Пронзительная история еврейки, эмигрировавшей из России в Америку. Мэри Антин в книге воспоминаний "Земля обетованная" рассказала о своей жизни и напряженных отношениях между евреями и русскими в царской России. В этой главе Мэри Антин рассказывает историю своей семьи, как поженились её отец и мать.
Глава IV. Хлеб насущный
Моя мать, должно быть, радовалась помолвке. Все поздравляли её с тем, что она заполучила такого учёного жениха, родители её задаривали, а друзья ей завидовали. Это правда, что все без исключения родственники семьи хоссена были бедными, у них не было ни одного крепкого хозяйства. С практической точки зрения этот союз был мезальянсом. Но, как выразилась одна из моих тётушек, когда моя мать сказала, что не хочет общаться с сомнительными кузенами, она могла забрать корову и сжечь хлев, это означало, что она могла радоваться хоссену и пренебрегать его семьей.
Хоссен, со своей стороны, имел повод для радости без каких-либо оговорок. Он входил в очень уважаемую семью, имя которой подкреплялось имуществом и деловой репутацией. Обещанное приданое было значительным, подарки — щедрыми, а невеста — благовидной и способной. У жениха впереди были годы, в течение которых ему ничего не пришлось бы делать, кроме как бесплатно питаться, носить свою новую одежду и изучать Тору, а его бедные родственники смогли бы с гордо поднятой головой заходить в базарные лавки и сидеть на задних скамьях синагоги.
Приданое моей матери было пределом мечтаний любой тёщи. Лучший портной в Полоцке был приглашён, чтобы шить накидки и платья, и его магазин был заполнен до отказа бархатом, атласом и шёлком. Одно только свадебное платье стоило каждой копейки потраченных на него пятидесяти рублей, рассказывала жена портного по всему Полоцку. Нижнее белье было великолепным, швея работала над ним в течение многих недель. Перины, бельё, всевозможные предметы домашнего обихода — всего было в изобилии. Мама связала много метров кружева, чтобы отделать им лучшие простыни, а покрывала из тончайшего шёлка украшали мягкие кровати. Многие девицы брачного возраста, которые приходили посмотреть на приданое, вернувшись домой принаряжались, подрумянивались и начинали караулить шадхана.
Свадьба запомнилась весельем и великолепием. Среди гостей были одни из лучших людей Полоцка, ибо хотя мой дед и не находился на вершине социальной иерархии, у него были деловые связи с теми, кто находился, и все они оказались на свадьбе его единственной дочери — мужчины в шелковых фраках, женщины во всех своих украшениях.
Тёти и кузены жениха явились в полном составе. На свадьбу пригласили всех, кто мог претендовать на родство с хоссеном. Родители моей матери были слишком щедрыми, чтобы пренебречь даже теми, кто занимал в обществе самое низкое положение. Вместо того, чтобы сжечь хлев, они сделали всё, что могли, чтобы его украсить. Один или два самых важных бедных родственника жениха пришли на свадьбу в одежде, оплаченной моим богатым дедушкой. Остальные пришли разодетыми в одолженные пышные наряды или напротив в откровенно убогом виде. О том, чтобы остаться в стороне никто и не думал — кроме той несносной кузины, которая чуть не сорвала свадьбу.
Когда пришло время вести невесту под свадебный балдахин, мать жениха не смогла найти Хенне Рёсель. Её искали по всему дому, но тщетно. Никто её не видел. Но моя бабушка не могла смириться с тем, что брак будет заключён в отсутствие двоюродной сестры. Такая свадьба, как эта, вряд ли повторится в её семье, и было бы очень жаль, если бы кто-то из родственников пропустил её. Поэтому она попросила отложить церемонию, а сама отправилась на поиски пропавшей родственницы.
