Найти тему
Татьяна Альбрехт

Ко дню рождения стихотворения Николая Гумилёва «Заблудившийся трамвай»

Николай Гумилёв. Фотография М. С. Наппельбаума. Фрагмент одной из групповых фотографий участников кружка «Звучащая раковина», 1921 год
Николай Гумилёв. Фотография М. С. Наппельбаума. Фрагмент одной из групповых фотографий участников кружка «Звучащая раковина», 1921 год

30 декабря 1919 года Николай Гумилёв написал стихотворение «Заблудившийся трамвай».

Это одно из самых поразительных, волшебных, загадочных произведений Николая Степановича.

«Однажды в 1920-ом году в 5 часов утра мы с Гумилёвым и с несколькими знакомыми возвращались домой после ночи, проведенной на Петербургской стороне у инженера Крестина. Гумилёв был в прекрасном настроении — он только что подписал с нашим гостеприимным хозяином договор о переиздании своих книг и получил аванс.

<...>

Гумилёв был очень оживлен, шутил, говорил о переселении душ, и вдруг посередине его фразы за нами послышался какой-то необычайный грохот и звон. Неожиданность была так велика, что мы все остановились. Неожиданнее же всего было то, что эти странные звуки производил обыкновенный трамвай, неизвестно откуда и почему взявшийся в 5 часов утра на Каменноостровском проспекте. Мы не могли опомниться и повернулись лицом к трамваю, летевшему к нам и сиявшему электрическим светом на фоне светлевшего неба. Было что-то потрясшее нас всех в этом, в сущности, очень простом и прозаическом явлении. Оговорюсь, что в среде петербургских поэтов именно в это время было в моде настроение, которое можно бы назвать «мистикой будней». Самые простые вещи хотелось видеть обновленными и загадочными, и это не было искусственно придумано, а в чем-то действительно соответствовало внешней бедности и внутреннему богатству нашего тогдашнего существования.

Трамвай уже почти поравнялся с нами и чуть-чуть замедлил ход, приближаясь к мосту. В этот момент Гумилёв издал какой-то воинственный крик и побежал наискосок и наперерез к трамваю. Мы увидели полы его развевающейся лапландской дохи, он успел сделать в воздухе какой-то прощальный знак рукой и с тем же грохотом и звоном таинственный трамвай мгновенно унес от нас Гумилёва...

<...>

- Я вдвойне благодарен Крестину, - говорил мне через день Гумилёв <...> — за аванс и за то, что, не засидись мы у него, я не написал бы "Заблудившийся трамвай"».

Так рассказывает историю написания стихотворения Николай Оцуп.

Николай Оцуп. 1910-е годы
Николай Оцуп. 1910-е годы

Надо заметить, накануне в Доме искусств состоялся «Вечер петроградских поэтов», на котором Николай Степанович выступал с большим успехом - более получаса читал стихи, дважды по просьбе публики повторил цикл «Капитаны».

После вечера - бессонная ночь в интересной компании, разговоры о литературе, наверно, откровения о своем восприятии повседневности. Ведь и время переломное - канун нового года, четвертого года великой российской смуты, которую, конечно же, все участники истории воспринимали очень близко и болезненно.

Согласно воспоминаниям, Гумилёв сознательно устранялся от политики. Тем более, не терпел политической подоплеки в творчестве и со своими студентами, студийцами, слушателями лекций на политические темы не говорил никогда.

Но, разумеется, он глубоко переживал происходящее, осмысливал его, наверно, строил предположения, что будет дальше.

И это стихотворение - в каком-то смысле результат накопившихся размышлений и впечатлений.

В нем Николай Степанович через призму собственной судьбы пытается передать это ощущение окружающего хаоса, безвременья, тревоги и горечи.

Летящий на него туманным зимним утром среди пустого города трамвай словно послужил катализатором, чтобы высказать все, что лежало грузом на душе, в настоящем поэтическом чуде.

Первая страница автографа стихотворения «Заблудившийся трамвай»
Первая страница автографа стихотворения «Заблудившийся трамвай»

Сколько раз я ни перечитывала «Заблудившийся трамвай», и глазами, и вслух – у меня всегда было ощущение, что это написано словно на одном вздохе. Будто Николай Степанович едва успевал записывать рвущиеся в небо строки, а потом только подправил несколько слов, проверил стройность ритма.

Конечно, по сохранившемуся автографу невозможно понять – это явно уже переписанный набело текст, а не черновик. Но все-таки я не верю в долгую и мучительную правку, варианты, подборы рифм.

