, стилизованно изображавший женщин в платьях с опущенными вниз руками.
– Раз руки на узоре опущены, – говаривала Бронька, – значит, рушник поминальный. А, коли руки у мамок подняты, знать, это свадебный. Вот Прошка женится, не удумай ему под каравай этот рушник постелить. Опозоримся. Хотя, чего там! Я сама и постелю. Но говорю тебе это на всякий случай. Мало ли!..
Микита покачал непокрытой головой.
– Что ж ты, Бронюшка накаркала-то! Теперь же мне и стелить рушник под каравай на свадьбу Прошке, коли он вообще женится, малахольный. Он же теперь в полицаях, кто ж за него пойдёть? Он теперя со Стёпкой Михалюком в дружбе. Связался – не разольёшь. И служат они супостатам, что тебя убили. Так что не серчай на меня, коли я не буду Прошке свадьбу справлять. На кой он мне теперя, коли память твою предал и водит дружбу с убивцами твоими. Что ж это за сын, который с убивцами матери за одним столом сидит и сивуху пьёт?
Давеча Сымониха приходила. Фыркала да фыркала. Может, что и хотела сказать, а только пофыркала да ушла. Да оставила мне медку в черепеньке. А на кой он мне медок-то? Ты ж знаешь, что я не охочь до мёду. Это ж ты у нас сластёной была всегда: то блины с вареньем напечёшь, то пряников всяких разных. А помню ещё, как ты у Сони Слуцкой в аптеке петушки покупала, мол, деткам соседским раздашь, а сама дома их и излизывала. Теперь там, небось, в гости ходишь к Соне-то, петушки кушать. Хотя… Что ж я мелю-то! Соня ведь не крещёная, она же еврейка. У них, поди, свой рай. Вы ж в один день и преставились. И братья её Чирим и Цино. Да все они там. Деток вот жалко. Детки-то извергам что сделали? А всё одно стрелили и деток, а у Мони Пейсаха так и прикладами головки поразбивали и у Чирима тоже. Ой, Бронюшка, что же это делается, раз деток безвинных убивают?
Микита заплакал, тихонько поскуливая. С Петрова дня он каждый день плакал, словно те кровавые события надломили его, выбили опору. Сам ведь себя корил ежедневно, мол, негоже мужику-то реветь, но не мог ничего с собой поделать – слёзы так и лились сами собой, лишь увидит что-то в доме, что куплено или сшито, или просто поставлено на полку руками жены. В хате вообще всё о ней напоминает.
– А в тот день ещё двоих полешуков извели антихристы германские. Иванчика-председателя да председателя сельсовета Кухту. И пусть говорят, что Кухта не полешук, а пришлый – он ведь уж и нравы наши перенял. Ну, те-то вряд ли в рай попадут, как-никак большевики. Хотя Семён Широкопыт баял, де, у Иванчика на груди крестик видел нательный, когда хоронил в урочище Змиёв с евреями. Но ты ж знаешь Семёна, ему сбрехать, что пирожок съесть. Правду сказать, так Семён нынче смурной ходит, будто сам не свой. Да молчком всё. Будто бирюк какой-то.
А в колхозе нынче дела такие, Бронюшка. Колхозом нынче никто не правит. Как председателя не стало, так и некому. Федя Ясько с бригадиров отстранился, мол, какой я бригадир, коли колхоза нету. Засеял свой клин озимыми и всё. А ещё он Шлёмы Голуба кузню к рукам прибрал. Ну, это, я так думаю, и правильно. Кузня в деревне нужна. Без кузни в деревнях одна морока: ни тебе коня подковать, ни тебе плуг подправить. Да мало ли? Шлёме уже земная кузня ни к чему, а нам она надобна. А у Феди руки откуда надо растут – приспособится. Он мужик дельный.
Микита громко вздохнул, будто хотел, чтобы Бронислава его услыхала. Он поглядел по сторонам – вдруг кто-то слушает их с женой разговор. Да нет, вроде нет никого. Да и кто придёт в неурочный день на погост. Разве лишь кто-то на годовщину какую-нибудь поминать сподобится усопших, как вон на прошлой неделе Прокоповичи приходили всей семьёй. Так Бронюшка их видела. Они ж и к ней подходили, да помянули, как водится.
Он снова вздохнул.
– А знаешь, Бронюшка, Гришаня-то Прокопович в лес ушёл. В партизаны. Слух пошёл, что какой-то наш земляк отряд сколотил да теперь немцев сильно покусывает. Уж не знаю: земляк, не земляк… Фамилией он Камаров, а у нас отродясь тута Комаровых не жило. Ты ж знаешь. Ни в Пузичах, ни в Хоростово, ни в Гоцке. Да, и в Раховичах я таких не помню, и в Челонце. Может он из Яскович или из Величкович? Но не наш точно. Ну, вот Гришаня к нему и подался. Главное, чтобы Стёпка Михалюк не дознался. Мы ж даже Настьке-прокурорше не говорим, хоть и видим, что она с братом грызётся как кошка с собакой. Мало ли!..
Он поёжился. Ветренно сегодня. Армячишко, принадлежавший когда-то ещё деду Микиты, давно прохудился, с прорехами. Хорошо хоть валенки моль не побила. Вот валенки да верхонки меховые и греют.
– Да, забыл тебе сказать! – спохватился Микита. – Я ведь молчал тебе, думал нежданно порадовать, ан не случилось. Стёпка-то гад, ведь что удумал! Мы ж, как председателя не стало, порешили, что колхозу, пока советская власть не вернётся, не быть. Ну, кто какую худобу в колхоз свёл в сороковом году, тот ту домой и забрал, коли ж она ещё цела у кого. А-то, вон, у Гнатюков-то корову пришлось прирезать, когда она ногу сломала на пастбище. Ну, ты ж это помнишь, то ещё при тебе было. Так разобрали мы скотину по дворам и нам хорошо, и животина под хозяйским присмотром. А Стёпка собрал всех у сельсовета да велел назад скот гнать, мол, колхозы ещё никто не распускал. А ещё сказал, что гавляйтер немецкий – тьфу ты, язык собачий! – ну, что в Минске сидит, повелел колхозы сохранить да скотину из коровников не уводить, а к тому же на полях работать так, словно и нет войны никакой за те же трудодни. Мы Стёпке и так, и эдак да всё впустую.
Я ж ведь нашу Нюрку домой привёл. Она же сейчас тяжёлая, с брюхом ходит. Ну, думаю, как отелится, молозива сварю да к тебе приду. Ты ж любишь сладкое, порадуешься. А тут, пока я к Феде Ясько в кузню ходил, Прошка наш взял да, и увёл Нюрку в общее стойло. И ведь сам ничего не сказал, даже на глаза не показался, а сказал мне Григорий Игнатьевич Прокопович. Он сам видел, как Прошка нашу корову вёл по улице. Вот так-то, Бронюшка!..
А в конце ноября немцы в Пузичи к нам опять наведывались. Говорят, то ли облаву на партизан устроили, то ли окруженцев каких ловили, а только, как пришли они в деревню, так давай наших кур ловить, да две свиньи увели.
Он вдруг упал на колени перед могилой и заголосил:
– Уж ты, Бронюшка, не серчай, но сил моих больше нет называть Прошку сыном после всего. Уж прости, но нет больше у меня сына. Он же даже на твои похороны пришёл с этими убивцами. А те перед немцем стелются, что твои половики. Стёпка Михалюк, Адам, Фрол и батька их Николай Черевако, Ян Яскович, Прохор Гнатюк, да Лаврим с сыном же Володькой и наш Прошка там же, да ещё какого-то татарина Зията привезли из Старобина. Вот и ходють теперя по деревне с винтовками да командуют. А у меня сердце кровью обливается. Ну ладно Михалюк с Адамом и всеми Череваками, те и раньше нéлюди были, то и убёгли от красных. А наш-то Прошка что?