Она направилась прямиком на другой конец города, поднимая подол своего нарядного платья значительно выше лодыжек. Она нашла Хенне Рёсель на грязной кухне в добром здравии, но в скверном настроении. Бабушка выразила крайнее удивление таким поведением и попросила кузину поскорее одеться и сопровождать её, гости на свадьбе ждали, невеста теряла сознание от затянувшегося поста. Но Хенне Рёсель наотрез отказалась идти, невеста могла остаться старой девой, Хенне Рёсель это было в высшей степени безразлично. Моя обеспокоенная бабушка увещевала и расспрашивала кузину, пока не выяснила, почему та была не в духе. Хенне Рёсель жаловалась, что её не пригласили должным образом. Свадебная вестница приходила, — о, да! — но она обращалась к ней не с тем подобострастием и уважением, с каким, как говорят, она обращалась к жене Йохема ростовщика. А Хенне Рёсель не собиралась идти ни на одну свадьбу, где она была не нужна. Моей бабушке с трудом, но всё же удалось успокоить чуткую кузину, которая наконец согласилась надеть своё лучшее платье и пойти на свадьбу. Пока бабушка убеждала Хенне Рёсель, невеста сидела в торжественной обстановке в доме отца у подножия холма, незамужние девушки танцевали, матроны обмахивались веерами, а скрипачи и цимбалисты скрипели и звенели. Но время шло, и матроны начали беспокоиться, а танцоры утомились. Бедные родственники с нетерпением ждали пиршества, а младенцы на коленях начали ёрзать и плакать, невеста всё больше слабела, а сторона жениха то и дело отправляла гонцов из соседнего дома, требуя узнать причину задержки. Некоторые гости окончательно потеряли терпение и отпросились домой. Но перед уходом они оставляли свадебные подарки на атласных коленях невесты, пока она не стала похожа на языческого идола, обложенного подношениями.
Мать моя и через тридцать лет насыщенной жизни отчётливо помнит то смущение, которое она испытывала, ожидая приезда проблемной. Когда эта важная дама наконец объявилась с гордым видом и цветком, всё ещё воинственно торчащим из её пыльного парика, а бабушка просто светилась от счастья позади неё, сердце невесты чуть не выскочило из груди от праведного гнева, и алая кровь возмущения прилила к её щекам. Неудивительно, что она и по сей день произносит имя «Красный Цветок» с нелюбовью в голосе, хотя и простила врагов, которые причинили ей куда больше вреда. Невеста — принцесса в день своей свадьбы. Унизить её достоинство — непростительное оскорбление.
После пиршества и танцев, длившихся целую неделю, свадебные подарки были заперты, невеста, скромно покрыв волосы, вернулась в отцовскую лавку, а жених в новом молитвенном облачении отправился в синагогу. Всё было в соответствии с брачным договором, который подразумевал, что отец должен учиться, молиться и наполнять дом духом благочестия в обмен на пансион, проживание и беззаветную преданность своей жене и всей её семье.
Все заинтересованные стороны вступили в эту сделку по доброй воле, поскольку знали, чего хотят. Но прошло не так много месяцев, и восемнадцатилетний жених начал понимать, что не ощущает в себе той жажды к слову Закона Божьего, которую он должен был испытывать. Он чувствовал скорее жажду жизни, которую всё его учение утолить не могло. Он не был достаточно подготовлен для того чтобы анализировать свои собственные мысли с какой бы то ни было целью; он не был достаточно опытен, чтобы понять, куда эти мысли вели его. Он знал лишь, что не чувствовал тяги к молитве и посту, что Тора не вдохновляла его, и дни его были пустыми. Жизнь, которую он должен был вести, опостылела ему, но другой жизни он не знал. Он стал вяло посещать синагогу, навлекая на себя упреки семьи. Среди прилежных учеников стали ходить слухи, что зять Рафаэля Русского не отдавался изучению священному книг с должным рвением. Все знали, что у него был хороший ум, но вот духа ему, видимо, не хватало. Мои бабушка и дедушка перешли от удивления к негодованию, от увещеваний к взаимным упрёкам. Не прошло и полгода с момента свадьбы моих родителей, как дом дедушки разделился на две фракции, раздираемые разногласиями. Ибо, хотя моя мать и симпатизировала своим родителям и ощущала себя лично обманутой из- за отсутствия благочестия у моего отца, она считала своим долгом встать на сторону мужа, даже выступая против родителей в их собственном доме. Моя мать была одной из тех женщин, которые всегда подчиняются высшему из известных им закону, даже если это приводит их к гибели.
