15 июня 1867 года родился Константин Бальмонт
Полагают, что прадед Бальмонта носил фамилию "Баламут". Как украинский Баламут превратился в звонкозвучного Бальмонта, никому не известно. Но эта экзотическая фамилия очень идет поэту, похожему на тропическое растение, неожиданно выросшее под холодным среднерусским небом.
Текст: Ирина Лукьянова, фото предоставлено М. Золотаревым
По происхождению Бальмонт был помещик из самой русской глубинки: из Шуйского уезда Владимирской губернии. На русского помещика он походил, правда, весьма мало: усы, слишком большие и остроконечные, чтобы быть консервативными, бородка в донкихотском духе, поэтическая шляпа, ударение на "о" в фамилии — считается, что он сам его стал туда ставить, все родственники ударяли на "а"...
До 10 лет Константин, третий из семерых сыновей в семье, жил в деревне, в родительском поместье. Отец был поглощен земскими делами и охотой, которую очень любил; мать, женщина деятельная и одаренная (как говорил ее сын — необузданная и страстная), любила литературу, знала несколько языков, устраивала любительские спектакли — она-то и воспитывала сына в любви к истории, литературе и языкам. Языки ему давались легко, читал он много и в особенности любил русских поэтов — Пушкина, Некрасова, Кольцова, Никитина; иностранные книги читал в оригинале. В 10 лет он уже писал стихи; свои первые стихотворные опыты показал матери, но она так жестоко раскритиковала их, что Константин "замолчал" на шесть лет.
Детство Бальмонта — классическое русское усадебное детство — прошло во владимирской деревне Гумнищи, где стоял небольшой и уютный родительский дом. "Моими лучшими учителями в поэзии были — усадьба, сад, ручьи, болотные озерки, шелест листвы, бабочки, птицы и зори", — признавался он. И говорил, что любит деревню и видит в ней "малый Рай". При этом, кажется, трудно найти в современной ему литературе поэта, более городского по настроению и мироощущению; его будто разрывало пополам — тянуло и к городу с его соблазнами, и вон из него — в любимую деревню, за границу, к морю и солнцу. Удивительно, что он, уроженец неяркой, негромкой и печальной Центральной России, стал поэтом бурных страстей и певцом Солнца:
Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солнце
И синий кругозор.
Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солнце
И выси гор.
ХОЧУ БЫТЬ ДЕРЗКИМ
Чтобы дать детям образование, родители переехали из любимых Гумнищ в фабричную Шую. Гимназию Константин не любил, сильно скучал, а к старшим классам попал в нелегальный народовольческий кружок — из искреннего желания изменить мир и чужую жизнь к лучшему. За участие в кружке его выгнали из седьмого класса, хлопотами матери Бальмонта устроили в гимназию во Владимире, где он уже жил один, на квартире у учителя. Эту гимназию он тоже не особенно любил и кое-как ее окончил полтора года спустя, иначе как о "тюрьме" о ней не отзывался. И с высшим образованием у него не сложилось: с юридического факультета Московского университета его отчислили за участие в студенческих волнениях, он пытался учиться в ярославском Демидовском лицее, но не окончил и его; изучение биографий русских поэтов показывает, что большинство из них плохо ладили с формальным образованием, но занимались постоянным самообразованием, много и систематически работая; таков был и Бальмонт.
Он рано женился — против воли матери, и с женитьбой не заладилось. Красавица Лариса Гарелина оказалась такой же нервной особой, как и он сам, он жаловался на ее непонимание и равнодушие и к его стихам, и к его революционным порывам. В стихотворении "Лесной пожар", по убеждению исследователей — автобиографическом, он говорит о ее пьянстве:
Мне стыдно плоскости печальных приключений,
Вселенной жаждал я, а мой вампирный гений
Был просто женщиной, познавшей лишь одно,
Красивой женщиной, привыкшей пить вино.
Считается, что она и втянула Бальмонта в пьянство; пил он много и, по воспоминаниям современников, в пьяном виде, даже от небольшой дозы алкоголя, становился страшен и неприятен, в нем просыпалось что-то зверское, нехорошее.