Он встал и поправил свою куцую шапку на голове.
– Не серчай, Бронька, Богом молю! Уйду я тоже к этому Комарову в партизаны. Буду немцев бить за тебя. Ты ж помнишь, как я стреляю. Я добрый охотник. Лишь бы сброю дали. Да, дадут уж, чего там. Так что если не приду к тебе когда вдруг, так и знай, что я ушёл в отряд.
Он помолчал чуть, словно ждал, что она ему ответит, а потом снял шапку с головы и, прижав её к груди, вдруг, поклонился в пояс.
– Ну, прощай. На том пока. Завтра, коли не уйду в леса, то снова свидимся. Плохо мне без тебя, Бронюшка. Дюже плохо.
Он поклонился ещё раз, а потом перекрестился и побрёл в Пузичи. Лишь выйдя за пределы погоста, он надел на лысеющую голову шапку, постоял чуть, глядя под ноги, а потом заложил руки за спину и пошагал к деревне.
2
Деревня Пузичи.
В начале ноября кто-то тихо постучал в окно к Фёдору Ясько. Где-то далеко в деревне впустую брехали оставшиеся пока ещё собаки. Встревоженная Евдокия толкнула в бок уже проснувшегося Фёдора. Тот встал и как был в исподнем, так и подошёл к окну. За окном не видать ни зги.
Фёдор подхватил со стола лучину, воткнутую для устойчивости в маленький подрасщеплённый чурбачок, и запалил её. Огонёк живенько заплясал на лучине, выхватывая из темноты куски пространства и тут же погружая их обратно в темень.
Пройдя в сени, Ясько накинул на плечи кожух, чуть не погасив лучину взмахом полы. У входной двери он чуть замешкался: открывать, не открывать? Времена нынче лихие. Наконец он решил, что можно и через дверь поговорить – бережёного Бог бережёт.
– Кто там? – стараясь говорить как можно тише, спросил он через двери.
– Федя, это я, Гриша Прокопович.
– Гришаня? – Фёдор завозился с засовом.
– Я, Федя. Я.
– Ты как здесь? – спросил Ясько, открыв дверь. По ногам тут же пошла волна морозного воздуха, а из сеней наружу вырвались клубы пара. – Ты ж, говорят, в лес ушёл. В партизаны.
– Так и говорят? Плохо дело. До Михалюка дойдёт, так он отца сгнобит. Плохо дело.
– Да брось ты! – махнул рукой Фёдор и чуть опять лучину не загасил. – Кто ж ему скажет? Его в деревне с мальства не любят, а уж после Петрова дня и подавно. Его да его подручных. Ты в хату-то входи. Чай холодно здесь гутарить.
– Нет, Федя, в хату не пойду. Я не один.
Он кивнул в темноту, а затем и махнул рукой, кого-то подзывая. Темнота медленно нехотя вытолкнула из своих объятий на слабый свет лучины усатого человека в светлом овчинном тулупе.
– Привет, Федя, – тихо произнёс спутник Прокоповича. – Не узнаёшь? Я Гриша Карасёв из Хоростова. Вспомнил? Мы с тобой встречались и не раз.
– Так вспомнил, конечно, ты ж в Пинск потом уехал к брату двоюродному вроде.
– Так и есть.
Фёдор зябко поёжился.
– Вы вот что, – сказал он. – Подождите здесь немного. Я сейчас оденусь и выйду. Пойдём в овин и поговорим спокойно.
В хате Евдокия всполошенная, накинув на себя лишь большой платок поверх ночной рубашки, стоит у детской кровати и подтыкает одеяльце под бочок среднего сына. Увидев мужа, спросила шёпотом:
– Кто там, Федюша?
– Не зачем волноваться, Евдокиюшка. Свои то. Свои.
– Да, кто ж свои-то среди ночи?
– Гриша Прокопович. Ложись спать.
– Прокопович? Так он же к партизанам убёг. Ой, Федя! Может они и тебя в партизаны заберут.
– Никто меня никуда не заберёт. Ложись спать. Позже поговорим. Ждёт он меня на морозе. Детей полошить не хочу, так мы в овин пойдём, поговорим. А ты ложись да спи.
Через минуту он вышел во двор и повёл своих нежданных гостей в натопленный овин.
Завидев свет от керосинки, заменившей ненадёжную лучину, коза в клети испуганно заблеяла, а свинья всхрюкнула и перевернулась на другой бок.
Фёдор сразу подошёл к печке и, открыв дверцу, ковырнул пару раз кочергой. Бесполезно. Угли уже не тлели, а в овине было достаточно прохладно. Ясько принялся растапливать печку, а «гости» осматриваться.
– Неплохо живёшь, Фёдор, – наконец сказал Карасёв, когда хозяин уже развёл огонь и закрыл дверцу. В приоткрытую дверцу поддувала было видно блики танцующего на поленьях огня.
– Да, вот, живём как-то, – ответил Ясько. – А ты сам-то какими судьбами, Григорий? По чью-то душу пришёл? Ну, кроме моей, конечно.
– Да нет, – улыбнулся Карасёв. – Только за твоей душой и пришёл.
– Небось, в отряд меня звать будешь? Так говорю сразу, что не пойду. У меня мал мала меньше, да хозяйство. Куда мне в лес? Если только по дрова.
– Нет, Федя. Ты нам в лесу, конечно, пригодился бы, но нет. Я по другому поводу. Шлёмы Голуба и Чирима Слуцкого кузни без дела стоят.
– Знаю, – буркнул Фёдор, тут же вспомнив трагедию Петрова дня. – Хозяев-то нет. А кто ж без хозяйского дозволения на чужое добро позарится. Разве что человек без совести. Ну, может, Михалюк и его паскудники и позволят себе непотребство, но у них руки не из того места растут, чтобы в кузне работать. А я человек простой и честный – на чужое без разрешения не буду слюни пускать.
– А разрешение есть, между прочим, – Карасёв хитро прищурился и подмигнул Прокоповичу. – Хаим Голуб тебе приветы передаёт и разрешает хозяйничать в его кузне, пока сам не сможет в ней работать.
– Хаим жив? – опешил Ясько. – Так, а где он сам-то?
– Где-где… В отряде, конечно. Полноценный боец и очень даже неплохой. Ты уж, Федя, забери его кузню и похозяйничай там. И тебе прибыток и нам, какая ни есть польза.
– А какая вам-то польза?
– А такая, – Гргорий протянул руки к печке. – Такая, что сделаешь нам печки-буржуйки, подков накуёшь, гвоздей опять же. Там топор, тут лопата. Да мало ли. У нас хозяйство большое, а умельцев мало. И кузницы полевой нет. Так что берись, Фёдор, и помогай. А повоевать в отряде и без тебя желающих найдётся. Смекаешь?
– Смекаю. Только, где ж я столько металла найду для буржуек да на остальное?
– А ты на бывшую моторно-тракторную станцию сходи в сторону Раховичей. Там валяются горы старых бочек из-под горюче-смазочных материалов, запчасти всякие. Может, ещё чего найдёшь. Там сторожит Цуба дядя Ваня. Ты к нему подойди и скажи, чтоб никто не слышал, что ты не просто так пришёл, а от Гриши Карасёва. Он дед смекалистый и подскажет, и поможет. А потом, от случая к случаю, и мы будем тебе какой-то металл подносить.
