(Продолжение. Начало тут - 1, 2, 3, 4, 5, 6.)
Попытался начаться мой профессиональный летний сезон – по городу замелькали афиши Александра Малинина. Человек этот был мне неприятен, но интересен.
– Константин Григорьевич, две минуты есть?
– Ни одной. Что случилось? – резко и громче, чем обычно, он пытался перекрыть шум в подвальчике.
– Малинин...
– Понял. Я вечером перезвоню.
Поздно вечером душа моя тихо плакала. От нежности, которую впитывала, и от сострадания, которое излучала.
– Здравствуй, это я. Заждалась? Ну что, очень хочешь на концерт? Ты прости, я днём нахамил...
– Всё нормально, я же понимаю. А интервью, правда, очень хочется взять. И тебя немножко выгулять. Расслабляться надо, солнышко. Сорвёшься.
– Ничего. В котором часу концерт? Самому, знаешь, как хочется...
– В восемь, в «Отдыхе», завтра. За билеты не беспокойся – у меня пропуск.
– Если бы дело было только в билетах! Ну ладно, я очень постараюсь.
На следующий день штормовой ветер снёс всю аппаратуру в летнем киноконцертном зале, и гастроли отменились сами собой. А море вероломно забросало песком и илом торговые точки совместного предприятия «Ветераны Афганистана» в пригородном посёлке... Мамуля моя, которую никогда не водили за нос поклонники, потому что она всегда была красивой и оставалась таковой, разменяв шестой десяток, поглядывала на меня предостерегающе удивлённо. А я, вместо того, чтобы от досады рвать на себе волосы, светилась. Что значили природные катаклизмы в сравнении с мимолётным вихрем нежности? В который очень трудно было поверить. Который очень хотелось проверить на реальность. И который я панически боялась спугнуть.
Душа пела в тютчевском «Молчании»: «Молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои. Пускай в душевной глубине встают и заходят они безмолвно, как звезды в ночи, – любуйся ими – и молчи. Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймёт ли он, чем ты живёшь? Мысль изречённая есть ложь. Взрывая, возмутишь ключи, – питайся ими – и молчи. Лишь жить в себе самой умей – есть целый мир в душе твоей таинственно-волшебных дум; их оглушит наружный шум, дневные разгонят лучи, – внимай их пенью – и молчи!..» И так хотелось, послав к чёртовой бабушке отличительное свойство русской интеллигенции – самоанализ, спрашивать, спрашивать, спрашивать что-то нелепое, детское, бессмысленное и важное у того, кого уже в лучших традициях прошлого века даже мысленно звала по имени-отчеству.
А дела у объекта смятенных чувств наладились, вроде. Он даже повеселел, и я взревновала к пространству:
– Ты чего это сегодня такой... искрящийся?
– Продукция такая у фирмы, вот и директор заискрился! – рассмеялся он. – Мы же специализируемся на продаже вин, ты не знала?
– У-у, попробовать бы! Вкусные я люблю...
– Попробуешь.
– Да неужели?
– Но будет же у меня когда-нибудь выходной!
Хорошо, оказывается, восхитительно, потрясающе быть собакой! На поводке, на привязи, на цепи. Или по собственной воле бежать за хозяином. Чтобы убить остатки сомнения, не сбиться с выбранной (или предложенной?) тропинки, окончательно определить собственную принадлежность, во время одной из «проверок слуха» я рискнула:
– Костик, – промурлыкала как можно небрежнее, – ты тортика ещё хочешь?
– Да. Мне понравился твой тортик.
– Я... немножко не о том спрашиваю.
– Я понимаю. И говорю о том, о чём ты спрашиваешь.
Через секунду ему в дверь кто-то позвонил – в половине двенадцатого ночи, через две минуты он уехал, через сутки тупого оцепенения, объяснения которому я не находила, телефонный диск вращался невыносимо медленно:
– С тобой всё в порядке?
