Найти в Дзене
Виктория Фёрт

VII. Московское лето

Продолжение романа "Хулиган" о Сергее Есенине и поэтах Серебряного века. 1921-й, имажинисты, поэтический круг общения - и это совсем не всё, что предоставила Вике Москва...

В 1920–х особенно сложным был вопрос с жильём у студентов. Я посвятила этой проблеме не одну неделю. Судя по статьям в газетах, московские университеты принимали шесть тысяч студентов, из которых 75% определённо нуждались в общежитиях. Их, при всём при этом, давали только двум тысячам. Но даже если таковые «счастливчики» и получали места, приспособиться к условиям там им было весьма трудно. Комфорта не было совсем. Оказалось, в комнате проживали больше людей, чем следовало бы, да и те не были обеспечены порой не только одеждой и обувью, но даже и обыкновенными удобствами: холодильник, диваны, постель. Но даже несмотря на это, молодые люди элементарно не сходились характерами. Это было время крупных перемен в их сознании, время недавно прогремевшей революции и нового общества. И перемены ожидали в различных сферах, в большинстве же своём – в поэзии и моде.

Мюррэй Лэсли рассказывал о социальном типе бабочки. Это были молодые девушки, стремившиеся посильнее накраситься, набросить на себя поменьше одежды и характера довольно легкомысленного. «Для них танцы, новая шляпка и мужчина с личным автомобилем были дороже, чем судьба собственной страны», – рассказывал он. Полагаю, в основном именно из–за того мне и неловко вспоминать те времена – я старалась подражать этим «бабочкам».

От газет меня снова оторвали врачи. Мне всё чаще рекомендуют пить лекарства и всё больше ставят уколов, хотя, чем глубже воспоминания мои вспоминаю благодаря снам, тем лучше мне становится. Былых приступов и бессонных ночей больше нет – события, происходившие со мною и с Сергеем Александровичем я помню в точности так, как если бы они произошли вчера. Его частушки под дождём. Его приход на моё первое в жизни московское выступление со стихами. Рюрик Рок, Коля, Алиса, Майя… Впрочем, подруги моих взглядов по сему вопросу не разделяют – на днях мне довелось получить от них письмо.

Мы жили вместе в съёмной московской квартире. Каждый писал диплом, работал, стремился вырасти и, вероятно, даже уехать за границу – чем не жизнь обыкновенного нынешнего студента? А однажды я увидела во сне, будто перед собою, ноябрь 1920 и встречу, каковая изменила всю мою жизнь. Полагаю, навсегда.

Майя и Алиса писали, что скучают. Сообщали, что не так давно собственник Павел Юрьевич напоминал об уплате за квартиру, и им приходилось вновь сверять «коммуналку» и скидываться; сообщали, как странно, что совершают всё это без меня при сих обстоятельствах. Мы сдружились с этим мужчиной в тот самый момент, когда только познакомились с ним, и даже тогда, когда смотрела я на этого вышколенного иным для меня временем и страною человека, ностальгия охватывала всю меня. Я помнила время, о каковом не знала в сущности ничего. Когда же я села писать Майе с Алисой ответное письмо, меня позвали к психологу. Выдохнув дым сигареты изо рта, встала из–за стола и некоторое время глядела на выжидающих пришедших врачей. Вяжите, что уж там.

***

Более, после случая того, мы и не говорили с Есениным о моём выступлении. Порою, находясь рядом с ним, я и сама ощущала, сколь, должно быть, глупо выглядела в тот раз на сцене и сколь стихи мои были смешны. Несколько раз удалось мне даже обсудить их с ним.

– Тут по ритму сбивается, – говаривал он, просматривая рукописи мои. – Здесь следует прибрать местоимения. А здесь и вовсе не рифмуется.

Я слушала его с особенным вниманием и восхищением ещё и потому, что великий русский поэт разжёвывал это какой–то мне, но из мыслей не пропадал при том взгляд его, каковым встретил он меня на моём выступлении, и, сколь бы ни говорил мне Есенин, что в стихах не следует много орать и срывать голос свой, он был явно поражён увиденным. О том проговорился мне однажды Толя, когда сидели с ним вместе в «Стойле». Есенин мне в том, впрочем, лично так и не признался.