Как случилось, что мой отец, на которого с раннего детства смотрели как на подающего надежды учёного, не оправдал ожиданий своего окружения? Это случилось так же, как и то, что волосы стали виться на его высоком лбу — он таким родился. Если люди были разочарованы, то это из-за того, что они основывали свои ожидания на неправильном представлении о его характере, ибо мой отец никогда не стремился к крайнему благочестию. Благочестие приписывали ему его мать, его ребе, его соседи, когда видели, что он толковал священное слово с большим пониманием, чем его одноклассники. Он не виноват в том, что его народ путал учёность с религиозным пылом. Обладая живым умом, он с радостью находил ему применение, и получив лишь один предмет для изучения, он стремительно делал успехи в этом направлении. Если бы ему когда-нибудь предложили выбор между религиозным и светским образованием, его друзья рано узнали бы о том, что он не рожден быть равом. Но поскольку развивать свои умственные способности он мог только в хедере, он из года в год достигал новых высот в изучении иврита. Это привело к тому, что свидетели его достижений, ввиду предвзятости своих представлений, начали видеть ореол благочестия, витающий вокруг его головы, и введённая в заблуждение богатая семья согласилась на союз своей дочери с ним ради славы, которой он должен был достичь.
Когда выяснилось, что зять не собирается становиться равом, дедушка уведомил его, что ему придётся без промедления взять на себя обеспечение собственной семьи. Поэтому мой отец начал серию экспериментов с оплачиваемыми профессиями, ни для одной из которых он не был квалифицирован, и ни в одной из которых он не преуспел надолго.
Моя мать была с моим отцом как равный партнер и помощник во всём, чем он пытался заниматься в Полоцке. Они пытались держать придорожную гостиницу, но были вынуждены оставить это дело, поскольку такая жизнь была слишком тяжелой для моей матери, которая ждала своего первого ребенка. Вернувшись в Полоцк, они открыли за свой счёт лавку, но и здесь потерпели неудачу, потому что мой отец был неопытен, а моя мать, которой теперь нужно было ухаживать за младенцем, не могла уделять должного внимания работе. Более двух лет прошли в этих экспериментах, и в промежутке родился второй ребенок, что увеличило потребность родителей в доме и надежном источнике дохода.
Тогда было решено, что отец должен попытать счастья в другом месте. Он путешествовал на восток до Чистополя на Волге и на юг до Одессы на Черном море, пробуя себя в различных профессиях в рамках обычных еврейских ограничений.
В конце концов, он получил должность помощника суперинтенданта на винокурне с зарплатой тридцать рублей в месяц. Это был приличный заработок в то время, и он планировал, что к нему приедет семья, когда неожиданно умер мой дедушка Рафаэль, оставив мать наследницей прибыльного дела. После этого отец вернулся в Полоцк, его не было дома почти три года.
Поскольку моя мать с детства обучалась торговому делу, в то время как у моего отца опыта было совсем мало, управление лавкой она, естественно, взяла на себя. Она была так же успешна, как её отец. Люди продолжали называть ее Ханна Хайе Рафаэля, и под этим именем она пользовалась большим уважением в деловом мире. Ее старший брат теперь был важным купцом, и заведение моей матери постепенно расширялось; так что, в целом, наша семья занимала прочное положение в Полоцке, и многие нам завидовали.
Мы были почти богаты по меркам Полоцка того времени, конечно, нас считали состоятельными. Мы переехали в более просторный дом, где было место для ночлега иногородних покупателей и конюшня для их лошадей. Мы жили так же хорошо, как и все люди нашего класса, и, пожалуй, даже лучше, поскольку мой отец привёз домой из путешествий вкус к более роскошной жизни, чем та, что была принята в Полоцке. У моей мамы был повар и няня, а также дворник — человек, который работал на улице, заботился о лошадях, корове и запасал дрова. Двери нашего дома были открыты круглый год, насколько я помню. У нас всегда гостили кузены и тёти, а по праздникам собиралось множество друзей всех мастей. А в крыле, отведённом для деловых нужд, не иссякал поток приезжающих и уезжающих гостей — купцы, торговцы, коробейники, крестьяне, солдаты, мелкие государственные чиновники. Это был вечный аншлаг, особенно во время ярмарок и в период призыва на военную службу.