Несчастливая семейная жизнь, неустроенность, тоска, неудача первого стихотворного сборника (он сжег весь тираж) — все это заставило молодого Бальмонта пытаться покончить с собой. В 1890 году он выбросился из окна третьего этажа. Остался жив, но после этого год пролежал в постели, многое пережил, о многом передумал, встал с одра с новыми силами — и начал медленное восхождение к славе. "В долгий год, когда я, лёжа в постели, уже не чаял, что я когда-нибудь встану, я научился от предутреннего чириканья воробьёв за окном и от лунных лучей, проходивших через окно в мою комнату, и от всех шагов, достигавших до моего слуха, великой сказке жизни, понял святую неприкосновенность жизни. И когда наконец я встал, душа моя стала вольной, как ветер в поле, никто уже более не был над нею властен, кроме творческой мечты, а творчество расцвело буйным цветом..." — вспоминал он.
Однако всю жизнь с тех пор хромал — и еще раз потом пытался покончить с собой, и опять выбросившись из окна; что-то в этой склонности к полету есть очень характерное именно для Бальмонта. Уж чего-чего, а приземленности в его характере не было ни на грамм. Может быть, потому современникам казался таким удачным его второй брак: переводчица Екатерина Андреева, происходившая из крепкой купеческой семьи, была женщина разумная, спокойная, рассудительная, умевшая не давать Бальмонту совсем оторваться от почвы и улететь...
Со временем, впрочем, он ушел от Андреевой к Елене Цветковской, такой же сумасбродной, нервной и хаотичной, как он сам; жил на два дома. Потом от Цветковской его шатнуло к Дагмар Шаховской...
А в промежутке был долгий роман в стихах и письмах с поэтессой Миррой Лохвицкой, конец которому положила только ее преждевременная смерть...
Страстный и влюбчивый Бальмонт на рубеже веков изумил всю русскую читающую публику своими откровенными, не без вызова, признаниями:
Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
Из сочных гроздий венки свивать.
Хочу упиться роскошным телом,
Хочу одежды с тебя сорвать!
Вторая половина XIX века пригнула русскую поэзию к земле, обременив страданиями о народной доле и предсмертной надсоновской меланхолией. Бальмонт со своей пьянящей весной и немыслимым предложением "Будем как Солнце" ошеломил, обрадовал и покорил и читающую публику, и коллег-поэтов.
ПОПОКАТЕПЕТЛЬ И ВЛАДИМИРЩИНА
В стихах своих он был "многоязычен и многолюбив", как сам о себе сказал, — в них целый калейдоскоп чужих стран и экзотических образов.
На Попокатепетле
Огням свершился срок.
Лишь след огнистой лавы
Еще хранит светло
Взнесенной Оризавы
Могучее жерло.
Правда, находим мы у него и удивительной точности строки о русской природе:
Есть в русской природе усталая нежность,
Безмолвная боль затаенной печали,
Безвыходность горя, безгласность, безбрежность,
Холодная высь, уходящие дали.
<...>
Как будто душа о желанном просила,
И сделали ей незаслуженно-больно.
И сердце простило, но сердце застыло,
И плачет, и плачет, и плачет невольно.
Можно даже не сравнивать всю эту декоративную пышность Попокатепетлей и Оризав с холодной высью и уходящими далями; понятно все без слов. При всей своей космополитичности Бальмонт имел все основания заявлять о себе в стихах "я — русский".
МИНУЯ ЗЕМНЫЕ ПУТИ
Правда, заявлял он о себе не только это. "Я ведь только облачко, полное огня", — предупредил он в одном стихотворении. И в другом: "Я — внезапный излом, // Я — играющий гром, // Я — прозрачный ручей, // Я — для всех и ничей". И в третьем:
Пойми, о нежная мечта:
Я жизнь, я солнце, красота,
Я время сказкой зачарую,
Я в страсти звезды создаю,
Я весь — весна, когда пою,
Я — светлый бог, когда целую!