К тому же в тексте стихотворения столько аллюзий на события и впечатления из прошлого, столько узлов вечных тем Гумилёва, что очень легко представить, как одно сильное впечатление породило вот такой поэтический выплеск.

Существует несколько других версий написания стихотворения, даже предлагаются другие даты. По одной стихотворение было начато летом 1918 года (свидетельство Ирины Куниной), согласно другой, написано в марте 1920 года.

Но я склонна верить Оцупу - первому настоящему биографу Гумилёва.

Конечно, он сам в этом рассказе перепутал дату. Но статья написана в 1935 году, через четырнадцать лет после гибели Николая Степановича. А договор с Крестиным действительно существует, и на его подлиннике рукой Гумилёва проставлено 29 декабря 1919 года. Сохранилась и афиша того поэтического вечера, его описания от участников и зрителей, например, Леонида Борисова.

Так что, сложив все вместе, можно понять и бессонную ночь, и раннюю прогулку по Петрограду.

Издательский договор Н. С. Гумилёва с А. В. Крестиным. Написан рукой Гумилёва. Подлинник
Издательский договор Н. С. Гумилёва с А. В. Крестиным. Написан рукой Гумилёва. Подлинник

А то, что перепутан год…

Так это рубеж 1919 – 1920 годов.

К тому же та холодная затяжная зима, голодная и мрачная вряд ли запоминалась по отдельным дням, если только не происходили какие-то экстраординарные события, скорее, слилась в один нескончаемо морозный и полутемный день с ощущением голода, неуюта и страха.

Кроме того, при всем богатстве воображения, такие подробности, предшествовавшие к тому же рождению настоящего поэтического чуда, придумать очень сложно, как и забыть. Тем более, не могло такое случиться с Николаем Оцупом, спасшим для нас немало бесценных материалов из архива Гумилёва.

Много, очень много написано об этом удивительном стихотворении.

Тоже хочу высказать некоторые мысли.

Во-первых, по поводу теории, что под Машенькой подразумевается Мария Кузьмина-Караваева, кузина Гумилёва, которая умерла от чахотки 29 декабря 1911 года в Сан-Ремо.

С моей точки зрения теория о фрейдистской подоплеке отношения Николая Степановича к Марии - невыносимая пошлость, к тому же, оскорбительная. Гумилёв был человеком не того воспитания, не тех убеждений, не тех принципов, чтобы позволить себе такое, да еще на глазах у семьи, члены которой, к тому же, были не только его родственниками, но еще большими друзьями и коллегами.

Они знали друг друга с детства, были на «ты», Николай Степанович действительно очень нежно относился к Маше, и она к нему. Летом 1911 года, отдыхая в Слепневе, он исписал едва ли не все альбомы кузин (была еще сестра Маши Ольга) милыми «домашними» стихами.

Афиша поэтического вечера в Петроградском Доме искусств 29 декабря 1919 года
Афиша поэтического вечера в Петроградском Доме искусств 29 декабря 1919 года

Но почему сегодня, в эпоху «Пусть говорят» и «Дома-2» люди не могут поверить в обыкновенные теплые отношения близких родственников, без всяких подтекстов и намеков? Почему это кажется нереальным?

Тяжелая болезнь Маши (чахотка) ни для кого из родных не была секретом, все, в том числе и Гумилёв, понимали, что ей суждена ранняя смерть. Естественно, в таких условиях в нормальной семье человека окружают особой теплотой и нежностью. Что Николай Степанович и делал, как и все другие родственники.

А потом, откуда вообще взялась эта теория о Маше?

О ней пишет Сергей Маковский, знакомый с Николаем Степановичем с 1909 года. Он мог знать грустную историю Маши Кузьминой-Караваевой (мог, но не точно, потому что Николай Степанович был не из тех, кто посвящает даже друзей в свои семейные дела). Откуда у Маковского возникло такое впечатление - непонятно. Вряд ли сам Гумилёв признался ему в этом после смерти Маши, а в пору написания стихотворения они уже полтора года как не виделись, Маковский был в Крыму, а потом эмигрировал. Да и воспоминания написаны не сразу после гибели Гумилёва (не говоря уже о смерти Маши), а через –нное, достаточно большое количество лет. И в них, как и во всяких других мемуарах, много допущений и собственных предположений, что-то забывалось или искажалось в памяти, что-то специально усиливалось для большего драматического эффекта.