– А уголь? – спросил Фёдор. – Уголь тоже принесёте?
– Нет, дружище. С углём ты и сам разберёшься. Там у Шлёмы во дворе есть угольная яма. И вот ещё что… Сами мы не всегда сможем к тебе приходить. Иногда от нас будут приходить другие, но ты, Федя, не всем верь, а лишь тем, кто скажет, что вёз тебе молоко от бабки, да недовёз, потому что пролил по дороге. А ответить ему надо, мол, молоко нынче всё равно не в цене, вот кабы самогонку разлил, то тогда бы ты сильно огорчился. Запомнил?
– Запомнил.
Дверь в Шлёмину кузню скрипнула, но всё же легко поддалась. Не смотря на отсутствие хозяев, помещение было тщательно убрано, и весь инструмент лежал на своих местах. Посредине стояла прикреплённая коваными костылями к широченной дубовой колоде наковальня. В углу у горна чернела куча древесного угля. На стене над верстаком аккуратно развешены всевозможные клещи, щипцы, молотки и молоты, кувалды, зубила, воротки, напильники и рашпили всех профилей и размеров. На верстаке стояли несколько жестянок с надфилями, отвёртками, гаечными ключами, лерками и метчиками. В выдвижных ящиках металлического шкафа и тумб под верстаком, разделённых на ячейки, лежали линейки, угольники, складные метры, рулетки.
В одном из ящиков Ясько нашёл набор тоненьких отвёрток, будильники и части часовых механизмов. Фёдор вспомнил, что Шлёма очень любил чинить односельчанам ходики. В другом – свёрла. В третьем – шурупы, гвозди, гайки и винтики всех калибров.
На полках разлеглись рулончики наждачной бумаги, киянки, большой транспортир, деревянный циркуль, коробочка с мелом. Там же на полках нашлись несколько книг, по кузнечному и слесарному делу.
На гвоздях, вбитых в балку, висели мотки проволоки, готовые подковы и заготовки, кожаные фартуки, ремни и верёвки. У закрытых ворот стояли ящики с готовыми скобяными изделиями: петли, крючки, навесы, засовы, гвозди. Здесь же стоят бочки с чистой замерзшей водой и каким-то машинным маслом.
У заднего входа лежала куча металлического лома: чугунные и стальные чушки, куски труб и железных прутьев разной толщины и длины, резанные и рубленые листы стали, меди, латуни. На заднем дворе в небольшой пристройке содержался запас угля телеги на четыре, ломы, лопаты, грабли и мётлы. Чуть дальше чернела даже сквозь снег угольная яма.
Фёдор покачал головой. Это ж сколько поколений Голубов созидали эту кузницу, собирали и создавали инструменты и материалы, а тут вдруг пришли немцы со своими подручными и уничтожили почти всю семью, разграбили дом, изжили со свету династию прекрасных, добрых мастеров! Просто чудо, что Шлёмины предки не построили кузницу возле своего дома или даже у себя во дворе. Видимо это и послужило причиной того, что её не разграбили и не разрушили. У Чирима, наверное, всё обстоит гораздо хуже, ведь его кузница как раз пристроена к дому.
Потоптавшись немного в кузне, Фёдор всё же развёл огонь в горне и бросил для пробы в горнило небольшой кусок железного прута толщиной в два пальца. Пока угли раскочегаривались, он снял с себя кожух и надел фартук.
– А вдруг не пойдёт? – спросил он сам себя. А потом махнул рукой и взялся за меха. – Пойдёт. Куда оно денется?
На второй день его работы в Голубовской кузне к нему вдруг пожаловали Степан Михалюк, Адам Черевако и Лаврим.
Все трое уставились на Фёдора, выпучив глаза. Первым пришёл в себя Степан:
– Это ж ты чего здесь делаешь-то, Ясько?
– Работаю.
– А кто разрешил?
– А кто запретил? – в тон ему ответил Фёдор. – В деревне кузнеца не осталось, а кузня простаивает. Тому это надо, другому то, а делать некому. Вот я и взялся. Тебе ж, к примеру, подковы понадобятся, и что, поедешь в Старобин коня перековывать? Мне вот надо обода на тележных колёсах поменять, да буржуйку хочу сварганить себе в овин. Печь слабовата для нынешних морозов. Брату Александру борону поправить надо да лемех на плуге заменить. Нет, ну, если нельзя, то я, конечно, сей же час и прекращу. Только людям сам объясни, что нельзя, мол, так и так. Тому же Кулешику надо ось на телеге менять. А где ж её взять-то, раз кузнеца нет.
– А у тебя, родич, руки смотрю и под кузнечное дело заточены? – спросил Лаврим. – Молодец! А мне на новую баню скоб да гвоздей накуёшь?
– А почему бы и нет! – усмехнулся Фёдор, видя, что его хитрость удалась. – Кузнечное дело – вещь не мудрёная. Были бы руки да голова, а всё остальное приложится с опытом. У меня вон первая подкова такая, что людям показывать нельзя – засмеют. Но я её не перековываю, чтоб на память осталась. Она же первая.
– Так это… – заговорил Адам. – А ты моего рысака подкуёшь? Батька как раз с утра жалился, что захромал коняка, надо бы перековать.
– Перекую, – пожал плечами Ясько.
– Вот это дело! – воскликнул Черевако. – Ну, что, Стёпа? Пущай работает? Шлёма всё едино сдох, а если Хаим вдруг объявится, мы его быстренько уконтропупим. А деревне кузнец нужен.
– А чего вы на меня смотрите? – возмутился Михалюк. – Конечно, пусть работает. Нам действительно кузнец нужен. Ты только нас не забывай, Фёдор. И вот ещё что. Соберёшься куда, сначала мне скажи, а потом езжай.
– А я как раз и собирался к тебе зайти вечерком, – сказал Ясько. – У меня здесь Голубовских запасов по металлу не очень много, так я подумал смотаться на моторно-тракторную станцию у Хоростово. Там всякое железо бесхозно валяется. Может, и Кулешику чего подберу на новую ось и себе подсоберу.
– А смотайся, – кивнул Степан. – Дело-то нужное. Но ещё раз говорю – про нас не забывай.
Прошёл уже месяц с этого дня. Новый пузичский кузнец уже набил руку в своём деле. Народ к нему повалил: кто с лемехом, кто с лопатой, кто за подковами. Даже из Хоростово и Гоцка приезжали. Да что там из Гоцка! Из Рахович и Величкович пожаловали с поклоном. Расплачивались салом, мясом, яйцами, мёдом. Некоторые давали деньги новые рейхсмарки – советские рубли уже были запрещены новым режимом.
На МТС тогда нашлось немного, но и не мало. Ось на кулешиковскую телегу Фёдор не нашёл, но зато дед Иван Цуба, продолжавший до сих пор, не смотря ни на что, сторожить станцию, показал и помог загрузить в телегу большие куски листового железа и всяких запчастей, колёс, удивляя своей нерастраченной силой. Ясько за один раз тогда не смог перевезти всё в Пузичи – пришлось сделать ещё три ходки.
Иногда к нему заглядывали полицаи, якобы для того, чтобы погреться, но Фёдор подозревал, что они за ним наблюдают на всякий случай. Они садились на ящики у ворот и пили самогон, зубоскаля и хохоча так, что стены кузни тряслись. Пару раз, словно бы по пути, Степан Михалюк, выспрашивал да вынюхивал непонятно что, заглядывал в углы, в шкафчики и ящики. Что он искал, так и осталось тайной. Может, искал припрятанную бутыль с самогоном, а, может, следы пребывания партизан, оружие. Как бы то ни было, Михалюк его ни разу ни в чём не обвинил и не упрекнул.