И в четвертом: "Как воздушно в нежном сердце у меня!"
Бальмонт был искренне, от всей души, счастливо влюблен в себя и свой поэтический дар; современники вспоминали о его постоянной поэтической позе, о неврастеническом надрыве и бесконечной любви к себе самому. "Изнемогал от самовлюбленности, был упоен собой", — желчно припечатал его Бунин.
С другой стороны, он и был неврастеником; неврастения его к старости перешла в душевную болезнь, душевно болен был его брат и его сын; это не сознательно избранная поэтическая поза, а врожденная беда. И в счастье его самоупоения было много хорошего: в первую очередь ощущение внутреннего солнца, которое заставляло его желать осчастливить всех. Марина Цветаева, которой Бальмонт много помогал в голодные 20-е, говорила о его способности отдать последнее полено, а переводчик Марк Талов вспоминал, как небогатый Бальмонт тайком совал ему, совсем безденежному, деньги в карманы пальто.
Бальмонт называл себя "поэт", в третьем лице — "Хотите, поэт придет к вам по воздуху, минуя земные пути?" — и последняя жена его, такая же сумбурная, экзальтированная и взбалмошная, тоже звала его "поэт". И Цветаева говорила — Бальмонт был весь Поэт, воплощенный поэт.
Отсюда, может, и его странная самовлюбленность, что он не разделял себя и поэзию, что любил в себе ее стихию, чувствовал ее мощь:
Я — изысканность русской медлительной речи,
Предо мною другие поэты — предтечи,
Я впервые открыл в этой речи уклоны,
Перепевные, гневные, нежные звоны.
Я — внезапный излом,
Я — играющий гром,
Я — прозрачный ручей,
Я — для всех и ничей.
Переплеск многопенный, разорванно-слитный,
Самоцветные камни земли самобытной,
Переклички лесные зеленого мая —
Все пойму, все возьму, у других отнимая.
Вечно юный, как сон,
Сильный тем, что влюблен
И в себя и в других,
Я — изысканный стих.
Он и был — стих; как писал о нем Борис Зайцев — "великолепный шантеклер, приветствующий день, свет, жизнь...", как говорил Блок: "Когда слушаешь Бальмонта — всегда слушаешь весну".
НА БАЛЬМОНТСКОМ
Он, такой отвлеченный, такой вакхический, такой неземной — облачко, полное огня, — был серьезным и стабильным работником. После неуспеха своего первого сборника и расставания с первой женой — а этот брак рассорил его с родителями и лишил их финансовой поддержки — он едва только не голодал, сильно нуждался. Профессор Московского университета Стороженко подбросил ему работу над большими переводами, так у Бальмонта появилась работа, которая его долго кормила. Он много переводил, преподавал, занимался постоянным самообразованием. И писал, что надо уметь сидеть над книгами и словарями, даже если на улице прекрасный весенний день и хочется целоваться.
Много ездил по всему миру, учился, привозил из своих поездок интересный этнографический и историко-культурный материал: например, издал целую книгу о Египте по материалам своей египетской поездки... Переводил Шелли, Уитмена, французских и немецких поэтов, Эдгара По... Правда, многие критики считали, что он слишком бальмонтизирует поэтов, перелицовывает их, переписывает со своей фирменной струнной звучностью; суровый "напостовец" Лелевич в советском биографическом словаре прямо-таки припечатал: большинство переводов испорчены "крайним субъективизмом Бальмонта и чрезмерно вольным обращением с оригиналом". Немногим лучше отзывался о бальмонтовских переводах Шелли и Уитмена Корней Чуковский, утверждавший, что у переводчика "каждая шейка фатально делается лилейной" и вообще все превращается в сплошную "сень струй". И в самом деле — музыка стиха имела над Бальмонтом слишком большую власть. Он слишком сильно упивался ею, слишком поддавался соблазну сладкозвучия — но ведь и открыл при этом целое направление поэтических экспериментов, путь, по которому потом прошел до конца Северянин. Бальмонт обнаружил способ сделать из русского языка — привычного уже языка русской классики, пригодного для критического реализма и народнической поэзии, — язык необыкновенный, не вполне русский, бальмонтский (современники говорили, кстати, что он даже читал свои стихи с небольшим акцентом, непонятно каким). Он исследовал музыкальные возможности русского стиха — и иногда музыка захватывала его и уносила:
Ангелы опальные,
Светлые, печальные,
Блески погребальные
Тающих свечей, —
Грустные, безбольные
Звоны колокольные,
Отзвуки невольные,
Отсветы лучей...
