1. Текст.
Иннокентий Анненский
Моя душа (стихотворения в прозе)
Нет, я не хочу внушать вам
сострадания. Пусть лучше буду я
вам даже отвратителен. Может
быть, и себя вы хоть на миг тогда
оцените по достоинству.
Я спал, но мне было душно, потому что солнце уже пекло меня через штемпелёванную занавеску моей каюты. Я спал, но я уже чувствовал, как нестерпимо горячи становятся красные волосики плюшевого ворса на этом мучительно неизбежном пароходном диване. Я спал, и не спал. Я видел во сне собственную душу.
Свежее голубое утро уже кончилось, и взамен быстро накалялся белый полдень. Я узнал свою душу в старом персе. Это был носильщик.
Голый по пояс и по пояс шафранно-бронзовый, он тащил какой-то мягкий и страшный, удушливый своей громадностью тюк — вату, что ли, — тащил его сначала по неровным камням ската, потом по гибким мосткам, а внизу бессильно плескалась мутно-жёлтая и тошнотно-тёплая Волга, и там плавали жирные радужные пятна мазута, точно расплющенные мыльные пузыри. На лбу носильщика возле самой верёвки, его перетянувшей, налилась сизая жила, с которой сочился пот, и больно глядеть было, как на правой руке старика, ещё сильной, но дрожащей от натуги, синея, напружился мускул, где уже прорезывались с мучением кристаллы соляных отложений.
Он был ещё строен, этот шафранно-золотистый перс, ещё картинно красив, но уже весь и навсегда не свой. Он был весь во власти вот этого самого масляно-чадного солнца, и угарной трубы, и раскалённого парапета, весь во власти этой грязно-парной Волги, весь во власти у моего плюшевого дивана, и даже у моего размаянного тела, которое никак не могло, сцепленное грёзой, расстаться с его жарким ворсом…
Я не совсем проснулся и заснул снова. Туча набежала, что ли? Мне хотелось плакать… И опять снилось мне то единственное, чем я живу, чем я хочу быть бессмертен и что так боюсь при этом увидеть по-настоящему свободным.
Я видел во сне свою душу. Теперь она странствовала, а вокруг неё была толпа грязная и грубая. Её толкали — мою душу. Это была теперь пожилая девушка, обесчещенная и беременная; на её отёчном лице странно выделялись жёлтые пятна усов, и среди своих пахнущих рыбой и ворванью случайных друзей девушка нескладно и высокомерно несла свой пухлый живот.
И опять-таки вся она — была не своя. Только кроме власти пьяных матросов и голода, над ней была ещё одна странная власть. Ею владел тот ещё не существующий человек, который фатально рос в ней с каждым её неуклюжим шагом, с каждым биением её тяжело дышавшего сердца.
Я проснулся, обливаясь потом. Горело не только медно-котельное солнце, но, казалось, вокруг прело и пригорало всё, на что с вожделением посмотрит из-за своей кастрюли эта сальная кухарка. Моя душа была уже здесь, со мной, робкая и покладливая, и я додумывал свои сны.
Носильщик-перс… О нет же, нет… Глядите: завидно горделиво он растянулся на припёке и жуёт что-то, огурцы или арбузы, что-то сочное, жуёт, а сам скалит зубы синему призраку холеры, который уже давно высматривает его из-за горы тюков с облипшими их клочьями серой ваты.
Глядите: и та беременная, она улыбается, ну право же, она кокетничает с тем самым матросом, который не дальше как сегодня ночью исполосовал кулачищем её бумажно-белую спину.
Нет, символы, вы ещё слишком ярки для моей тусклой подруги. Вот она, моя старая, моя чужая, моя складная душа. Видите вы этот пустой парусиновый мешок, который вы двадцать раз толкнёте ногой, пробираясь по палубе на нос парохода мимо жаркой дверцы с звучной надписью «граманжа».
Она отдыхает теперь, эта душа, и набирается впечатлений: она называет это созерцать, когда вы её топчете. Погодите, придёт росистая ночь, в небе будут гореть яркие июльские звёзды. Придёт и человек — может быть, это будет носильщик, может быть, просто вор; пришелец напихает её всяким добром, — и она, этот мешок, раздуется, она покорно сформируется по тому скарбу, который должны потащить в её недрах на скользкую от росы гору вплоть до молчаливого чёрного обоза… А там с зарёю заскрипят возы, и долго, долго душа будет в дороге, и будет она грезить, а грезя, покорно колотиться по грязным рытвинам никогда не просыхающего чернозёма…
Один, два таких пути, и мешок отслужил. Да и довольно… В самом деле — кому и с какой стати служил он?