В семейном крыле тоже событий хватало. Там жили мы, четверо детей, отец с матерью и бабушкой, и кузены нахлебники. Фетчке была старшей, я была второй, третьим был мой единственный брат, названный Иосифом в честь отца моего отца, а четвертой была Дебора, названная в честь матери моей матери.
Полагаю, я должна объяснить и своё собственное имя тоже, тем более что я собираюсь вскоре возникнуть в качестве героини. Да будет поэтому известно, что я была названа Марьяше, в честь покойной тёти. Однако, меня никогда не называли моим полным именем. Имя «Марьяше» было слишком благородно для меня. Я всегда была «Машинке», или «Машке» в уменьшительной форме. Разнообразными прозвищами, в основном обусловленными моими физическими особенностями, меня время от времени награждали мои любящие или глупые родственники. Мой дядя Берл, например, прозвал меня «Zukrochene Flum», это прозвище я переводить не стану, поскольку оно нелестное.
Моя сестра Фечке всегда была хорошей маленькой девочкой, и когда начались наши неприятности, она играла важную роль в нашей семье. О том, какой маленькой девочкой была я, вскоре будет написано.
Иосиф был лучшим еврейским мальчиком из когда-либо рожденных, но он ненавидел ходить в хедер, поэтому его, конечно же, нужно было пороть. Дебора была ещё совсем малышкой, и её главной особенностью была целеустремлённость. Если у неё резались зубы, то она не могла думать ни о чём другом днём и ночью и не общалась с семьёй ни по какому другому поводу. Если у неё был коклюш, то она кашляла от всей души, если корь, то она вся была покрыта сыпью.
Это было обычным делом в Полоцке, где работали как матери, так и отцы, чтобы дети оставались на попечении бабушек и нянь. Я с ужасом вспоминаю няню Деборы, которая если и открывала рот, то только для того, чтобы пугать нас, детей, или лгать. Эта девушка никогда не говорила правду, если могла. Я знаю, что это так, потому что я слышала, как она врала десять-двенадцать раз в день, причём абсолютно без надобности. Когда она начала с нами жить, я возмущалась каждый раз, когда ловила её на лжи, но общее содержание её частной беседы со мной способствовало прекращению моей деятельности по линии добровольных свидетельских показаний. Короче говоря, няня запугивала меня жуткими угрозами до тех пор, пока я больше не смела ей перечить, даже если она лгала. Вещи, которые она обещала мне в этой жизни и в жизни грядущей, не могли быть исполнены человеком без воображения. Няня почти всё своё внимание уделяла нам, детям постарше, легко отмахиваясь от требований малышей. Дебора, если только у неё не резались зубы или не было коклюша, была спокойным ребенком и часами лежала у няни на коленях, сосала «соску» из хлеба и сахара, обвязанную лоскутом муслиновой ткани и предварительно пережёванную няней до состояния кашицы. И пока малышка сосала, няня рассказывала нам то, о чём нам следует помнить, отправляясь вечером спать.
Любимой темой её историй был Нечистый, который жил, по её словам, на нашем чердаке со своей женой и выводком. Любимое развлечение нашего невидимого жильца заключалось в том, что он переносил человеческих младенцев в своё логово, оставляя в колыбели одно из своих отродий, мораль заключалась в том, что если няня хотела побездельничать во дворе, наблюдая за тем, кто выходит, а кто заходит, то мы, дети, должны были присматривать за малышкой. Девица была настолько хитра, что тиранила нас в тайне ото всех, и мы жили в страхе до тех пор, пока её не выгнали за воровство.