Однажды уже затемно, когда Фёдор собрался, было, закрывать кузницу, наводя порядок в помещении, к нему заскочил незнакомец.
– Вечер добрый! – произнёс он, улыбаясь. – Вы Фёдор Ясько?
– Добрый!.. – ответил новый хозяин кузницы. – Да я Фёдор Ясько. А вы кто? Если по делу, так я на сегодня закончил. Заказ приму, а делать… Смотря что. Я ведь один работаю, без помощников. Работы много…
– Меня зовут Игнат, – представился незнакомец, отряхивая налипший на чёрный полушубок снег. – Дорожкин. Вы уж извините, я не на долго. Вам привет от Прокоповича и Карасёва.
Игнат сделал паузу, чтобы убедиться, что эти фамилии о чём-то говорят кузнецу, а заметив настороженность в глазах собеседника продолжил:
– Григорий Степанович спрашивает, не готов ли его заказ?
Фёдор положил на верстак ветошь, которой до того вытирал руки, а взгляд его стал блуждать по полкам, где были развешаны инструменты.
– Что-то я не очень понимаю, о чём речь, – нахмурился он.
– Всё правильно, – хитро прищурился гость. – Так всем и говорите. И я тоже дурень старый не с того начал. Я же вам молоко вёз от бабки да ненароком пролил по дороге.
Только тут Ясько вздохнул с облегчением и мотнул головой.
– Так бы сразу и сказали, – улыбнулся он. – Только молоко нынче не ценится. Вот если бы вы самогон разлили – я бы огорчился.
Напряжение спало, словно кто-то развязал мешок и высыпал под ноги хорошее настроение.
– Ну, как они там? – спросил Фёдор.
– Воюют помаленьку, – ответил Дорожкин. – Немцев бьют. Там десяток, там другой. Глядишь, скоро и немцы переведутся.
– А, правда, что немец Москву взял? А то тут полицаи по деревне ходят и бахвалятся, мол, Москву уже взяли, вот-вот Сталина поймают и повесят.
– Брешут! – отмахнулся Игнат. – Мало того, что Москву не взяли, так им ещё и сявку так начистили, что век отмываться будут. Танков побили сотни. Но, если честно, трудно пришлось. Но немцев под Москвой бьют. Сам слышал по радио. Но сейчас об этом некогда говорить. Мне в отряд надо. Ты буржуйку хоть одну сделал?
– Даже две, – усмехнулся Фёдор. – Поезжай на МТС. Знаешь, где это?
– Знаю.
– Вот хорошо. Там они через дорогу от станции в сугробе лежат снегом присыпанные. Я в одну из них ещё и два топора вложил. Правда, без топорищ, но думаю, с этим-то вы уж справитесь.
– Справимся. Спасибо тебе, Фёдор. Вот что! Если надо будет чего от партизан, то Ивану Цубе скажи, что надо встретиться, он нам передаст. Бывай!
Утром Фёдор, подойдя к кузне, увидел у запертых дверей Микиту Ермаковича. Ясько отметил, что Микита за те пять месяцев, как не стало Броньки, сильно сдал, сгорбился, словно таскает на спине невидимый груз, да поговаривают, что часто стал сам с собой разговаривать.
Когда Ясько приблизился, Микита стянул с головы свою куцую шапку и прижал её к груди обеими руками.
– Здравствуй, Федюша! – заглядывая в глаза к Фёдору, произнёс он.
– Здравствуй, Микита. Ты чего это с утра пораньше? Дело есть, аль так пришёл поболтать?
– Дело, Федюша, дело. Важное дело.
– Ну, пойдём тогда внутрь. Чего ж на пороге-то говорить?
В кузне было тепло. Видимо, потеряв старого хозяина, она обрадовалась появлению нового, не менее работящего и заботливого, чем прежний, и старалась поддерживать его во всём.
Фёдор снял кожух и повесил его на гвоздь у входа, затем прошёл к горну и принялся его растапливать.
– Ты говори, Микита. Я слушаю.
Микита топтался у входа, всё так же прижимая к груди свою шапку. Он понуро опустил голову, словно искал что-то под ногами.
– Ты ж, Федюша, знаешь, наверное, что Броньку мою немец стрелил?
Фёдор изумлённо уставился на Ермаковича.
– Как же не знать? – сказал он. – Я же и могилу рыл, и на похоронах был. Ты не помнишь что ли?
– А и правда, ведь! – кивнул, не поднимая головы Микита. – Так и было.
– Так ты пришёл оградку попросить? Сделаю. Обязательно. Только найду из чего и сделаю.
– Да и оградку бы… Не плохо бы… Да…
Микита замолчал и молчал несколько минут, задумавшись о чём-то своём, пока Фёдор случайно с грохотом не уронил лопату. Тогда он от неожиданности аж подпрыгнул на месте.
– Это всё, Микита? – спросил Ясько, поднимая упавшую лопату.
– Это?.. – Ермакович поднял на кузнеца удивлённые глаза, словно не понимал, где он находится и кто перед ним. Но через миг он всё вспомнил и вздохнул. – Нет, Федюша, не всё.
– Так спрашивай, – пожал плечами Фёдор.
– Ты, вот что, Федя, не знаешь ли как к партизанам попасть?
Фёдор остолбенел.
– Какие ещё партизаны? – спросил он, не веря своим ушам.
– Ну, те, что немцев бьют. Мне к ним надо. У меня дело…
– Какое ж у тебя к ним дело?
– А такое… – взвился Микита, но тут же успокоился. – Важное дело. Мне к ним надо.
– Ну, разве что важное, – снова пожал плечами Фёдор. – Только я ведь всё равно не знаю, где они. Это ты не по адресу пришёл. Партизаны же в лесу живут, а я в деревне, как видишь.
– Ну, дык, может, ты знаешь того, кто про них знает?
– Нет, – твёрдо ответил Ясько. – Не знаю. Так, а на кой они тебе сдались-то эти партизаны? Хотя… Не хочешь не говори – твоё дело.
– Жену убили. Сын Прошка в полицаи ушёл. А кто за Бронюшку отомстит? А я хочу, чтоб всё по чести было. Врагу надо отомстить. Ведь сказано же в писании – око за око… Ты ж понимаешь.
– А Прошка твой знает, что ты надумал?
– Конечно, нет. Нет! Он не знает. Он и домой-то не приходит – всё у Михалюков пьёт. То у Лаврима ночует, то у Гнатюков. А тут я слышал, что решил он себе один из еврейских домов забрать. У меня уже язык не поворачивается называть его сыном. Прости, Господи!
Микита покачал головой. В глазах появилась осмысленность и обида.
– Ты уж прости, Федя, что я к тебе со своей бедой. Но к кому я ещё пойду? Ни жены, ни сына, ни родни – никого у меня не осталось.
Ясько открыл, было, рот, чтобы сказать, что он поговорит с партизанами, но вовремя остановился, осадил себя. Мало ли! Как-никак, а сын у Микиты действительно в полицаях. Вот сначала поговорю с Цубой, тогда и решим.
– Ты вот что, Микита. Пока сказать мне нечего. Я людей поспрошаю, а там, если повезёт, может, и получится что. Ты пока домой иди. Если что, я тебя сам найду.
– Спасибо, Федюша. Не пожалеют они. Я верно говорю.