Просил ли он, что ли, о том, чтобы беременная мать, спешно откусывая нитки, смётывала его грубые узлы и чтобы вы потом его топтали, набивали тряпьём да колотили по чёрным ухабам?
Во всяком случае, отслужит же и он, и попадёт наконец на двузубую вилку тряпичника. Вот теперь бы в люк!
Наверное, небытие это и есть именно люк. Нет, погодите ещё… Мешок попадёт в бездонный фабричный чан, и из него, пожалуй, сделают почтовую бумагу… Отставляя мизинец с тёмным сапфиром, вы напишете на мне записку своему любовнику… О проклятие!
Мою судьбу трогательно опишут в назидательной книжке ценою в три копейки серебра. Опишут судьбу бедного отслужившего людям мешка из податливой парусины.
А ведь этот мешок был душою поэта — и вся вина этой души заключалась только в том, что кто-то и где-то осудил её жить чужими жизнями, жить всяким дрязгом и скарбом, которым воровски напихивала его жизнь, жить и даже не замечать при этом, что её в то же самое время изнашивает собственная, уже ни с кем не делимая мука.
2. Прозаический эпиграф, разбитый на поэтические строки и вновь слепленный уже в строфу, показывает признаки самосознания автора, Иннокентия Фёдоровича Анненского. Судя по следующему за эпиграфом тексту, внушить к себе сострадание, читателя к автору, почти невозможно. Разве что душа читательская такая подвернётся, сострадающая чему ни попадя, широчайшего диапазона.
Почему сострадание так затруднительно, мы сейчас и рассмотрим.
3. И. Ф. Анненский пользуется ставшим уже вполне классическим приёмом, погружая лирического героя, или даже предельно откровенно — собственное лирическое «я», в среду сна и навеваемых Гипносом сновидений.
Данный риторический приём расширяет литературные возможности автора следующим образом.
(1) Сон с несомым им забытьём, угнетением сознания, стирает все острые логические углы сонных образов и потому позволяет сочетать не сочетаемое в реалистически-бодром состоянии, полноте сознания и памяти. Во сне переходы от одного образа к другому или от одной стадии развития сюжета к другой не надо обосновывать, переходы могут быть мгновенными.
(2) Во сне, однако, если это не глубокий сон без сновидений, сохраняется кое-что от реально-бодрого состояния, а именно: образы реальности и их движение, кинокартина сознания, снятая с реальности.
(3) Пробуждение ото сна позволяет как автору, так и лирическому герою выразить своё отношение к виденному во сне, поэтому проснувшись герой может зачитать небольшой, минут на сорок, доклад об увиденном с трезво бодрыми оценками эпизодов и целого.
Таким образом, в рассказе об одном и том же предмете приём использования сновидения позволяет (1) сочетать несочетаемое, фантастически распоряжаясь реальностью; (2) вкладывать в предмет любое действительное содержание; (3) проснувшись, реалистически отнестись к проделанному на первом и втором сонных этапах.
Это позволяет автору не только менять разные формы в рассказе об одном и том же предмете, но и наращивать единое содержание, представлять предмет более богатым и развитым.
4. Преамбула сна, описание обстановки сна в каюте на пароходе, сразу показывают изнеженную и сверхчувствительную душу лирического героя:
«Я спал, но я уже чувствовал, как нестерпимо горячи становятся красные волосики плюшевого ворса на этом мучительно неизбежном пароходном диване».
«Мучительно неизбежный пароходный диван» — это вам не какой-то там «многоуважаемый шкаф», тут уже полная безысходность, тут уже суицид оттого, что шнурок на ботинке развязался, а лирический герой так лирически на него наступил.
5. Автор говорит, что он спал и не спал. И после простовато заявляет, что видел во сне собственную душу. То, что он спал, позволяет ему видеть невидимое, свою душу. То, что он не спал, позволяет представлять душу в реалистических образах, отождествляя её с живыми людьми и неодушевлёнными предметами.
Эти образы таковы.
(1) Перс, старик-грузчик.
(2) Пожилая девушка, обесчещенная и беременная.