А вот с бабушками нам очень повезло. Они избаловали нас до невозможности. Методы бабушки Деборы я знаю только понаслышке, потому что была совсем маленькой, когда она умерла. Бабушку Рахиль я отчетливо помню, худощавую и опрятную, всегда занятую. Я помню, как она пришла в середине зимы из насквозь промёрзшей деревни, в которой жила. Помню, будто это было только прошлой зимой, те огромные шали и платки, из которых мы её разматывали, её объемное мешковатое коричневое пальто, в котором могли поместиться сразу трое, и, наконец, крепкие объятия её длинных рук, прикосновение её свежих, холодных щёк к нашим. А когда объятия и поцелуи заканчивались, бабушка нас угощала. Это было толокно, или овсяная мука, которую мы смешивали с холодной водой и ели сырой деревянными ложками, как крестьяне, и чмокали губами, изображая удовольствие.
Но бабушка Рахиль приходила не для того, чтобы с нами играть. Она энергично принималась за домашнее хозяйство. Она следила своим ясным взглядом за всем, будто находилась в собственном крошечном заведении в деревне Юховичи. Она была наблюдательна как кошка, и безобидна как ручной кролик. Если она ловила служанок на ошибке, то тут же находила им оправдание. Если её сильно разозлила глупость Якуба, дворника, то она притворялась, что проклинает его фразой собственного изобретения на смеси иврита и русского языка, которая в переводе означала «Да будет у тебя золото и серебро за пазухой», но для подённого работника, который лингвистом не был, непонятная фраза звучала как укор за его проступок.
Бабушка Рахиль намеревалась быть очень строгой с нами, детьми, и, соответственно, готова была при необходимости нас наказать; но вскоре после знакомства с ней мы обнаружили, что ребёнку, которого отшлёпали, обязательно принесут ещё горячее печенье или дадут облизать банку из-под варенья, так что мы не особо боялись её наказаний. Даже если дело доходило до шлёпанья, это был просто фарс. Бабушка обычно клала подушку между ладонью и зоной стимуляции нравственности.
Настоящим сторонником строгой дисциплины в нашей семье был мой отец. Находился он дома, или был в отъезде, именно боязнь вызвать его недовольство не давала нам сойти с пути истинного. Когда он был вдали от дома, в нашем детском сознании он был представлен ремнём, висящим на стене, и его портретом, который стоял на столе в гостиной в шикарной рамке, украшенной маленькими ракушками. Почти у каждого отца был ремень, но ремень нашего отца был страшнее обычного. Прежде всего потому, что личная встреча с ним была гораздо больнее — это был не просто ремень, а целый пучок тонких длинных шнурков, которые слиплись, как резина. Мой отец называл свой ремень лапшой, и хотя мы, дети, этого шутливого прозвища не оценили, острая боль от применения этого инструмента работала безотказно.
В свободное от работы время отец применял к нам и другие методы обучения, помимо ремня. Он брал нас на пешие прогулки и возил кататься, отвечал на наши вопросы и учил нас многим мелочам, которым не учили наших товарищей по играм. Из далеких уголков страны он привозил изысканные речевые обороты и манеры, которые мы без труда усваивали, поскольку всегда были смышлёными детьми. Нашими прекрасными манерами восхищались, так что мы привыкли к тому, что нас ставят в пример менее вежливым детям. Гости за нашим столом хвалили наше умение вести себя, когда в конце трапезы мы целовали руки отца и матери и благодарили их за еду. Завистливые матери невоспитанных детей бывало говорили с усмешкой: «Внуки Рафаэля Русского — настоящие аристократы».
И всё же, за кулисами, у нас были свои маленькие ссоры и бури, особенно это касается меня. Право же, я не помню, чтобы когда-нибудь Фетчке была непослушной, зато я чаще попадала в неприятности, чем нет. Я не собираюсь вдаваться в подробности. Достаточно вспомнить, как часто, ложась спать, я молча перечисляла проступки дня, а сестра из сочувствия воздерживалась от разговоров. Поскольку я всегда приходила к выводу, что хочу исправиться, то выходила из своих размышлений с этой торжественной формулировкой: «Фетчке, давай будем хорошими». И та щедрость, с которой я включала сестру в свои планы спасения, была равнозначна великодушию, с которым она принимала на себя часть моего падения. Она всегда отвечала с тем же чаянием, что и я: «Да, Машке, давай будем хорошими».