– Подражаете вы мне, Вика, – улыбался мне Сергей Александрович. – А ведь надобно не только подражать, но и привносить что–то своё. Или скажете, вы не мои строки брали? – и он, набрав воздуха в лёгкие, принимался читать:

«За горами, за жёлтыми долами

Протянулась тропа деревень.

Вижу лес и вечернее полымя,

И обвитый крапивой плетень.

Там с утра над церковными главами

Голубеет небесный песок,

И звенит придорожными травами

От озер водяной ветерок.

Не за песни весны над равниною

Дорога мне зеленая ширь –

Полюбил я тоской журавлиною

На высокой горе монастырь.

Каждый вечер, как синь затуманится,

Как повиснет заря на мосту,

Ты идёшь, моя бедная странница,

Поклониться любви и кресту.

Кроток дух монастырского жителя,

Жадно слушаешь ты ектенью,

Помолись перед ликом спасителя

За погибшую душу мою».

В ту пору мы много спорили с Есениным о вкусах и о поэзии в целом. Я только начинала испытывать себя в этом мастерстве, так что совершенно ясно, что стихи выходили ни к чёрту, всё какими–то повторениями Сергея Александровича, но, как он и сам рассказывал друзьям своим: «Для начинающего очень даже неплохо». К лету, когда все мы смогли успешно сдать свою дипломную работу, я с изумлением узнала, что Майя собирается с Игорем Северяниным в длительное путешествие. До того они лишь обменивались какими–то краткими письмами, первое из которых значилось не иначе, как «Добрый день. Держим связь». К тому моменту и она, и Алиса могли уже претендовать на серьёзные выступления на московских сценах, а я не знала, идти ли мне со своим филологическим образованием в библиотекари, либо в педагоги. У самой Алисы также были большие планы на будущее – в путешествие она пока не собиралась, но с Альбертом Вагнером у них вновь возобновилась переписка, и, судя по всему, пуще прежнего. В общем–то, он нынешним же летом собирался снова посетить её семью. Одна лишь я, сдавшая почти все экзамены, продолжала по временам бегать в «Стойло», будто надеясь на то, что что–то внезапно произойдёт там, но в итоге обменивалась лишь несколькими любезными фразами с Есениным и неприятными взглядами – с изредка бывавшей там Бениславской. Впрочем, в какую–то из встреч и нам с Есениным всё же довелось обменяться адресами для переписки. И с тех самых пор всё существование моё с этой так внезапно окончившейся студенческой жизнью свелось к одному лишь: ждать, со страстным нетерпением и надеждою ждать писем, в каковых, вероятно, не будет ничего нового – да и их самих, впрочем, не будет.

Есенин почти перестал пить в то время, со мною держался трезво, был довольно любезен, почти совершенно не похож на себя; часто поворачивался ко мне, рассказывал истории из детства своего и юношества, каковые мне в действительности приятно было слушать.

– Меня любила Маня Бальзамова, – говаривал он. Отчего–то нравилось ему говорить со мною о женщинах, будто при сей беседе он наблюдал реакцию мою. – Но я так поздно, так поздно осознал чувства её! Мы слишком мало видели с нею друг друга, и отчего–то она открылась мне уже слишком поздно, когда был я женат. Она плакала, всё рассказывала, а я мог лишь безмолвно гладить её рукою по волосам и улыбаться. Раньше ведь такой я был чистый, ничего не подозревающий – почему же не открылась она мне тогда? Считал, она относилась ко мне так из жалости, ведь между нами не было даже ни поцелуя, ни разговора об чём–то далёком и глубоком, что могло бы нарушить меж нами заветы целомудрия, и от чего любовь бьёт по сердцу ещё больнее и сильнее.

Говорил он то искренне и с душою, несмотря на то, что друзья, бывшие рядом с ним, только и норовили, что подлить ему ещё. Есенин, притворяясь, как и раньше, будто пьёт, весело подмигивал мне и принимался читать «Хулигана» и те начала, что после войдут в цикл «Москва кабацкая». Он был расчётливым и хитрым, но сам при том отчего–то не сознавал, ктоименно водится с ним рядом. Он мог умело притворяться, сходить за изрядного любовника и даже разбивателя сердец, но, при всём при том, не был ни тем, ни иным. Если он узнавал о человеке что–либо плохое, то тотчас же менял отношение к нему: становился холоден, но не прекращал общения, пытался всячески задеть его и уколоть, а ещё был последовательно груб и резок. Но отчего–то главное ускользало от него: были ли друзья его истинными друзьями?