– Конечно, спасибо. А что?
– Я волновалась, вообще-то...
– Зря. А, ну да, прервали на полуслове, умчался, как... Но всё равно – волновалась зря.
– Костик...
– Ну?
– Знаешь, что мне сейчас больше всего хочется сделать? Дождаться тебя и повиснуть на шее, болтая ногами.
– Обязательно повиснешь.
– ...а потом погладить тебя по голове и снять с носа очки. И поцеловать. Можно? В щёчку?.. – Я промолчала лишь о желании отхлестать его по физиономии. А оно было жгучим.
– Можно. Спасибо. Взаимно.
«В лоб целовать – заботу стереть. В лоб целую. В глаза целовать – бессонницу снять. В глаза целую. В губы целовать – водой напоить. В губы целую. В лоб целовать – память стереть...» Упаси, Господи, и прости мне это новое и единственно нужное право!.. «Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес, оттого что лес – моя колыбель, и могила – лес, оттого что я на земле стою – лишь одной ногой, оттого что я о тебе спою, как никто другой. Я тебя отвоюю у всех времён, у всех ночей, у всех золотых знамён, у всех мечей, я закину ключи и псов прогоню с крыльца – оттого что в земной ночи я вернее пса. Я тебя отвоюю у всех других – у той, одной. Ты не будешь ничей жених, я – ничьей женой. И в последнем споре возьму тебя – замолчи! – у того, с кем Иаков стоял в ночи. Но пока тебе не скрещу на груди персты, – о, проклятье! – у тебя остаёшься – ты...»
Я перестала задавать вопросы миру, который даже в проклятии нетерпения стал безоблачно радостным.
Константин Бобков мягко отсмеивался от попыток переложить на него труды по поддержанию постоянного огня в очаге:
– Пожалуйста, звони ты...
– Почему всё я, да я?!
– У тебя времени больше.
– И на что, по-твоему, я его трачу?
– Так на что?
– На усовершенствование собственной внешности.
– Зачем?
– Чтобы понравиться одному мальчику. Сказать, кому?
– Сам знаю.
Лето по-прежнему плакало дождём. Но город казался не хмурым, а промытым. Люди – исключительно доброжелательными. Работа в любом объёме – лёгкой, слова – точными и единственно верными, послушными, как никогда. Обретение искомой внешней красоты потребовало минимума жертв. Я всегда считала, что природа, подбирая для каждого из нас гамму красок, не ошибается – она универсальный художник. Судьба – тоже универсальный художник, и седину в гриве тридцатилетней маленькой собачки, которая, как известно, до старости – щенок, закрашивать нет смысла. Зелёные глаза могут посветлеть от модно-соломенной «блонди», но я им оставила лишь возможность светлеть от тихого: «Скоро приду. Вот-вот...» Ограничилась визитом в лучшую стоматологическую клинику – широко и безмятежно улыбаться хотелось всем и каждому. Стоило отключиться, погрузиться в себя, и смутная улыбка завоёвывала лицо. Было даже совестно перед окружающими, но ведь это не преступление, не грех, что тебе хорошо, если кому-то в данный момент плохо,
Любовь – стена. Агрессивность жизни видна, но не достаёт за этой прозрачно-розовой стеной.
Зелень нового купальника потускнела, так и не окунувшись ни разу в море.
– Открой глаза и посмотри вокруг! Опять у тебя свет клином сошёлся – на этот раз на Косте, – комментировала ситуацию всегда безупречно уверенная в собственной правоте мама. – Он тебе не давал повода на него молиться.
– Но ты же ждёшь своего Эдика! – припоминала я последнее симпатично-большеглазое доброе мамино увлечение, надолго уехавшее по своим каким-то делам.
– У нас уже были с ним отношения! – безапелляционно не желала сдавать позиции мама. – Постель была, наконец. Он говорил, что я ему очень нравлюсь...