Моя мать занималась нашим ранним воспитанием меньше остальных, потому что всё время проводила в лавке. Когда она возвращалась вечером домой с полными карманами сладостей для нас, она слишком жаждала нашей любви, чтобы слушать жалобы на нас, и слишком уставала после работы, чтобы нас наказывать. Только в Шаббат и по праздникам она имела возможность познакомиться с нами, и мы все с нетерпением ждали этих дней предписанного отдыха.
В пятницу днём мои родители рано возвращались домой, чтобы помыться и нарядиться, избавляясь от всех следов трудовой деятельности. Большие ключи от лавки убирались с глаз долой, сумку с деньгами прятали в перинах. Отец надевал свой лучший сюртук и шелковую кипу, мама меняла хлопковый платок на тщательно расчёсанный парик. Мы, дети, суетились вокруг родителей, прося об одолжениях во имя Шаббата — «Мама, разреши нам с Фетчке надеть наши новые туфли в честь Шаббата»; или «Папа, ты поведёшь нас завтра на мост? Ты говорил, что поведёшь нас в Шаббат». И пока мы наряжались во всё лучшее, моя бабушка проверяла запечатана ли печь, горничные смывали пот со своих лиц, а дворник топтался возле двери.
Мой отец и брат шли в синагогу, а мы, женщины и девочки, собирались в гостиной на молитву при свечах. Стол сиял безупречно чистой скатертью и фарфором. На том месте, где обычно за столом сидел мой отец, лежала хала для Шаббата, покрытая вязаной салфеткой, а рядом с ней стояла бутылка вина и чаша для кидуша из золота или серебра. На противоположном конце стола стоял длинный ряд латунных подсвечников, отполированных до блеска, а перед ним более короткий ряд тяжёлых серебряных подсвечников; ибо мои мама и бабушка были очень благочестивы, и каждая из них использовала несколько свечей, в то время как Фетчке, мне и служанкам давали по одной.
После молитвы при свечах женщины обычно читали книги Псалмов, а мы, дети, развлекались в тишине до тех пор, пока мужчины не возвращались из синагоги. «Доброго Шаббата!» — восклицал мой отец, заходя домой. «Доброго Шаббата! Доброго Шаббата!» — отвечали мы. Если он приводил с собой в Шаббат гостя из синагоги — какого-то бездомного бедняка — незнакомца приветствовали и приглашали в дом, усаживая на почётное место рядом с отцом.
Мы все стояли вокруг стола во время произнесения кидуша, или благословения вина, и если ребенок шептался или подталкивал другого, отец упрекал его суровым взглядом, и начинал молитву сначала. Но как только он разрезал халу и раздал всем по куску, мы снова могли говорить и задавать вопросы, если только не присутствовал гость, тогда мы соблюдали вежливую тишину.
В одном госте в Шаббат мы всегда были уверены, даже если ни один нуждающийся еврей не сопровождал моего отца из синагоги. Якуб, подённый работник, принимал участие в празднике вместе с нами. Он спал на полатях над входной дверью, и залезал туда по грубо сколоченной лестнице. Там он любил поваляться на соломе и тряпках, когда не был занят или ему лень было чем-то заниматься. В пятницу вечером он очень рано взбирался на свой насест, прежде чем семья соберётся за ужином, и ждал своего сигнала, а именно начала беседы за столом после благословения хлеба. Затем Якуб начинал покашливать и делал это до тех пор, пока отец не приглашал его спуститься и выпить стакан водки. Иногда отец делал вид, что не слышит его, и мы улыбались друг другу за столом, в то время как Якуб кашлял всё сильнее и сильнее, начинал бормотать и шелестеть своей соломой. Тогда отец позволял ему спуститься, Якуб шаркающей походкой входил в комнату и стоял, сжимая обеими руками шапку, пока отец наливал ему полный стакан водки. Его Якуб выпивал залпом за наше здоровье. И если после стакана ему давали кусок вареной рыбы, он проглатывал его, как курица глотает червяков, громко чмокая губами и вытирая пальцы о свои спутанные волосы. Затем, поблагодарив хозяина и хозяйку, расшаркиваясь и кланяясь, он пятясь выходил из комнаты и снова поднимался на свой насест; и за меньшее время, чем требуется, чтобы написать его имя, этот простой мужик уже крепко спал, храпя храпом праведника.