Сергей Маковский. Фотография В. И. Ясвоина, 1900-е годы
Сергей Маковский. Фотография В. И. Ясвоина, 1900-е годы

Прямо указывает на этот роман А. А. Гумилёва (жена Дмитрия, старшего брата Николая) в своих воспоминаниях. Мол, Машенька была самой большой любовью Николая Степановича, а последняя строка стихотворения – слова, сказанные ей Гумилёвым при прощании. Якобы, он чувствовал, что они больше не увидятся.

Но, во-первых, эти воспоминания написаны еще позже, чем мемуары Маковского - в 1956 году. То есть, через 44 года после описываемых событий. Пожилой, много повидавшей женщине позволительно любить красивые сказки. К тому же, об Анне Андреевне (вот поразительное совпадение, неправда ли – оба брата женились на женщинах с одинаковыми именами) в воспоминаниях отзываются, как о женщине не слишком умной, склонной к экзальтации, любительнице «бульварных романов», Ахматова в «Записных книжках» просто называет ее «дурой и мещанкой» и негодует по поводу этого предположения.

Во-вторых, никакие другие подробности, кроме имени и смерти, не сходятся.

Дощатый забор, дом в три она, серый газон, девушка, стонущая в одиночестве в светлице и некто с напудренной косой, собиравшийся представляться императрице – это все как раз, в отличие от автобиографических аллюзий первой половины стихотворения, аллюзии литературные.

Особняк купца Елисеева. 19 ноября 1919 года здесь открылся Дом искусств. Фотография начала ХХ века
Особняк купца Елисеева. 19 ноября 1919 года здесь открылся Дом искусств. Фотография начала ХХ века

Машенька – имя очень распространенное не только в жизни, но и в литературе Серебряного века (да и вообще в русской литературе), не говоря уж о том, что Мария – имя Богородицы, а от дома Машеньки трамвай следует к верной твердыне православия Исаакиевскому собору.

И, наконец, почему у нас такое однобокое понимание любви?

Мы уподобляемся няне Татьяны Лариной, которая под любовью сразу понимает свальный грех. То есть, если человек с нежностью относится к девушке, помнит ее, грустит о ее смерти – это означат только одно. И не важно, что девушка – близкая родственница, что они вместе росли, что их связывали самые теплые детские воспоминания.

По-моему, это говорит только о нашей испорченности, а не о тайной любви Николая Степановича. Настолько тайной, что никто, кроме невестки, о ней почему-то не знал.

Я всегда видела в Машеньке собирательный образ. Это, конечно, и пушкинская Маша Миронова из «Капитанской дочки», и Машенька из «Туфельки Нелидовой» Сергея Ауслендера, и Мария из «Набега на Барсуковку» Михаила Кузмина. Кстати, в этих повестях можно найти явные совпадения с рассказом о Машеньке и ее «доме в три окна» в тексте стихотворения.

Так что, по-моему, это некое воплощение Машеньки нашей литературы и мироощущения эпохи.

К тому же в стихотворении явные аллюзии на «Божественную комедию». Соответственно, Машенька, носящая имя Богородицы, может быть новым воплощением дантовой Беатриче.

«Беатриче на своем престоле Небесной Розы». Иллюстрация Гюстава Доре к «Божественной комедии» Данте.
«Беатриче на своем престоле Небесной Розы». Иллюстрация Гюстава Доре к «Божественной комедии» Данте.

А парадокс:

«Там отслужу молебен о здравии

Машеньки и панихиду по мне»…

При всей вольности обращения Гумилёва с религиозной тематикой, искренность и чистота его веры не вызывает сомнений у большинства тех, кто писал о нем. Да и из его произведений, статей и высказываний можно сделать такой же вывод. А служить молебен о здравии ушедшего человека – это нарушение всех канонов, не только православных, христианских вообще. На такой дешевый и неуместный эпатаж, тем более, в отношении к сугубо личной, трагической для семьи истории, Николай Степанович не был способен. Его целомудренность, особенно, творческая - тоже факт.

Здесь опять-таки, по-моему, обращение к Пушкину:

«Но много нас еще живых, и нам

Причины нет печалиться. Итак,

Я предлагаю выпить в его память

С веселым звоном рюмок, с восклицаньем,

Как будто б был он жив».

Или наоборот - эта выдуманная Машенька (а тем более, Богородица) кажется поэту более реальной, чем все они, живущие словно в страшном зазеркалье.

Либо же, это воплощение Ангела Смерти, как Корделия в «Короле Лире» Шекспира

Сожженное здание Литовского замка в Петрограде. Фотография 1918 года
Сожженное здание Литовского замка в Петрограде. Фотография 1918 года

Тем более, дальше следует «панихида по мне», как еще одно предчувствие гибели, вместе с «голову срезал палач и мне» в седьмой строфе.