А я искренне не могла понять: отношения и постель – разве синонимы?
Зато понимала собак, поджидающих хозяев у дверей магазинов. Их дрожащий в глазах страх: а вдруг – бросил, забыл, потерялся, не выйдет? Их ежесекундную готовность взорваться ликующим восторгом при виде родных пыльных ботинок, спешащих к тебе только потому, что ты их ждёшь... И всегда вовремя, в критический момент превращения веры в неверие.
Психоперегрузки или банальные перепады погоды сделали своё гнусное дело: как-то мне резко поплохело на работе. Голова гудела, а сердце, мнившее себя здоровым, как у космонавта, пыталось выпрыгнуть, но не знало, куда. Денег на такси ни у кого накануне зарплаты не было, редакционная машина стояла в гараже на яме. Как можно тише и незаметней я выползла из нашей шумной «есаульни», где на четыре стола приходится шесть сотрудников, в любимую тихую заводь – к любимому заму, которого всегда считала своим Главным редактором:
– Илья Борисович, там галдёж – аж в ушах звенит! – пожаловалась привычно. – Можно я от вас позвоню? И позвонила в подвальчик.
– Костя в банк уехал, Маринка. Через полчасика будет, – голос у меня, видимо, звучал так, что деликатный Черкашин позволил себе спросить. – Что-то случилось?
– Ага. Чувствую себя, как моя бабушка за неделю до смерти, – при привычке наплевательски относиться к большим и малым хворям мрачный юмор был высшей жалобой. Но неожиданно смутилась, смешалась. – Алексей Иваныч, как ты думаешь, удобно будет Костика попросить, чтобы с работы забрал?
– А почему – нет? – поперхнулся удивлением Лёша. – Сказать, чтобы позвонил?
– Спасибо, я сама.
Домашний его телефон я набрала спустя час. Мгновенное «Слушаю!» было резким и нетерпеливым.
– Это я, извини... – одолело меня настроение дворняжки, которая в ответ на случайный вопрос загулявшего ночного пешехода, хочет ли она есть, всеми возможностями хвоста утверждает, что нет, спасибо, она уже завтракала. Вообще-то.
– Ты чудом меня застала, на минуту забежал за документами.
– Я неплохо ощущаю тебя и твои перемещения в пространстве, – проще было сказать правду, чем объяснить вычурно интуицию. – Кость, ты меня домой не подбросишь?
– В конце дня или сейчас?
– А сейчас ты куда летишь?
– В посёлок. Потом – в Симферополь.
– Тогда – сейчас.
– Надоело работать, захотелось слинять? – Шпилька была доброй и оттого неколючей,
– Ладно тебе, ударник капиталистического труда! Просто голова болит и паршиво что-то...
– Ты на месте? Я через пятнадцать минут подъеду. – К его заботам добавилась ещё одна, и за неё стало мучительно неловко.
– Я подожду тебя на крыльце.
Себя на крылечке редакционного старинного особнячка я видела со стороны вполне отчётливо. Длинные руки – говорят, признак породы – небрежно брошены на горячий от солнца металл перил. Стрижка под французскую певицу – как всегда, в порядке. Долларовые шмотки усердно выполняют своё предназначение: нежно-серые брюки с высоким поясом умело регулируют пропорции, под чёрной тонкой шерстью итальянского комбидреса бюстгальтер был бы неуместен, как дальний родственник в гостях у крымчанина летом. Да ещё это от мамы унаследованное свойство: чем хуже чувствуешь себя физически, тем лучше выглядишь внешне. Не поверит ведь, что с кончиков пальцев энергия вытекает тяжкими каплями усталости, решит – дурь, блажь, каприз. От одной этой мысли я вспыхнула и поняла: румянца только не хватало, теперь уж точно не поверит... Даже сжалась внутренне от возможной необходимости объяснять, что не хитрю, не лукавлю, не демонстрирую власть, не вру, потому что вообще не умею врать. И кокетничать «по правилам» не умею.