Я же в часы, проведённые с ним, с ужасом для себя день ото дня осознавала, сколь мало мне только лишь этих встреч, и, пожалуй, одни только душевные, совершенно близкие разговоры с поэтом могли, наверное, вполне успокоить меня.

Ещё более странно, но оттого не менее интересно было мне узнавать всё больше и больше об нём. Сколь бы много мы ни общались, всё больше Есенин открывался мне с каждой новой встречей. Я, например, совершенно не знала, что он был вольнослушателем в университете Шанявского, поступая туда практически на то же направление, что и я – историко–филологическое. Ещё больше недоумения испытала я, когда, наконец, узнала о месте работы его. Изначально он был принят в типографию Сытина экспедитором, то есть, готовил и отправлял почту, упаковывал книги, и как–то медленно, но верно дорос до корректора. Работа подчитчиком, вероятно, не сильно пришлась ему по вкусу, потому что он вскорости уехал, из–за чего уволился, и спустя некоторое время поступил в типографию Чернышева–Кобелькова. Толя мало что рассказывал на сей счёт – виделись они в основном только лишь по вечерам, в «Стойле», но от меня не могли не скрыться проступающие круги под глазами у Есенина.

– Сплю я, Вика, сплю, – смеялся он, а посреди складочек от улыбок, прямо под глазами, мелькала грусть, смешанная с усталостью. Как совсем поздно смогла выяснить я, он уходил на службу к восьми утра, а возвращался к семи вечера – и всё в основном в «Стойло», к друзьям. Он почти перестал в то время писать стихи – разве что находил минуты такие, пока шагал по улице.

Как уже было сказано, мы с Есениным принялись вести переписку, даже если подолгу не виделись в «Стойле Пегаса». Порою бывало такое, что я бросала все планы свои ради письма его. Однажды он сообщил мне в таковом, что у них назначено мероприятие. Как водится, на само его выступление я не успела, однако рада была познакомиться с неизвестными в ту пору для меня имажинистами. Зал был огромный, все общались с кем–то. Я совершенно потеряла дар речи, когда обнаружила, как со сцены спускается Владимир Маяковский, но подойти не посмела. Одним из первых меня повстречал немолодой мужчина и, пока я с нетерпением ожидала, когда Есенин договорит и подойдёт к нам, принялся рассказывать о прошедшем вечере, о том, как восхитило его происходящее – в силу влюблённости своей я смогла поддержать разговор только об одном предмете, что так сильно интересовал меня и трогал душу мою вот уже долгое время. Внезапно незнакомый мужчина взглянул в сторону разговаривавшего с какой–то барышней Есенина, после обернулся ко мне и продолжил прерванный монолог:

– Говорите, пробы пера? А напишите что–нибудь в «Вестник работников искусств»!

Я дёрнулась от изумления, но взглядом продолжала следить только лишь за Сергеем Александровичем.

– Но ведь я не работаю в «Вестнике работников искусств». И даже если бы… – с уст моих готовы были сорваться высказывания, навсегда бы, верно, сгубившие жизнь мою, но я не успела их произнести, ибо незнакомый мне доселе мужчина вновь взял инициативу в свои руки.

– Совершенно забыл представиться, – улыбнулся мне он. На вид ему можно было дать лет 20, хотя на деле ему уже стукнуло 32. – Евграф Литкенс, председатель Сорабиса и главный редактор «Вестника работников искусств».

Сорабис означало как раз Союз работников искусств. Но в ту самую секунду я была так сильно изумлена, что у меня не нашлось ни слов, чтобы испросить его об этом странном значении, ни вопросов насчёт того, что именно предлагают мне в данный момент. К нам же неспешно подошёл Есенин – как всегда, своею летящей походкой, изображавшей в нём скорее сельского паренька, нежели корректора серьёзного издания. Они со знакомым мне теперь мужчиной обменялись парой фраз, а после оба как–то синхронно повернулись ко мне.