Кстати, этот эпизод - воспоминание о давнем сне с палачом и казнью, записанном в «Африканской охоте»:

«А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову, и я, истекая кровью, аплодирую уменью палача и радуюсь, как все это просто, хорошо и совсем не больно».

Остальные аллюзии в тексте особенных вопросов не вызывают.

Они интересны выбором и построением.

В четвертой строфе отсылка к древнему архетипу преграды между миром дольним и горним – реки и мосты через них. Это и Стикс, и мост в Вальхаллу, и Калинов мост наших былин. Да и сам Нил считался в Древнем Египте границей миров.

Некоторые исследователи считают мотив продажи голов в шестой строфе отсылкой к Великой французской революции. Тогда людей казнили в таком количестве, что их кожу и волосы использовали в практических целях.

Другие видят в этом намек на «Апофеоз войны» Верещагина.

В. Верещагин. Апофеоз войны
В. Верещагин. Апофеоз войны

В любом случае, вместе с «панихидой по мне» звучит жутко, как предчувствие собственного страшного конца.

Хотя, таких предчувствий у Николая Степановича было много – «Сонет» («Я, верно, болен, на сердце туман...»), «Рабочий», «Я и Вы», «Мои читатели»... Много еще можно вспомнить…

«Зоологический сад планет» у меня ассоциируется с пассажем из четвертой главы «Записок кавалериста», из которого, по-моему, потом родилась интереснейшая поэма «Звездный ужас»:

«Иногда мы оставались в лесу на всю ночь. Тогда, лежа на спине, я часами смотрел на бесчисленные ясные от мороза звезды и забавлялся, соединяя их в воображении золотыми нитями. Сперва это был ряд геометрических чертежей, похожий на развернутый свиток Кабалы. Потом я начинал различать, как на затканном золотом ковре, различные эмблемы, мечи, кресты, чаши в не понятных для меня, но полных нечеловеческого смысла сочетаниях. Наконец явственно вырисовывались небесные звери. Я видел, как Большая Медведица, опустив морду, принюхивается к чьему-то следу, как Скорпион шевелит хвостом, ища, кого ему ужалить. На мгновенье меня охватывал невыразимый страх, что они посмотрят вниз и заметят там нашу землю. Ведь тогда она сразу обратится в безобразный кусок матово-белого льда и помчится вне всяких орбит, заражая своим ужасом другие миры. Тут я обыкновенно шепотом просил у соседа махорки, свертывал цигарку и с наслаждением выкуривал ее в руках — курить иначе значило выдать неприятелю наше расположение».

Николай Гумилёв в военной форме с погонами вольноопределяющегося и первым Георгиевским крестом. Фотография сделана весной 1915 года во время лечения в госпитале
Николай Гумилёв в военной форме с погонами вольноопределяющегося и первым Георгиевским крестом. Фотография сделана весной 1915 года во время лечения в госпитале

«Звоны лютни» в первой строфе - конечно, отсылка к блистательному стихотворению «Волшебная скрипка», к зачарованной и проклятой лютне Гондлы из одноименной трагедии, к мифам об Орфее и Дагде.

Кстати, всегда удивляло, почему в последней строфе стихотворения видят исключительно лирический подтекст?

Неужели в замерзающем полумертвом Петрограде, где кусок хлеба был величайшей ценностью, а чудом уцелевший забор – сокровищем, прошедший четыре года страшной войны и с трудом через минные поля вернувшийся в сходящую с ума, залитую кровью страну поэт не имел никаких иных причин для того, чтобы сердце было «навеки угрюмо», чтобы было «трудно дышать и больно жить»? Никаких, кроме давних лирических переживаний?

Гумилёв делал вид, что не замечает революции (очень характерный эпизод в связи с этим есть в воспоминаниях Ходасевича, в описании бала в Доме искусств на святках 1920 года):

«На святках 1920 года в Институте Истории Искусств устроили бал. Помню: в огромных промерзших залах зубовского особняка на Исаакиевской площади — скудное освещение и морозный пар. В каминах чадят и тлеют сырые дрова. Весь литературный и художнический Петербург — налицо. Гремит музыка. Люди движутся в полумраке, теснясь к каминам. Боже мой, как одета эта толпа! Валенки, свитеры, потертые шубы, с которыми невозможно расстаться и в танцевальном зале. И вот, с подобающим опозданием, является Гумилёв под руку с дамой, дрожащей от холода в черном платье с глубоким вырезом. Прямой и надменный, во фраке, Гумилёв проходит по залам. Он дрогнет от холода, но величественно и любезно раскланивается направо и налево. Беседует со знакомыми в светском тоне. Он играет в бал. Весь вид его говорит: “Ничего не произошло. Революция? Не слыхал”».