«Жигулёнок» был простенький, весёлого красно-оранжевого цвета. Взгляд водителя – почти нарядного в свежей голубой рубашке, светлых брюках и туфлях им в тон – был настолько откровенно мужским и силящимся совместить видимую картину с голосом умирающего лебедя, которого он спешил спасать, что захотелось прикрыться, защититься дерзостью:
– Ого, а ты неплохо смотришься, Константин Григорьевич!
Недоумение во взлетевших навстречу глазах метнулось и погасло. Понял.
– Ну, здравствуй. Поехали? – Тяжёлая ладонь легко скользнула по спине.
– Возьми, пожалуйста, сначала палки и сумку. – Хотелось посмотреть – красиво двигался. От мимолётной ласки хотелось замурлыкать. Но от желания этого только ещё больше ощетинилась. – Транспорт уже личный?
– Пока общественный.
Заметила, что он старается не хромать, и собственные недомогания отступили на сотый план:
– По какому поводу инвалидность?
– Ногу проколол колючкой – прыгнул неудачно, – скупо улыбнулся моему испугу. – Сейчас уже нормально всё, я ею вплотную сразу занялся: компрессы там всякие, ванночки...
– Господи, где можно было найти колючку?!
– Нашёл вот. – В машине снова обжёг и согрел взглядом. – Не переживай, зарастёт, как на собаке. С тобой-то что случилось? Расклеилась немножко? – Выражать сочувствие словами он явно не умел. Но симптомы выслушал внимательно и диагноз поставил авторитетным, не терпящим возражений тоном: – Перепады давления или переутомление. Поаккуратнее надо.
– А сам? Чья бы коровка, как говорится, мычала...
Чем больше и неодолимее к нему тянуло, тем больше я отстранялась, закрывалась внешне, сидя рядом, пыталась рассмотреть, словно издалека: кто он? Какой он? Настоящий ли или опять придумала? Попыталась уйти от этих вопросов, наверняка явственно проступавших на моей физиономии, за будничное. Вспомнила про харьковского приятеля-коммерсанта, с которым недавно пыталась свести своих «предпринимателей»:
– Тебя Виктор сумел поймать?
– Он Лёшу поймал. Парень хороший, а товар у него всё же дороговатый. Рубль шестьдесят за литр молока никто платить не будет.
– Попросить, чтобы сбросил цену?
– Чуть попозже, ладно?
Машина торопилась и не торопилась одновременно.
– Ты потом – в Заозёрное?
– Я уже должен там быть.
– Возьми меня с собой. – Я понимала, что почти подтвердила сомнения относительно своих «расклеек», но объяснять, что быстрая езда всегда была лучшим и единственным способом эмоционального восстановления, – не хотелось.
Он помолчал, прикидывая. Потом отрицательно качнул головой:
– Устанешь. Это надолго. Мне нужно будет там разговаривать...
– А я просто посижу в машине...
– Нет. В другой раз. Сейчас мы едем домой. – Цирковые дрессировщики действуют, наверное, мягче. Я послушно поджала хвост и пошла на своё место:
– Между прочим, дома есть вареники с картошкой. Будешь?
– Я успел перекусить. Спасибо.
– Спасибо «да» или спасибо «нет»?
Машину возле дома он закрыл. И вежливо отстранил подошедшую мне помочь соседку. И стойко перенёс бунт, вылившийся в щенячий скулёж по поводу того, что за три прошедших месяца он совсем разучился мне помогать – всякий навык нуждается в тренировке. Больше всего в тот момент мне хотелось захлопнуть покрепче и понадёжнее дверь собственной квартиры и – повиснуть на шее, снять с носа очки, погладить по голове, поцеловать... Сделать всё то, на что давно уже было получено разрешение. И свыше – тоже. Но не смогла даже поднять глаз, вместо того, чтобы качнуться вперёд, навстречу, отступила к стене, отчуждённо и церемонно протянула руку:
– Ты уверен, что не хочешь вареников с картошкой? – На кухне мышками шуршали мама с крестной: «Мальчик какой-то... Симпатичный!» Мышкам полагалось бы незаметно выскользнуть в квартиру напротив, но они об этом не догадывались. – Извини, я тебя задержала...