3
Деревня Хоростово.
Ксёндз попросил Семёна Широкопыта остановить сани у хоростовской церкви, стоявшей почти в центре деревни. Семён, остановив коня, трижды перекрестился и поклонился, не вставая с подводы.
Кубш всё время удивлялся, почему дьякон Антон, знакомя его с Семёном в сентябре, когда надо было перевезти вещи священника из Лунинца в Пузичи, предупреждал, что Широкопыт может болтать бесконечно. Говорил, тогда дьякон и о том, что Широкопыт и поесть не дурак – жуёт всё, что под руку попадётся.
Однако, во время пути, что в Лунинец, что обратно в деревню, из Семёна надо было клещами вытягивать слова. За весь путь Широкопыт сгрыз всего два сухаря и выпил литровую баклажку воды, от остального, предложенного Кубшем провианта, он молча отказывался, угрюмо мотая головой.
Когда ксёндз поделился своим наблюдением с Яськевичем, тот так удивился, что даже рот открыл.
– Семён ничего не ел и молчал всю дорогу? – воскликнул он. – Такого быть не может! Может он заболел? Надо бы его проведать. Схожу как-нибудь, поговорю.
Тем не менее, Семён всё так же молчал, иногда затравленно озираясь по сторонам, словно высматривал кого-то. А когда проезжали мимо бывших еврейских домов, он съёжился, запахнувшись плотнее в потёртый тулуп, словно хотел в нём спрятаться, и ускорил бег саврасого коня.
В будний день православные церкви открываются так же, как и в праздничные или выходные. Отец Кузьма, православный священник настоятель хоростовской церкви чистил снег у входа в храм большой деревянной лопатой. Второй хоростовский священник, небольшого роста, коренастый отец Иоанн прометал дорожку от церкви до проезжей части.
Кубш покинул сани, стряхнул рукой с пальто налипшую сенную труху и обратился к Семёну:
– Вы, Семён, подождёте меня или у вас есть какие-то дела в Хоростово?
Семён что-то пробурчал под нос, ксёндз не разобрал ни слова.
– Что, простите?
– Я говорю, что мне нужно к знакомому зайти, – ответил Широкопыт. – Он живёт тут рядом. Когда за вами заехать?
– Думаю, через час.
Семён кивнул, и, понукая саврасого, тронул сани с места.
Заметив подъехавшего ксёндза, оба православных батюшки перестали чистить снег и с удивлением уставились на гостя.
Кубш с хрустом потянулся и пошёл к церкви.
– Здравствуйте, панове! – он поочерёдно пожал их руки. – Давно хотел к вам заехать, да всё некогда было. Пока обустроился, пока с селянами и прихожанами познакомился, да ещё и стоматологическая практика.
– Здравствуйте, пан ксёндз, – улыбнулся отец Кузьма. – Мы наслышаны, что в Пузичах появился новый пастор, который к тому же лечит зубы.
– Да-да! – улыбнулся Кубш. – Ко мне уже наведывались пациенты из Хоростово. Да и не только.
– Вы к нам по делу?
– Скорее для знакомства.
– Что ж! – отец Кузьма приставил лопату к стене церкви, и кивнул отцу Иоанну, мол, продолжай без меня, а я займусь гостем. – Тогда пройдёмте. Что стоять на холоде? Я вас чаем угощу с вареньем. Отец Иоанн присоединится к нам чуть позже. Тут работы совсем чуть-чуть осталось. Прошу вас.
Он повёл Кубша в дом, построенный на обнесённой невысоким заборчиком церковной территории.
– Прошу вас, – снова сказал отец Кузьма, распахивая перед ксёндзом дверь.
Внутри было тепло и по-крестьянски уютно. Простая деревенская мебель, сработанная местными столярами, стопки подушек в вышитых руками попадьи наволочках, накрытые покрывалами из тюли, немудрёная домашняя утварь и посуда, аккуратно разложенная по полочка и буфетам, и развешенная на крючках и подвесах. Пахло борщом и жареной картошкой. Во всём чувствовалось умелое и хозяйственное прикосновение рук женщины.
– Прошу, раздевайтесь и садитесь за стол. А я пока с чайником разберусь. Он, наверное, ещё и остыть-то не успел.
Кубш снял пальто и повесил на крючок у входа. Проходя к столу, он остановился, рассматривая фотографии, висевшие в рамках на стене, на которых изображены то сам отец Кузьма, то в дуэте с какой-то женщиной, скорее всего, с супругой, то в квартете с той же женщиной и ещё двумя юношами.
– Это ваша семья? – спросил ксёндз.
Отец Кузьма последил за взглядом ксёндза и кивнул:
– Да. Это моя семья. Мои сыновья и матушка.
– Матушка? – удивился Кубш. – В смысле, ваша мама?
– Нет-нет! – рассмеялся православный священник. – В православии жену батюшки, то есть попа, принято называть либо попадьёй, либо матушкой. Мне слово попадья не понраву, потому я всегда называю мою Пелагеюшку или по имени, или матушкой. Да, вы присаживайтесь – чайник действительно ещё горячий.
Ксёндз сел за стол и погладил рукой чистую вышитую красным, синим и зелёным узором белоснежную скатерть.
– А где же ваша семья сейчас?
Отец Кузьма нахмурился.
– Сыновья перед самой войной уехали в Слуцк, а оттуда собирались в Минск, но известий с тех пор от них нет. Матушка по ним уже столько слёз пролила.
Он вздохнул.
– А сама она сейчас за молоком пошла на другой конец деревни. Если повезёт, то и сметаной разживётся. Нынче с продуктами стало сложнее. Своего хозяйства у нас нет, вот и приходится покупать или обменивать еду у крестьян. потому они с матушкой Марией и отправились к молочнице.
– Отправились? – улыбнулся Кубш. – Это слово прозвучало так, словно они пошли пешком в соседнюю деревню или даже в волостной центр, а не на соседнюю улицу.
– Времена нынче такие, что прогулка к соседу, живущему через забор, может обернуться неизвестно чем.
– Так есть, – сказал ксёндз на польский манер. – Я не вьем… Простите… Когда волнуюсь, иногда перехожу на польский язык. Я тоже не знаю, что со мной будет через полчаса, что уж говорить о том, чтобы что-то запланировать на завтра. Эта война…
– Да-да, – покивал отец Кузьма. – Эта война сметает всё. Комкает, коверкает и выбрасывает на свалку, переломав все кости и устои. Она калечит не только людей и их внутренний стержень, опираясь на который они живут, хоть он и разный у всех размером и твёрдостью. Она рушит многовековые традиции, связь с народа с церковью, она уничтожает саму Веру и не только Православную…
Дверь отворилась, и в горницу вошёл отец Иоанн, на ходу снимая меховые рукавицы. Он кивнул отцу Кузьме, осенил себя крёстным знамением, глядя на иконостас в красном углу, и лишь после этого скинул с плеч тулуп, оставшись в чёрной подпоясанной рясе и скуфье.
– О чём разговор? – спросил отец Иоанн. – Или это секрет? Если секрет, то я пошёл.
– Да какие уж тут секреты! – ответил отец Кузьма. – О семье моей говорим да о быте.
– Кстати, о быте! А не истопить ли нам баньку для гостя?
– Ой! Нет-нет! – поспешил отказаться Кубш. – Я вчера мылся. И бани, особенно парилки, не очень хорошо воспринимаю. Я ведь поляк. У нас немного всё по-другому.
– Что ж, как хотите. Тогда просто почаёвничаем. Ну, что, отец Кузьма, чайник поспел?