– Вика, это Евграф Александрович…

– Мы уже познакомились, спасибо, – улыбнулась я Есенину, и мужчина, улыбнувшись, снова повернулся ко мне, продолжая мысль о том, что им требуются журналисты для написания статьи о прошедшем сегодня вечере. Нынче, когда Есенин ни с кем не заговаривал на стороне, сосредоточиться на сём деле мне стало проще. Статья должна была получиться небольшой, знаков на полторы тысячи, и в первую секунду я стала было думать, как бы мне, никогда прежде ничего не писавшей, теперь ловко провернуть это дело, а во вторую – сколько придётся вновь платить за печатную машинку, чтобы вышел именно таковой объём.

– Но ведь я даже не была на этом мероприятии, – сокрушённо говорила я. Я чувствовала, что Есенин бросил на меня изумлённый взгляд, но даже не повернула к нему головы.

– Что ж… – Евграф Александрович выдохнул. – Это действительно усложняет задачу. Давайте я сейчас докурю, а после вкратце расскажу вам. Самое основное – это упомянуть стихи и фамилии выступающих.

Я запаниковала пуще прежнего, поскольку знала об особенностях своей дырявой памяти, а с собою у меня не было ровно ничего, куда и чем можно было бы записать сказанное этим человеком. И всё же, стоило лишь Литкенсу сделать несколько шагов по направлению к Болотной набережной, как я окликнула его – он, вероятно, и не ожидал такого поворота.

– Евграф Александрович, позвольте спросить, а у вас есть ещё одна сигарета? Я покурю с вами, и вы мне как раз и расскажете.

Мужчина переглянулся с Есениным, но кивнул и подал мне свою сигарету, помог прикурить. Он принялся рассказывать о прошедшем вечере, не забывая ни одной подробности и ни одного стихотворения, намекнув, между прочим, что если какое я и забуду из них – не страшно, а если запомню – вписать в статью четверостишием. Есенин дожидался нас в стороне, по временам кидая к нам обоим беглые взгляды.

– Вот адрес нашего издательства, – в конце улыбнулся мне Евграф Александрович, тут же, на коленке, начертив что–то карандашом на кусочке бумажки и нынче протягивая её мне. – Даю вам все выходные эти и, ежели не успеете, ещё срок до среды. Как будет готова статья, заходите, я почти всегда в своём кабинете, в крайнем случае вас встретит мой заместитель.

Я была пьяна от счастья. Я возвращалась к Сергею в взволнованных чувствах и отчего–то показалось мне, что он рад ровно столько же, сколько и я.

– Вы молодец, Вика, – тихо произнёс он – судя по всему, очень хотел нарушить царившее между нами молчание.

– Молодец? Но я ровно ничего не сделала, – я мотнула головою, а когда принялась расчёсывать пальцами волосы, сбившиеся от такового жеста, увидела, что Есенин смотрит на меня пристально, но при всём при том как–то внимательно. – Это ведь вы рассказали Литкенсу, что я хотела бы учиться на журналиста?

– Ни в коем разе, – произнёс Сергей, но улыбка, тем не менее, пробежала по губам его. – Вы молодец, Вика, что согласились. Это о многом говорит о человеке – когда он берёт на себя ответственность. Причём, какой бы степени она ни была. Не каждый и вовсе решится взять её на себя.

Статья теперь казалась мне пустяком. Я даже практически позабыла о работе, данной мне. Я наслаждалась мгновениями, проведёнными с Есениным – когда он был трезв, без друзей и не в «Стойле», он казался совсем иным, даже чуждым и мне незнакомым. Но и такового Есенина полюбила я до глубины души. Он зачёсывал волосы свои так, чтобы на лоб непременно спадала случайная чёлка, совсем неслучайно оказавшаяся здесь. В первое мгновение причёску таковую можно было счесть небрежной, но после приходило осознание, что она как–то вяжется со всем образом его. Когда Есенин говорил с чувством, восхищением и энтузиазмом – в основном, он делал это, когда рассуждал о поэзии, голубой цвет его глаз возвращался, вновь и вновь затягивая в свой омут. Они у него были не маленькими и не большими, но ярко выраженными. Вот и теперь мы как–то внезапно коснулись его любимой темы, и он стал рассказывать о какой–то своей собственной классификации образов в стихотворении.