– Ничего, всё нормально. – Ладонь бала такой же крепкой и осторожной и, ускользая, тихонько погладила мою.
«Не уходи!»
«Я скоро вернусь. Подожди ещё немножко. И не плачь, ладно?»
В коридор выглянула мама:
– Кто это был?
– Костя...
– Где ты его вычислила?
– Что значит «вычислила»? На работе. И попросила потрудиться «скорой помощью».
– А почему ты не позвонила мне? – мама не столько взволновалась, сколько, по своему обыкновению, смутилась за доставленные кому-то чужому хлопоты.
– Зачем, если есть Костя?.. – машинально пожала плечами я.
– Если бы он – был... – Мама красноречиво вздохнула, но реплику поспешила подсластить: – Я его со спины даже не узнала – хорошенький, – большего одобрения можно было не ждать.
– В окно подглядывали? Ох, мамули... Любопытство, конечно, не порок, но...
Скованность, отчуждённость, робость подтвердили классичность: чем дальше, тем ближе. Разлука ослабляет страсти посредственные и усиливает большие, как ветер гасит свечу и раздувает пламя костра. Отстранённость взорвалась немым криком: «Я не могу без тебя жить! Мне и в дожди без тебя – сушь, мне и в жару без тебя – стыть, мне без тебя и Москва – глушь. Мне без тебя каждый час – с год: если бы время мельчить, дробя! Мне даже синий небесный свод кажется каменным без тебя. Я ничего не хочу знать – бедность друзей, верность врагов. Я ничего не хочу ждать, кроме твоих драгоценных шагов».
Любовь нуждается в разлуках, словно цветы – в удобрениях?..
Сомнамбулой с невидящими, устремлёнными внутрь глазами, забыв переобуться, я бродила по комнатам. Потеряла себя и пыталась найти. Потеряла потому, что перестала вдруг быть танком. Тонкая, незримая, безобидная и безвредная для окружающих броня моя окончательно сформировалась после смерти отца – как логическое завершение его судьбы, полностью потраченной на девочку-инвалида при наличии здорового сына от первого брака. Броня эта стала основой имиджа лёгкого, удачливого, везучего человека. Всегда служила подстраховкой при преодолении как объективных, так и субъективных препятствий.
Позволяла уверенно, с сознанием собственной правоты идти вперёд по жизни и не кидать камни в лающих собак. Дарила даже редчайшую способность не только делать ошибки, но и исправлять их. Использовать сверхпроходимость боевой машины по житейским дорогам в собственных интересах не позволяла совесть. Даже перед теми, у кого совести не было и нет. Зато в качестве профессионального аксессуара я с радостью использовала её направо и налево для защиты всех страждущих, униженных, оскорблённых, обиженных действительностью конца века.
Одним прицельным выстрелом собственного постоянного присутствия в моём внутреннем мире Константин Григорьевич Бобков разрушил броню. Без неё стало труднее, страшнее, но – легче. А, может быть, дело было и не в нём. Может, дело было в том, что мне оставалось прожить всего два месяца до тридцати трёх лет, и я начала отчётливее понимать то, что чувствовал, ощущал, переживал, но не умел высказать он – тяжкую маету взросления души. Возраст Христа – это ведь не время обретения чудодейственных сверхсил и познания чего-то, прежде познанию не поддававшегося, как склонны думать многие. Это сумасшедшая обнажённость, распахнутость и незащищённость перед тысячами глаз, ещё более беспомощных в мире, чем ты сам. При полной невозможности, бессилии помочь им всем.
(Продолжение следует.)