Написан со слов старой доярки Марии Яковлевны Подливаевой, ей и посвящается.
У старой мельницы, только-только стадо плотину минует, Милка обязательно свое выкинет — со всех четырех ног в речку кинется, не удержишь и не помышляй. Приладилась, и все тут. Стадо по бережку, дорогой да тропиночками кривыми и узкими пылит, а озорница-корова на удивление всем по реке плывет до самого стойла, фыркает, гусей и уток турит, разгоняет.
Подойдет Паша с ведром к стойлу и всегда одно примечает: все коровы, как коровы, головы к хозяйкам поворачивают, хвостами хлещут, оводьё и мух разгоняют или, подломив передние ноги, в тенечке укладываются, а эта животина — головы на хозяйку не качнет, стоит в воде по брюхо, не шелохнется. Пастухи, им что — гогочут: «Ты, б, Паш, на лодке к ней, ей-богу...» А Паше не до смеха — приманит из воды, кое-как вытянет на берег баловницу, доить начнет и... концерт слушать — на потеху деревенским. Еще в воде Милка начинает мычать, как кричать: «Мо-о-о-у, мо-о-оу». Эдак часика два без передыху может. С ума сводила поперва. И мирской бык Норматив через нее свихнулся, музыкальные способности являть стал. Подбирается поближе к проказнице и мощно вторит как из колокола: «Бу-уммм, бу-уммм»... Паша терпит и не скажет, не пожалуется.
Озорная, шаловливая Милка куролесит, не уставая. Досталась она Паше, покрутила ее, помучила, лучше и не вспоминать. Удивляются люди — была бы коровой стоящей, а то так — одна беготня, ни молока, ни вида...
Корову вырастить из телки или купить с рук — дело непростое, а чтобы на хорошую напасть, так это за счастье. Счастье же, оно с войной проклятой ушло... В первый год войны с ненажорным фашистом, когда осталась Паша одна без Родиона, поняла она это бесповоротно... Сейчас даже и не верится, как это справлялась с такой ордой: Мишене девять годков было, а в школу собирала и не собирала, не в чем было, близнюкам Валятке и Манятке и того меньше, а большухами считались, няньками, за десятимесячной Зинкой-картинкой смотрели, да что там смотрели — за самими доглядывать только успевай. Зинка-картинка рыжая — в отца, до красноты рыжая, как солнышко по избе катается, светит, когда хмурь небо одолевает. Соседки и прозвали ее за красноту рыжую — Красной девкой, шутили, да не до шуток было Паше: мать схоронила, последний забор в избе на гроб разобрала, с печи дед не слазил, больной, слабоумный, то криком исходил, то одежду с себя тянул, а тут топить печь нечем, и главная забота на каждый день неразрешимая — чем рты голодные заткнуть.
Без Родиона-то сразу Паше небо с овчинку показалось. Как ушел на третий день войны, так и оборвалось — ни письмеца, ни весточки какой, ни похоронной, как у людей. Только к концу войны дошла молва о мужниной погибели. Через Кузьмича с Троицкого поселка слух вышел. Из плена фашистского он возвернулся и видел, дескать, там Родю, в последний час его жизни... Родиона и еще двух пленных на расстрел уводили. Бежали они из концлагеря, да схвачены были. Словом-де не успели обмолвиться, да и не видел его Родион, еле шел, измочаленный побоями. Как стрелили, Кузьмич не видел, а может, рассказывать не захотел...
Еще до войны Паша на колхозной ферме начала работать. Поэтому всяких коров видела и подход имела. Взять, к примеру, неспокойную Цыганку, так научилась брать ее лаской, словом, озорницу Нежку в строгости держала, тугососую, прижимистую на молоко Былинку бывало пока подоишь — руки отсохнут,— кормочком баловала. Только с одной Милкой справы не было. Да, если бы дело в одной корове было, а то много их, упущенных концов копилось, путалось. И не развязать бы вовек, если бы не колхоз. Без мужа Паша еще крепче в него вцепилась. Видела в колхозе свое спасенье, крепко помнила слова Родиона: «Если что со мной... держись, Пашут, за колхоз... Помни, детей сбережешь и себя». Потом уже по себе все примеряла. Да и те в деревне, кто еще сомневался в общем хозяйстве, тоже в войну поняли, что без колхоза пропадать им. Вышло — не пропали люди, не пропала и Паша, не пропала страна! Выходит — колхоз тоже помог нам войну выиграть, судьбой людской стал.