Утром в Шаббат почти все шли в синагогу, а те, кто не шёл, читали свои молитвы дома. Обед в полдень был в нашем доме приятным и неторопливым. В перерывах между блюдами отец солировал, когда мы пели любимые песни, иногда на иврите, иногда на идише, иногда на русском, или песни без слов, которыми славились хасиды. Во второй половине дня мы ходили в гости, или совершали долгие прогулки за городом, где поля покрывались молодыми всходами, а сады замерли в ожидании цветения. Если мы оставались дома, то у нас всегда была компания. Соседи заходили на стакан чая. Приходили дяди и кузены, а порой ребе моего брата, чтобы проверить знания своего ученика в присутствии семьи. И где бы мы ни проводили этот день, общение было приятным, лица весёлыми, и всё дышало радостью Шаббата.
Праздники в нашем доме отмечали со всей должной пышностью и церемониями. Песах был прекрасен сиянием новых вещей по всему дому; в Пурим было принято веселиться, пировать и наряжаться в карнавальные костюмы; Суккот — поэма, живущая под сенью зелёного шатра; в Новый год наши сердца трепетали от символов и обещаний; Йом-Кипур побуждал даже весёлых детей желать покаяния. Год в нашем благочестивом доме был бесконечной многоголосой песней радости, скорби, стремления и восхищения.
Мы, дети, хотя и сожалели о том, что праздник прошел, но находили много приятного и в обычные дни недели. У нас было всё, что нужно, и почти всё, чего мы хотели. Нас везде радушно принимали, ласкали и хвалили, как вне дома, так и дома. Думаю, ни у одной маленькой девочки, с которыми мы играли, не было более комфортного ощущения обеспеченности, чем у нас с Фетчке. Нас называли «внучками Рафаэля Русского», будто ссылаясь на объединение нескольких различных гербов на щите нашей семьи. Было очень приятно носить красивую одежду, иметь копейки, которые можно было потратить во фруктовых лавках, чувствовать восхищение, с которым на нас смотрели. Некоторые маленькие девочки, с которыми мы дружили, были богаче нас, но в конце концов чья-то мать могла носить лишь одну пару серёг за раз, а у нашей мамы были красивые висячие золотые серьги.
По мере того, как мы становились старше, родители давали нам больше поводов для радости, чем просто физический комфорт и социальное положение. Они давали или намеревались дать нам образование, которое в Полоцке встречалось реже, чем золотые серьги. Ибо идеал современного образования был тем бесценным товаром, который мой отец привез с собой из путешествий в дальние края. Именно путешествия сделали из моего отца человека. Изначально уезжая из Полоцка, он был человеком, совершенно неприспособленным к жизни, которую вёл, он был в разладе с окружающим миром и в ссоре с соседями. Он никогда не был искренне предан религиозным идеалам еврейского ученого, и с возрастом становился всё более и более инакомыслящим, но вряд ли знал, чем хотел заместить идеалы, которые он отверг. Жёсткая схема ортодоксальной еврейской жизни в Черте не предоставляла никаких возможностей для другого образа жизни. Но в больших городах на востоке и юге он открыл для себя новый мир и почувствовал себя там как дома. Иудеи, среди которых он жил в тех краях, были верны сути религии, но они позволяли себе большую свободу действий в соблюдении религиозных норм и отправлении обрядов, чем люди в Полоцке. Вместо того, чтобы подкупать государственных чиновников, чтобы смягчить закон об обязательном образовании для мальчиков, эти люди напротив толпами шли в любую открытую дверь культуры и просвещения. В Одессе и Херсоне даже девочкам давали книги, как краеугольный камень, на котором можно строить свою жизнь, а не как бесполезное украшение. Разум моего отца был готов принять эти идеи, и его вдохновляло новое мировоззрение, которое они ему подарили.