Погрузка продуктовых мешков для раздачи в Петрограде в дни наступления армии Юденича. 1919 год
Погрузка продуктовых мешков для раздачи в Петрограде в дни наступления армии Юденича. 1919 год

Однако Николай Степанович не только замечал царящую анархию, гражданскую войну, голод, озверение, все ужасы и жестокости, которые наблюдал сам, о которых слышал, но и обдумывал, переживал все это очень глубоко и трудно, это приводило его в смятение, гнев, вызывало боль и непонимание.

Согласно воспоминаниям некоторых офицеров (и французских, и русских), во время подавления солдатского мятежа в русском лагере Ла Куртин во Франции в сентябре 1917 года, Гумилёв, который по долгу службы был на месте событий вместе со своим начальником комиссаром Временного правительства Евгением Раппом (Николай Степанович с июля по декабрь 1917 служил адъютантом Раппа и генерала Занкевича при Русском корпусе во Франции), при первом залпе по мятежному лагерю довольно громко произнес:

«О Господи, спаси Россию и наших русских дураков!».

Наверняка, он не раз повторял эту фразу, читая или слыша что-нибудь о событиях Гражданской войны, о терроре, о грабежах, насилиях, убийствах.

И все эти переживания, боль, смятение души, ужас как раз и вылились в великое поэтическое откровение «Заблудившегося трамвая».

Офицеры Русского корпуса перед лагерем Ла Куртин во время подавления мятежа. Предполагают, что стоящий в анфас офицер - Гумилёв. Однако на его куртке нет двух Георгиевских крестов, и качество фотографии не позволяет рассмотреть детали формы, по которым можно определить принадлежность к полку
Офицеры Русского корпуса перед лагерем Ла Куртин во время подавления мятежа. Предполагают, что стоящий в анфас офицер - Гумилёв. Однако на его куртке нет двух Георгиевских крестов, и качество фотографии не позволяет рассмотреть детали формы, по которым можно определить принадлежность к полку

Шел я по улице незнакомой

И вдруг услышал вороний грай,

И звоны лютни, и дальние громы,

Передо мною летел трамвай.

Как я вскочил на его подножку,

Было загадкою для меня,

В воздухе огненную дорожку

Он оставлял и при свете дня.

Мчался он бурей темной, крылатой,

Он заблудился в бездне времен…

Остановите, вагоновожатый,

Остановите сейчас вагон.

Поздно. Уж мы обогнули стену,

Мы проскочили сквозь рощу пальм,

Через Неву, через Нил и Сену

Мы прогремели по трем мостам.

И, промелькнув у оконной рамы,

Бросил нам вслед пытливый взгляд

Нищий старик, — конечно тот самый,

Что умер в Бейруте год назад.

Где я? Так томно и так тревожно

Сердце мое стучит в ответ:

Видишь вокзал, на котором можно

В Индию Духа купить билет?

Вывеска… кровью налитые буквы

Гласят — зеленная, — знаю, тут

Вместо капусты и вместо брюквы

Мертвые головы продают.

В красной рубашке, с лицом, как вымя,

Голову срезал палач и мне,

Она лежала вместе с другими

Здесь, в ящике скользком, на самом дне.

А в переулке забор дощатый,

Дом в три окна и серый газон…

Остановите, вагоновожатый,

Остановите сейчас вагон!

Машенька, ты здесь жила и пела,

Мне, жениху, ковер ткала,

Где же теперь твой голос и тело,

Может ли быть, что ты умерла!

Как ты стонала в своей светлице,

Я же с напудренною косой

Шел представляться Императрице

И не увиделся вновь с тобой.

Понял теперь я: наша свобода

Только оттуда бьющий свет,

Люди и тени стоят у входа

В зоологический сад планет.

И сразу ветер знакомый и сладкий,

И за мостом летит на меня

Всадника длань в железной перчатке

И два копыта его коня.

Верной твердынею православья

Врезан Исаакий в вышине,

Там отслужу молебен о здравьи

Машеньки и панихиду по мне.

И всё ж навеки сердце угрюмо,

И трудно дышать, и больно жить…

Машенька, я никогда не думал,

Что можно так любить и грустить.