Спустя несколько минут они пили ароматный чай с мятой и вишнёвым вареньем, разложенным на отдельные блюдечки.
Кубш отставил свой наполовину полный стакан и сказал:
– Насчёт войны вы очень правильно сказали. Она действительно всё рушит: семьи, общество, государства и, конечно же, Веру. С другой стороны, когда б мы ещё вот так сидели – католический священник и Православные?
– Это точно, – поморщился отец Иоанн. – Когда здесь в Западной Белоруссии или, если хотите, на Всходних Кресах, мы белорусы и русские даже почесаться не могли без того, что б нам магнат не разрешил. Даст добро – чешемся, не даст – не чешемся. А чтобы вот так за столом… Да с ксёндзем… Упаси Господи!
– Вам не нравятся поляки? – насторожился ксёндз.
– Да что вы! – отмахнулся отец Иоанн. – Среди поляков, как и среди русских и белорусов очень много, как плохих, так и хороших людей. Просто… Видите ли, мне вообще не нравится идея угнетения одним народом другого. Вы же во время оккупации белорусских земель вели себя, скажем, не совсем гуманно в отношении местного населения. Вы только не подумайте, что я упрекаю в этом лично вас. Упаси Господи!
– Так есть, – кивнул Кубш. – Многие переусердствовали в тот период.
– Переусердствовали? Это вы сильно смягчили. Доходило до того, что паны помещики не давали жениться белорусским хлопцам на своих избранницах и сами подбирали им пару. Это как при крепостном праве. Да что там! Были случаи, когда польские магнаты восстанавливали в своих владениях право первой ночи. А вы говорите «переусердствовали».
– А при советской власти вам жилось легче?
– Легче? Не то слово. Даже не смотря на измордовавшую всех борьбу с религией, мы стали дышать свободнее.
– А как же репрессии, аресты, ссылки в лагеря? Как их там: ГУЛАГ, Беломорлаг?.. В Сибирь, на Колыму… Скольких людей туда угнали? Ваших земляков, между прочим, и моих соотечественников.
– Было и такое, – с грустью сказал отец Кузьма.
– Было-было! – ксёндз потряс указательным пальцем и покивал головой. – Ещё как было. Мой духовный наставник отец-облат Сбигнев Мичковский служил в тридцать девятом полковым капелланом в нашей Армии Краёвой в Лиде. И где он сейчас? Никто не знает. Ходят лишь слухи о том, что он в Сибири. Да Бог с ним, с отцом Сбигневом! Сколько вместе с ним народа польского переселили после вашей оккупации в Сибирь и на Север? Как вы вообще могли ударить нам в спину, когда на нас напали немцы? Вот это мне обидно и не понятно. А ещё то, что ваш народ называет Белоруссию, Россию и Польшу братскими странами. Как же так? Если мы братья, то почему же вы на нас напали?
Ксёндз от возбуждения покраснел. Он то и дело подёргивал себя за белый воротничок, словно тот его душил.
– Для начала успокойтесь, господин пастор, – с расстановкой произнёс отец Кузьма. – Мы не были и не являемся оккупантами. Это наша земля испокон веков. Белорусская. И если углубляться в историю, то Речь Посполитая неоднократно пыталась нас захватить, пока эти попытки не прекратил русский царизм, кстати, отбивший вас у шведов. Но после Революции и окончания Гражданской войны, пользуясь ослабленностью нашей обороны, вы всё-таки напали на нас и оторвали смачный кусок нашей Родины, объявив её исконной своей вотчиной, хотя это совершенно не так. Советский Союз отобрал у Польши Западную Белоруссию и Западную Украину, чтобы они не достались немцам, и наш народ не пострадал ещё больше, чем от вас поляков. Теперь, что касается братских народов. Мы действительно братья, как и украинцы, чехи, литовцы, словаки, сербы… Мы славяне. У нас одни корни, один язык, лишь слегка видоизменён местным диалектом. У нас даже темперамент почти одинаков. И кстати! У вас поляков тоже был подписан пакт о ненападении с Гитлером. Помните? Он был подписан немцами и поляками в тридцать четвёртом году и расторгнут Гитлером в тридцать девятом в апреле, если не ошибаюсь. А между этими событиями произошли ещё некоторые. Например, в тридцать седьмом году случилось германо-польское соглашение о национальных меньшинствах. Этот документ, собственно, положил основу возникновения националистического движения в Польше и послужил опорой тому, что нас начали угнетать ещё сильнее. Но это не всё. Уже в октябре тысяча девятьсот тридцать восьмого года польское правительство поддержало гитлеровскую Германию в территориальных претензиях к Чехословакии и аннексировало под шумок часть чешских и словацких земель, в числе которых были местности Тешинская Силезия, Орава и Спиш. Это ли не удар в спину братского народа? Почему ж вы не вспоминаете об этом позорном для вас факте? Как вы можете упрекать нас в том, что совершали сами. Или вам это можно, а другим нет? Или не было этого? Было?
Кубш опустил голову.
– Было… – тихо проговорил он.
– Теперь следующее, – спокойно продолжил отец Кузьма. – Между прочим, у Советского Союза и Польши не было никакого договора о ненападении, так что формально мы договор не нарушали. Но вернёмся ещё чуть назад. В разговоре вы упомянули Армию Краёву. Так вот, эта ваша Армия, вместо того, чтобы бороться с немцами уничтожает белорусов и русских по всей Западной Белоруссии: в Гродно, Бресте, Белостоке, да в той же самой Лиде. Так что весь этот наш спор, пан ксёндз, яйца выеденного не стоит. Кто, кого, когда обидел. Этак мы дойдём до времён Киевской Руси, а все равно не придём к общему знаменателю и не найдём виноватых, а у нас есть более насущная проблема – немцы. И Польша, и Белоруссия захвачены одним и тем же врагом. И Польша, и Белоруссия одинаково страдают. Может, вы не знаете, но немцы хотят упразднить на территории Белоруссии все церкви и польскую католическую, и Православную, и на их обломках создать якобы отдельную Белорусскую автокефальную церковь. Они и саму Белоруссию уже переименовали в Вайсрутению. Как вам такое нравится? Так вот, вместо того, чтобы подогревать обиды друг на друга, не лучше ли объединиться и вести борьбу с общим врагом?
Кубш некоторое время молчал, рассматривая узоры на скатерти.
– Вы правы, отец Кузьма, – наконец произнёс он. – В конце концов, обиды друг на друга можно отложить на потом, на те времена, когда общего врага уже не будет. Вы дали мне много пищи для размышлений.
Тут дверь распахнулась и на пороге возникла женщина лет сорока с небольшим с красивыми чертами лица и с огромными глазами. Женщина улыбнулась и перекрестилась на красный угол.
– Здравствуйте! – сказала она чистым приятным голосом, посмотрев на Кубша. – Чаёвничаете? Может, батюшка, гостя нужно было чем-нибудь посерьёзнее накормить, а то, что это – одну воду хлебать? Ни тебе сытости, ни тебе полезности.
– Нет-нет! – подскочил ксёндз. – Спасибо, матушка Пелагея. Я сыт. Чай был нужен лишь для беседы, как, знаете, тройка к свадьбе. А я к тому же уже должен возвращаться. Меня пациенты, наверное, ждут.
Он прошёл к выходу, надел пальто и пожал руки обоим Православным священникам. Руку отца Кузьмы он задержал чуть дольше и произнёс, глядя ему в глаза:
– Вы всё правильно сказали. Так есть. Всё правильно. Вы не будете против, если я к вам ещё наведаюсь?