– И отчего вы всё не понимаете, Вика? Корабельные – самые основные в нашем ремесле. Без них в стихотворении не было бы живости (надобно добавить, что к корабельным он относил динамические и движущиеся образы). Заставки также важны, но на них не стоит акцентировать всё внимание в произведении (заставками у него являлись статистические образы), – он вдруг остановился, вгляделся в меня, так что я даже, вероятно, покраснела, и после продолжил: – Имажинизм гораздо шире футуризма именно из–за образов. В каждой вещи, Вика, в быте, во всём, что окружает нас, надобно искать их. У вас вот синие глаза. С сим цветом не сравнится даже вечерний снег.

Я остановилась и ошалело взглянула на него, не зная наверняка, придумал ли он только что этот образ, либо говорил его уже не одной женщине. Он казался совершенно простым и легкомысленным, хотя как, в действительности, в голове его таились такие мысли, до каковых остальным предстояло доходить всю жизнь, если не сказать больше – искать истину на другом свете. Я тоже довольно долгое время взирала на него, а после не выдержала – чувства и слова, каковые давно копились в душе моей, теперь вылились наружу, как мысли порою копятся в нашем сознании, а после, забухнув там, вырываются – фразами ли, стихами ли, книгами, но непременно вырываются. Я начала ему читать:

Как аукает в лесу зима,

Как роса блестит на крапиве,

Так и имя Ваше звучит,

Отливая серебром синим.

Точно также волнистая рожь

Пронесётся в сердце украдкой.

Имя милое синий май

Воспевает пожаром жарким.

Не жалеть, не звать, а кричать

Призывает равнинная пустошь.

Как любили Вы! – Мне ли знать?

Мне ль стихи Ваши сладкие слушать?

Мне ли жить, как ведёт звезда,

Когда юность шумит за плечами?

Вы – поэт. Вас помнят всегда.

Ваши песни поют веками.

А пока дорога бежит,

Навевая ветер осенний,

Ваше имя пускай гремит,

Незабвенный Сергей Есенин.

Когда я закончила, он ещё некоторое время изумлённо моргал и безмолвно смотрел на меня. Таковое выражение лица его, без сомнения, означало, что он об чём–то крепко задумался, и его стоит оставить в покое, дабы дать переварить всё пришедшее в голову ему.

– Вы давно это написали?

– Не так уж… Точнее, после нашей с вами встречи на моё первом в жизни чтении стихов перед публикой, – я покраснела и опустила глаза в пол и, внезапно для себя, ощутила прикосновение к своей щеке. Однако, когда я подняла взгляд, Есенин был уже далеко.

– «А ты думал, я тоже такая, что можно забыть меня, и что брошусь, моля и рыдая, под копыта гнедого коня?» – он помедлил и продолжил: – Ахматова. Не так давно Толя показал. Одно из новых у неё… – он ещё что–то, слегка нахмурившись, говорил, и всё будто боялся возвращаться к той теме, что мы – точнее я, своим стихотворением – только что затронули! На меня нашла небывалая раннее тоска и до окончания встречи нашей я не произнесла ни слова, не зная, что и думать – что мне ясно дали понять, что нет у меня никакого шанса не то что на ответные чувства, но даже и на малейший проблеск симпатии, либо же он не понял совсем ничего? Я стояла в дверях, снимая с себя сапоги, прислонившись одной рукою к стене, но всё не могла забыть сегодняшний вечер, а мыслями явно была не здесь, когда раздался телефонный звонок. Родители что–то тихо обсуждали на кухне, поэтому я взяла трубку. Чтобы не мешать им и остаться наедине с тем, кто звонит, я натянула провод и перенесла телефон в большую залу.

– Алло? – уточнила я, прислоняя ухо к трубке.

– Соединяю, – раздался голос связистки, и после того тотчас же заговорила Алиса:

– Вика, здравствуй! Ни за что не поверишь, что произошло! Мы с Майей до сих пор в шоке – она недавно вернулась, кстати. Мы с ней увиделись, когда она ехала с вокзала.

– Так что произошло всё же? – слабо усмехнулась я, силясь заглушить грусть свою радостной интонацией голоса подруги.

– Шаляпин! В Москву приезжает Шаляпин!