Вернувшись в Полоцк, он уже знал, что было не так с его жизнью до этого, и приступил к её исправлению. Он решил жить, насколько это позволяли условия существования в Полоцке, жизнью современного человека. И не видел лучшего способа начать, чем дать образование детям. Внешне он должен был соответствовать образу жизни своих соседей, также как он должен был платить дань участковому полицейскому, ибо прочное положение требуется для любой работы, а социальный остракизм может погубить его так же легко, как и полицейское преследование. Его детям, если он даст им правильное образование, не придётся мириться с тем же порабощением, что и ему, возможно, они даже смогут стать свободными людьми. И образование было единственным путём к спасению.
Мы с Фетчке начали заниматься с ребе, как и было принято, но нас учили не только переводить, но и читать на иврите, кроме того, у нас был светский учитель. Мы с сестрой были очень прилежными ученицами, отец был весьма доволен нашими успехами и строил большие планы на наше дальнейшее образование.
Мой брат, которому было пять лет, когда он поступил в хедер, ненавидел быть запертым целый день над печатной страницей, которая для него ничего не значила. Он плакал и протестовал, но мой отец был непреклонен, его сын не должен был вырасти невеждой, поэтому он регулярно использовал ремень, чтобы заставить бездельника ходить в школу. В Полоцке мальчик мог начать обучение только с хедера, так что Иосиф был обязан ходить в хедер. Так жизнь бедного мальчика превратилась в кошмар, который продолжался до тех пор, пока ему не исполнилось десять лет, и он не пошел в современную школу, где учили понятным вещам, и это доказало, что не книга была ненавистна Иосифу, а неразумность обучения в хедере.
В течение нескольких мирных лет после возвращения отца из «дальней России» мы вели полноценную жизнь в комфорте, довольстве и вере в завтрашний день. Всё процветало, и мы, дети, росли под солнцем. Моя мать поддерживала отца во всех его планах относительно нас. И хотя она провела свою молодость в погоне за рублем, для неё было важнее услышать, что нас похвалила учительница, чем заключить выгодную сделку с торговцем чаем. У Фетчке, Иосифа, меня и Деборы, когда она подросла, были определённые перспективы даже в Полоцке, где родители страстно желали для нас самого лучшего, но нам было суждено искать свою судьбу в мире, о котором даже мой отец и помыслить не мог, когда открывал дело в Полоцке.
И стоило ему ощутить безопасность и силу, как на нас обрушилась нескончаемая череда неприятностей, и всего за несколько лет мы оказались в состоянии безысходной нищеты, когда невозможно было думать ни о чем, кроме хлеба. Мой отец тяжело заболел и потратил огромные деньги на лечение, которое ему не помогло. Когда он всё ещё был нетрудоспособен, моя мать тоже заболела и почти два года была прикована к постели. Если она вставала, то лишь для того, чтобы снова слечь. Некоторые из нас, детей, тоже заболели, и одно время наш дом походил на больницу. И пока мои родители были недееспособны, дела приходили в упадок из-за плохого управления, пока не наступил день, когда в кассе не осталось достаточно денег, чтобы оплатить счета врача.
В течение нескольких лет после того, как они снова встали на ноги, мои родители пытались вновь занять своё место в деловом мире, но не смогли этого сделать. Отец, как и в прошлый раз, начал экспериментировать, пробуя свои силы в том или ином деле. Но ничего не ладилось, пока, наконец, он не решился начать жизнь заново. И путь к этому состоял в том, чтобы начать всё с чистого листа на новой земле. Мой отец принял решение эмигрировать в Америку.
Теперь я рассказала о себе, о своём народе, о том, как началась моя жизнь и почему меня привезли в новый дом. До этого момента я полагалась на память своих родителей, чтобы сложить по кусочкам свои собственные обрывочные воспоминания. Но отныне я сама поведу свой корабль по волнам памяти, и если я потеряю себя в тумане неопределённости или сяду на мель размышлений, я не теряю надежды, что доберусь до порта, и буду искать на берегу приветливые лица. Ибо мой корабль — это история, и факты послужат мне сигнальными огнями.