– Конечно! – кивнул отец Кузьма. – Мы будем рады.
– Спасибо! Всего доброго!..
И он вышел из дома. У церкви его уже ждал Семён Широкопыт, сидя в санях.
Когда Кубш сел в сани, то оглянулся назад и посмотрел на окна дома священника Кузьмы. Никто не махал ему вслед, никто не вышел на крыльцо, но он знал, что в этом доме он действительно теперь будет частым гостем. Он покачал головой и произнёс сам себе:
– Вот ведь! Всё правильно сказал…
4
Посёлок Березники
Молотовская область
Сводки совинформбюро не особо радовали, не считая декабрьского разгрома немцев под Москвой. Да и в местных газетах они появлялись с опозданием, а радио слушать, иногда не было времени. Соседка Галя Блинова, эвакуировавшаяся с тремя детьми из Мурманска, была для Веры Захаровны вместо службы новостей – она умудрялась запомнить любое сообщение Левитана, а потом пересказать его слово в слово. Мама Веры Захаровны, слушая соседкино «вещание», ахала от переживаний. Особенно её удручало, что в сводках перестали упоминать её родную Белоруссию аж с конца лета.
Вера уходила на работу на целый день и возвращалась иногда уже затемно. Работа была не столько сложная, сколько нудная, а Хоружая не привыкла к покою, для неё это было равносильно тюремному заключению.
Детей она практически видела только спящими. С матерью разговоры были только о том, где достать то, или где купить это. Выходных дней во время войны не предусмотрено. Тоска и бесконечный бег по кругу, напоминали ей её ежедневные наматывание кругов в тесной камере польской тюрьмы. Сначала в Бресте, потом в Белостоке.
Боже! Какое было время!
В Бресте после оглашения приговора она со своими товарищами запела «Интернационал» да так, что люди на улице за стенами здания суда, услышав пение приговорённых к заключению в тюрьму строго режима коммунистов Западной Белоруссии, подхватили песню и стали подпевать, тем самым устроив беспорядки в городе.
В тридцатом году, находясь в женской тюрьме строго режима «Фордон» по приговору Белостокского суда, Вера Захаровна узнала, что она награждена Орденом Трудового Красного Знамени. Информацию передали по «тюремной почте» – запиской с «воли» на клочке папиросной бумаги. Охранник, тайно сочувствующий делу освобождения Западной Белоруссии, вместе с запиской передал Хоружей в качестве поздравления с наградой пачку папирос, тетрадку и карандаш, чего естественно делать не имел права.
Она писала из застенков письма, которые так же передавались на волю через этого охранника и отсылались друзьям на свободе. Через год эти письма были собраны и изданы в СССР книгой «Письма на волю». Даже Надежда Крупская, прочитав книгу, была поражена энергией и стремлением к освобождению от польской оккупации родной Западной Белоруссии, назвав Веру Захаровну Хоружую «образцом настоящей революционерки».
Когда её, согласно межгосударственному соглашению между СССР и Польшей об обмене политзаключенными, обменяли на польского ксендза, и она была привезена в Минск, её встречали как национальную героиню. Её буквально вынесли из вагона на руках и тут же возле вокзала, организовав стихийный митинг, заставили произнести речь, разлетевшуюся в газетах. Поэт Михась Чарот в тот же день посвятил ей стихотворение.
Веру Захаровну приняли на работу в Коминтерн в польскую секцию. Антось Спис, соратник по подпольной работе, в тридцать третьем году предложил ей переехать в Минск и заняться публицистикой. В тот же год комиссия по чистке членов КП(б)Б, работающих в представительстве КПЗБ, от 7-9 декабря 1933 года напротив ее фамилии сделала запись: "считать проверенной".
В том же месяце Хоружая пишет письмо в Центральный Комитет Коммунистической Партии Западной Белоруссии Корчику, в котором отказывается от ордена и просит, чтобы "этот орден получил ЦК КПЗБ от имени всех политических заключенных в Польше". Однако, Корчик советует ей не отказываться от ордена, после чего Хоружая всё-таки получает орден из рук товарища Червякова.
Потом была ссора с первым мужем Станиславом Скульским и его предательский поступок как прощальный «подарок». Он написал в 1934 году в КПЗБ письмо, в котором заявил, что Вера получила орден не законно, и чуть ли не обвинил её в предательстве. Дело в том, что Хоружая во время следствия в дефензиве в 1925 году передала офицеру Второго Отделения польского Генштаба записку с просьбой занести её на конспиративную квартиру. Офицер, собственно даже и не понял, что он относил именно шифрованное послание и именно на конспиративную квартиру, и никто тогда не пострадал, но сам факт, поднятый бывшим супругом, спустя девять лет с момента произошедшего выставил его не с лучшей стороны. Однако, следственная тройка из состава польской секции Коминтерна решила подстраховаться и постановила «за в высшей степени легкомысленное и необдуманное поведение… объявить строгий выговор с запрещением занимать ответственные партийные должности в течение двух лет. Обязать товарища Веру Хоружую вернуть орден Трудового Красного Знамени, врученный ей в свое время ЦИК БССР". В конце постановления было добавлено, что отец Веры Захаровны в тот период служил в польской полиции и это учтено комиссией.
Орден отобрали, удивительно, что ещё и из партии не выгнали. Да что там из партии! Хорошо, что не отправили в ГУЛАГ. Вера, спрятав в себе обиду, на бывшего мужа, на отвернувшихся друзей и даже на партийное руководство, махнула на всё рукой и уехала в Казахстан, устроившись в «Балхашстрой» заведующей в Доме Политпросвещения, где и встретила своего Серёжку-Серёженьку.
Сергей Корнилов покорил её с первого взгляда: высокий, атлетического сложения с косой саженью в плечах, удивительно спокойный и даже немного застенчивый. Корнилов на каждое свидание приносил ей цветы и после свадьбы не забывал об этой своей «обязанности», умудряясь доставать букеты хотя бы раз в неделю, словно факир из рукава, никогда при этом, не раскрывая секрета, откуда такая роскошь.
Они расписались. Вера не стала менять фамилию, но только потому, что под фамилией Хоружая её знала даже Крупская.
Через год у них родилась дочь Аня, чудесная девочка с огромными смешливыми глазищами.
А ещё через год в 1937 её арестовали. На этот раз сотрудники НКВД. Её обвинили в сотрудничестве с польской разведкой и доставили в Минскую тюрьму.
Она провела два года в тюрьме. Ведением ее дела по очереди занимались 4 следователя. Ей вменялись статьи 66, 68 п. «а» и 76 УК БССР. Во время процесса требовала очной ставки с Лазарем Аронштамом, Иосифом Логиновичем, бывшим мужем Станиславом Скульским и Любовью Янковской давших на нее показания. Аронштама, Скульского и Янковскую суд вызвать не смог по причине их смерти.
Из стенограммы заседания суда:
– В начале моего ареста я написала заявление на имя ЦК ВКП(Б), в котором указывала, что арест мой является ошибкой, а впоследствии я пришла к выводу, что арест мой не был ошибкой, потому что я работала в ЦК КПЗБ с группой провокаторов, которых не могла рассмотреть и своевременно раскрыть, это я считаю, является моя самая тяжелая вина перед партией, народом Польши и СССР.
...В дополнение моих показаний я хотела сказать, что после возвращения моего в СССР я хотела обратно поехать на нелегальную партийную работу в Польшу, но приехавший вскоре из Польши Миллер сказал, что ты обожди, подлечись в СССР и что сейчас революционное движение в Польше растет с каждым днем, а также выдвигаются молодые руководящие партийные работники и что ты, прибывши в Польшу, не будешь занимать такое руководящее место, как раньше.