За домом ежечасный догляд требовался. До ломоты сердечной боялась Паша, что сгореть могут ее домочадцы каждую минуту или еще какая напасть может приключиться. А случилось — вон что!.. Собралась под четверг Паша Милку пораньше загнать на двор, подоить побыстрее и на базар в Узловую поутру смотаться: молодых огурчиков с ведерко собрала, пучков тридцать морковки повязала, лучку малость, на ферме подменилась. Была еще задумка — баню детям устроить, за лето первый раз, все руки не доходили… К стаду выскочила пораньше. Милка ее издалека еще узрила и сразу по чужим огородам пошла шарахать, затем в лощину нырнула, из лощины вытурила, а она на бугор, в колхозную вику влезла, хватает по целому рту зелень: объестся еще, там объездчики скачут, оштрафуют... Согнала с вики, так Милка ее к реке потянула, по сырой низине носилась, как шут болотный вымазалась; влезла в репьи и колючки, они в три метра без мужицкой косы вымахали, там и затихла — ищи... К дому — тоже наказанье. Со двора не загнать — загородка хилая, сунется скотина в огород, все огурцы и помидорчики снесет, а не соберешь той же капусты, не засолишь в зиму на подсобку, околевай. Получалось у Паши с крыльца корову загонять, хоть и не было крыльца-то, но Родион все говаривал: «Вот, крыльцо одолею, мать...». Не успел построить. Самого одолели, изверги проклятые! Поэтому прямо с улицы в сенцы без потолка и пола попадали.
В этот час Красна-девка Зинка отправилась в свое первое самостоятельное путешествие. Близнюки Манятка и Валятка позаснули, Мишеня умчался с ребятами, некому остановить Зинку. Ползком, ползком, по полу прокатилась, по стенке лепится Зинка, еще пальчик во рту держит. На дверь избяную натолкнулась, а та не на крючке, открылась. Через порог в сенцы — кувырк Зинка. Не ушиблась, не заревела, на свет уличный продвигается. На порог в сенцах влезла... солнышко первый раз увидела закатное, малиновое. Тянет к нему ручонки Красна-девка, поиграть хочет, а солнышко, словно сердится, не желает играть, дальше себе катится, за самый край земли проваливается. Пропало вдруг совсем солнышко... вместо него, что-то темное, рогатое на Зинку надвигается, теплом дышит горячо, может, играть будет. Не знает Зинка, что делать, на всякий случай зареветь приготовилась.
Паша увидела Зинку-кровинку на пороге еще от колодца. Оборвалось все, сразу все поняла — поздно, не успеть Милке на перехват... О-хх! Как же это она опростоволосилась — и забыла крючок на избяную дверь накинуть, а может, и накидывала — с кого спрос. Всю жизнь в один миг до крошечки вспомнила, в голове ясно стало, ноги сами несут напропалую, как не убилась — не знает, уши заложило, словно вокруг тишина мертвая, подвальная... Корова летит, дороги не разбирает, а Зинка-родненькая на пороге застыла, лопочет что-то, ручонкой застится...
Подбежала Милка к сенцам, хотела по привычке с разбегу в сенцы залететь, к кошелке с ботвой кинуться, цепляя боками за дверные косяки, да видит вдруг на пороге что-то непонятное шевелиться стало. Остановилась Милка, смотрит с удивлением, внимательно... Потом замерла на миг, потянула воздух широкими ноздрями, да вдруг разом и решилась, этак-осторожно подпрыгнула, как-то одной ногой и перешагнула Зинку, а уж потом, не глядя вниз, и задние ноги перенесла.
Дверь узкая, не поймет Паша, как это корова с Зинкой разминулась. Только видит, сидит ее девка на пороге живая и целехонькая, да еще улыбается, ямочки на щеках кажет, ручку к ней тянет. Тут и у Паши испуг приутих, схватила она Красну-девку крепко-крепко, в сердце вдавила, а ноги, чует, совсем отказали. Так и сидела в забытьи на пороге, не в силах подняться и песню хриплым голосом тянула, пока Красна-девка на руках не заснула. И вот что чудно выходит — раньше песен не пела, слушать — слушала, а петь... а тут, вроде, умом повредилась, тянула и тянула песню, какую, убей, не помнит, из всех песен одну собрала, сложила. Пела, пока не окликнули.
...Корову так и не продали и не поменяли на другую. С годами Милка потишела, посмирнела, немножко степеннее стала, да и молока с каждым отелом, с каждым телком прибавляла.