(3) Пустой парусиновый мешок, наполняемый время от времени чем придётся, а теперь пинаемый проходящими по палубе.
6. Образы души, представшие лирическому герою во сне, трагичнее и безысходнее реальных, воспринимаемых в бодром состоянии, протообразов этих образов.
(1) Сон: «На лбу носильщика возле самой верёвки, его перетянувшей, налилась сизая жила, с которой сочился пот, и больно глядеть было, как на правой руке старика, ещё сильной, но дрожащей от натуги, синея, напружился мускул, где уже прорезывались с мучением кристаллы соляных отложений».
Явь: «Носильщик-перс… О нет же, нет… Глядите: завидно горделиво он растянулся на припёке и жуёт что-то, огурцы или арбузы, что-то сочное, жуёт, а сам скалит зубы синему призраку холеры, который уже давно высматривает его из-за горы тюков с облипшими их клочьями серой ваты».
(2) Сон: «Я видел во сне свою душу. Теперь она странствовала, а вокруг неё была толпа грязная и грубая. Её толкали — мою душу. Это была теперь пожилая девушка, обесчещенная и беременная; на её отёчном лице странно выделялись жёлтые пятна усов, и среди своих пахнущих рыбой и ворванью случайных друзей девушка нескладно и высокомерно несла свой пухлый живот».
Явь: «Глядите: и та беременная, она улыбается, ну право же, она кокетничает с тем самым матросом, который не дальше как сегодня ночью исполосовал кулачищем её бумажно-белую спину».
Такие несомненные отличия сна от яви свидетельствуют о саморазрушительном самосознании. Вместо мечтаний во сне о лучшем, вместо реального представления Я = Я, всё представляется худшим, чем есть на само деле. Душа благодатной перспективе православно-христианского бессмертия предпочитает рвать себя на портянки. Такое было самочувствие декадентствующего автора.
7. Образы души, явленные во сне и явленные наяву, свидетельствовали о своём отличии во сне и в яви. Это говорит о том, что душе в стремлении к своей истине придётся выбирать между интенцией сна и интенцией яви. Сон и явь несовместимы. И душа выбирает сон. Именно его трагическая и саморазрушительная интенция душе более по душе.
8. И эта интенция усугубляется, когда душа лирического героя предстаёт в виде парусинового мешка. Он пустой, валяется на палубе, проходящие отпинывают его ногами.
«Она отдыхает теперь, эта душа, и набирается впечатлений: она называет это созерцать, когда вы её топчете. Погодите, придёт росистая ночь, в небе будут гореть яркие июльские звёзды. Придёт и человек — может быть, это будет носильщик, может быть, просто вор; пришелец напихает её всяким добром, — и она, этот мешок, раздуется, она покорно сформируется по тому скарбу, который должны потащить в её недрах на скользкую от росы гору вплоть до молчаливого чёрного обоза… А там с зарёю заскрипят возы, и долго, долго душа будет в дороге, и будет она грезить, а грезя, покорно колотиться по грязным рытвинам никогда не просыхающего чернозёма…»
Как видим, связь с носильщиком-персом не до конца потеряна. В реальной жизни души присутствует и носильщик, и таскаемые им грузы. Душе-мешку трудно без носильщика. Это форма.
А содержание — всякое добро, всякая дрянь, которые напихают в этот мешок. Душа — только покорная оболочка для всяких, без разбору, впечатлений, Она всеядна и готова подстроиться подо что угодно.
Должно быть, и связь с беременной старой девой как-то должна проявиться? Разумеется.
Связующим переходным звеном между двумя реминисценциями является судьба души-мешка.
«Один, два таких пути, и мешок отслужил. Да и довольно… В самом деле — кому и с какой стати служил он?»
Несомненно зафиксирована собственная его никчёмность и собственная его бесцельность.
А вот и беременная.
«Просил ли он, что ли, о том, чтобы беременная мать, спешно откусывая нитки, смётывала его грубые узлы и чтобы вы потом его топтали, набивали тряпьём да колотили по чёрным ухабам?»
Старая беременная дева рожает никчёмные, не имеющие цели в себе, мешки. Как ни крути, но таков, по И. Ф. Анненскому, генезис души.
9. Но старая дева лишь родила мешок. А контрабандисты лишь использовали его пару раз. Неизбежно возникает вопрос о дальнейшей судьбе и славной кончине мешка.