А также приехавший Корчик, когда узнал, что я имею опять желание поехать в Польшу, начал меня уговаривать, чтобы я не рвалась сейчас на работу в Польшу и что мы с тобой должны считаться и беречь руководящие партийные кадры, потому что таких работников считанные единицы. На это я Корчику все же заявила, что если через полтора года я не буду послана опять в Польшу на нелегальную партийную работу, то я буду ставить вопрос перед Коминтерном.
На сделанное мною заявление Корчику последний обещал мне после того, как я отдохну, направить меня опять в Польшу, но это было только на словах, а на деле они со Скульским приняли совершенно другое решение, а именно убрать меня с дороги, чтобы я им не мешала в контрреволюционной работе в КПЗБ.
...На партийной работе в Польше я работала со всем пылом и присущими качествами большевику. Если вопреки таким сволочам, как Скульский и Корчик и иже с ними, в Польше было поднято революционное движение, то в этом есть и моя заслуга... Когда я прибыла в Польшу, там комсомола не было, но я его создала своими собственными руками и к уходу моему в тюрьму в Польше насчитывалось около 1500 комсомольцев.
...Мне одно только непонятно, то, что в обвинительном заключении указывается, что я была польской шпионкой и провокатором. Для чего мне это нужно было, обвинительное заключение не дает прямых ответов. Спрашивается, для чего мне нужно было быть польской шпионкой, по-видимому для того, чтобы сидеть в тюрьме 7 лет, но кому это нужна такая честь, чтобы сидеть 7 лет в тюрьме. Настоящих шпионов и провокаторов в тюрьме по 7 лет не держат, а если и держат, то не больше 2-3 месяца.
На предварительном следствии мне не было задано ни одного вопроса — пытались ли меня завербовать в агенты польской разведки во время моего нахождения в тюрьме. А во время моего пребывания в тюрьме в Польше работники дефензивы пытались меня завербовать, обещая мне все, что я хочу, но я это приняла за пощечину и дала на это категорический отказ.
...Никто меня не мог противопоставить моему Советскому государству, а поэтому я никогда не выдавала никому тайны своего государства. Я хочу вспомнить и привести здесь, как говорил Людовик XIV, несмотря на то, что я нахожусь в тюрьме. Людовик XIV говорил: «государство — это я!», и я хочу сказать, что Советское государство — это я!
...В решении трибунала будет выражено, была ли это жизнь шпионки и провокатора или еще кого, и если трибунал вынесет приговор о направлении меня в лагеря, я буду первым помощником руководству лагерей, буду первой бригадиршей стахановского движения и также буду перегрызать горло любому врагу, который будет пытаться проводить свою работу.
...Если я буду направлена в лагеря, я не раскисну и не размочалюсь. Никто меня не сломит и не отобьет любви к нашей партии и Советскому государству. Я останусь такой же, какой я есть на сегодняшний день, до конца преданной нашей партии, которая является для меня самым дорогим в моей жизни.
( Стенограмма судебного заседания)
Пятнадцатого августа тридцать девятого года Вера Захаровна была оправдана и выпущена на свободу из зала суда, а в октябре её восстанавливают в партии. После присоединения Западной Белоруссии она возвращается на Родину и становится сотрудником Пинского обкома партии.
И было у них с Серёжкой-Серёженькой всего три года счастья за шесть лет семейной жизни, а потом не стало и Серёжи.
Вера погладила по головкам спящих детей. Спят, сопят. Мама в печном закутке чем-то звякнула и замерла, в испуге, что разбудила деток, но нет, обошлось.
Одна из комнат половины дома, в которую поселили Хоружую и её семью, была размером шесть на четыре метра, другая четыре на четыре, она же служила и кухней и спальней для старшей дочери и матери. У противоположной от входа стены стояла печь, обогревая сразу две комнаты, у единственного окна в маленькой комнате расположился стол, выданный комендантом вместе тремя железными койками и тремя табуретками. Для сна матери и Ани застилали широкие лавки, выпрошенные в местном сельсовете. Трёхстворчатый шкаф, так же выданный комендантом, койки и стол занимали большую часть «большой» комнатушки. Из-за их габаритов приходилось пробираться бочком. Но другого жилья не было.
Вера Захаровна пошла было к коменданту с просьбой о расширении, но остановилась, увидев, что коменданта обступила толпа женщин с теми же вопросами. Однорукий комендант в стёганной ватной телогрейке на вопросы о расширении пожимал плечами и умолял отстать от него:
– Гражданочка, я вам в сотый раз говорю, нет у меня другого жилья. Я могу вас перевести в другой барак, но комнатейка там будет такая же. Вы думаете, вы у меня одна такая? У меня пол посёлка из партрезерва, эвакуированных пруд пруди. Мы строим новые бараки, но там условия будут такие же. Не могу я дать вам две комнаты. Где я вам их возьму Гражданочка, извините меня, но мне ужасно некогда. Да жалуйтесь вы, кому хотите. Гражданочка… Гражданочка, я вам в сотый раз говорю…
Вера поняла, что к коменданту ей не подступиться, да и, что толку задавать ему бессмысленные вопросы, на которые он всё равно не сможет дать ответы, будучи поставлен в такие условия не по своей воле, а войной. Она не стала тогда пытаться прорваться сквозь толпу просительниц с заявлениями и жалобами в руках, махнула рукой и ушла.
– Мама, не трудись, – проговорила она тихо, чтобы не разбудить детей. – Мне сейчас всё равно кусок в горло не полезет. Чаю стакан выпью и всё.
Мать принесла стакан чаю и бутерброд с солёным маслом на блюдечке – масло, чтобы подольше хранилось, заливали солёной холодной водой.
– Масло? – Вера удивилась. – Откуда такая роскошь?
– Галя-мурманчанка поделилась. А где она взяла, я не ведаю. Ты ешь. Деткам я давала, и ещё на утро осталось немного. Умаялась, поди.
– Умаялась. Ты ложись, мама. Я сейчас письмо напишу и тоже лягу.
Она отодвинула стакан с чаем и блюдечко, и придвинула к себе письменные принадлежности и коптящую керосинку. Ровным, но резким почерком она написала:
«Секретарю ЦК КП(б)Б Пономаренко Пантелеймону Кондратьевичу.
Здравствуйте, дорогой наш Пантелеймон Кондратьевич. Пишет Вам коммунистка, бывшая подпольщица и боец партизанского отряда Вера Хоружая.
Я сейчас проживаю в эвакуации в посёлке Березники Молотовской области и нахожусь, как мне сказали в военкомате, в резерве.
Мой муж, герой-партизан Сергей Корнилов, погиб четвёртого июля в бою под Пинском. Мы вместе с ним записались в партизанский отряд в первый же день войны. Я находилась в партизанском отряде до августа, а потом перешла линию фронта, чтобы доставить сообщение нашему командованию. После этого я была отправлена в эвакуацию и поставлена в резерв.
Но я так не могу. Я опытная подпольщица и партизанка не желаю сидеть, сложа руки.
Я невыносимо томлюсь от мысли, что в такие грозные дни, когда фашистские изверги терзают и топчут родную мою Белоруссию, я остаюсь в резерве.
Я прошу Вас, Пантелеймон Кондратьевич, направить меня на фронт и дать мне возможность убивать фашистскую гадину. Моё место в строю, а не в эвакуации.
С глубоким уважением к Вам, Вера Хоружая».