(1) «Во всяком случае, отслужит же и он, и попадёт наконец на двузубую вилку тряпичника. Вот теперь бы в люк!»
Тряпичнику ни к чему собирать тряпьё, если оно никак не используется. Куда он его девает?
(2) «Наверное, небытие это и есть именно люк. Нет, погодите ещё… Мешок попадёт в бездонный фабричный чан, и из него, пожалуй, сделают почтовую бумагу… Отставляя мизинец с тёмным сапфиром, вы напишете на мне записку своему любовнику… О проклятие!»
Дальнейшее использование мешка-души чревато встречами со старыми аристократическими знакомыми. Что говорит о том, что мешок воистину неразборчив: готов служить и чёрному люду, и высшему сословию.
10. Но на этой встрече с прежней пассией свершение судьбы мешка не закончилось. Его ждёт посмертная литературная слава, исполненная как раз на той бумаге, на которую пошли расчёсанные и растворённые в бумагоделательном чане волокна мешковиной ткани.
«Мою судьбу трогательно опишут в назидательной книжке ценою в три копейки серебра. Опишут судьбу бедного отслужившего людям мешка из податливой парусины».
По душе пишут историю души. И продают по три копейки серебра. А вот по мешку писать историю мешка тоже можно. И тогда уж раздавать эту никчёмность даром.
11. Но и на эту литературу мешковины истрачена ещё не вся душа. Остались постлитературные стенания автора. Впрочем, вполне литературные. Стенания автора, прочитавшего назидательную книжку о своей душе. Ведь чтение — такая же необходимая часть литературного процесса, как и писание.
«А ведь этот мешок был душою поэта — и вся вина этой души заключалась только в том, что кто-то и где-то осудил её жить чужими жизнями, жить всяким дрязгом и скарбом, которым воровски напихивала его жизнь, жить и даже не замечать при этом, что её в то же самое время изнашивает собственная, уже ни с кем не делимая мука».
Получается, окончательная характеристика души появится тогда, когда ко всем внешним мучениям и помыканиям добавится «собственная, уже ни с кем не делимая мука». То есть мешок треплется и мучается сам по себе. Таким создан. Так и живёт.
12. Резюме странствий души лирического героя И. Ф. Анненского.
(1) Грубые образы души.
(1.1) Грузчик-перс.
(1.2) Беременная старая дева.
(2) Несоответствие грубых образов души проснувшейся душе.
(2.1) Грузчик-перс не так уж безнадёжен, не при смерти.
(2.2) Беременная старая дева весело общается в вульгарной среде с теми, от кого и забеременела.
(3) Реальный образ окончательно проснувшейся души — парусиновый мешок, попираемый ногами проходящих по палубе пассажиров и матросов.
(4) Связь реальности души с прежде представленными во сне грубыми её образами.
(4.1) Мешок, набиваемый добром и дрянью, связывает с персом-грузчиком.
(4.2) Мешок, зашиваемый беременной матерью, связывает с беременной старой девой.
(5) Отслуживший мешок поступает тряпичнику. Тряпичник накалывает душу на свою двурогую вилку.
(6) От тряпичника мешок души попадает в бумажное производство, волокна души-мешка растворяют в чане.
(7) Бумагой души пользуется прежняя возлюбленная лирического героя, чтобы написать кому-то любовное письмо. Какая душевная измена! Какая душевная мука!
(8) Бумагой души пользуются для описаний странствий мешка-души с дальнейшим распространением отпечатанного тиража по три копейки серебром за экземпляр.
(9) Автор читает историю своей души, историю, вытатуированную на самой душе. И стенает.
(10) Стенает не только от ужаса прочитанного. Имеется ещё дополнительный повод стенать: ни с кем не делимая мука самой души.
13. Итог.
По Платону душа есть то, что движет само себя, движет по собственному почину. Живое, одушевлённое — это самодвижущееся. Напротив, мёртвое, бездушное есть покоящееся или движимое извне, внешними толчками.
И. Ф. Анненский представил в своём произведении образ мёртвой, мёртвой по Платону, души. И всячески сопроводил слезами и переживаниями эту многоэтапно и разнообразно разлагающуюся мертвечину. Декадентам и пристало возиться с мёртвым и разлагающимся. Таков и И. Ф. Анненский.
2020.08.31.
Первопубликация: https://www.facebook.com/notes/максим-бутин/4823-и-ф-анненский-душа-декадента/1721728317996747/