Это ведь музыка, иногда чистая музыка, даже теория музыки, исследование звуковых возможностей в ущерб красоте и смыслу:
Вечер. Взморье. Вздохи ветра.
Величавый возглас волн.
Близко буря. В берег бьется
Чуждый чарам черный челн.
"...Я показал, что может сделать с русским стихом поэт, любящий музыку. В них есть ритмы и перезвоны благозвучий, найденные впервые", — позже писал он сам о своих первых опубликованных стихах. Читатели музыку услышали и Бальмонта оценили: в первые годы ХХ века он стал одним из самых читаемых и любимых русских авторов — из тех, чьи стихи переписывают себе в тетрадочки и читают дорогим людям в минуту внезапного душевного откровения.
Впрочем, далеко не все его стихи — музыкальное счастье бытия; как в жизни был "хороший Бальмонт" и "плохой Бальмонт" — о его дурных минутах вспоминали все его знавшие; так и в поэзии его была оборотная сторона солнечного Бальмонта: заигрывание с дьяволом хорошей поэзии не родит. И в жизни солнечность обращалась солнцепоклонничеством, готовность любить — банальным развратом, душевная смута — алкоголизмом, повышенная впечатлительность и чувствительность — истериками. После взлета славы Бальмонт прожил еще несколько десятилетий, но так и остался поэтом Серебряного века — поэтом мимолетностей, импрессионистом, ловящим смутные образы и впечатления, музыкантом слова. А дальше были самоповторы, быстро прискучившие читателю.
Я ХОЧУ РОССИИ
Всегда революционно настроенный, в 1901 году Бальмонт принимал участие в массовой политической демонстрации, а после ее разгона написал стихи "Маленький султан". Там рассказывалось, конечно же, про Турцию, "где совесть — вещь пустая, там царствует кулак, нагайка, ятаган, два-три нуля, четыре негодяя и глупый маленький султан"... Но все, кому надо, поняли, о чем это, так что автора на три года выслали из столицы, а он уехал в Европу.
Во время революции 1905–1907 годов он написал довольно много революционных стихов, которые никак нельзя отнести к достижениям его творческого гения; стихи откровенно плохие — может, потому, что автор занялся не своим делом. Среди них были два стихотворения, опять-таки, о Николае II — со знаменитыми и часто вспоминаемыми (как выяснилось — пророческими) строками:
Кто начал царствовать —
Ходынкой,
Тот кончит — встав на эшафот.
Жена его, Екатерина Андреева-Бальмонт, вспоминала, что он все дни проводил на улице, строил баррикады, произносил речи, влезая на тумбы. Он считал, что его будут преследовать за его революционную деятельность (считал не без оснований: за ним был установлен негласный полицейский надзор), и уехал за границу на семь лет. И тосковал, тосковал по родине. Египет, Южная Африка, Австралия, Океания, Полинезия...
В 1913-м он вернулся, поскольку к 300-летию дома Романовых была объявлена амнистия политическим эмигрантам. Его встречали на вокзале толпы поклонников; говорить речь ему не разрешили, и он стал кидать в толпу ландыши. На родине, по которой Бальмонт так тосковал, он не задержался: жажда приключений и впечатлений гнала его дальше — он снова в разъездах; Первая мировая застала его в Париже, он рванулся в Россию, ехать пришлось через Англию и Скандинавию. Но на месте ему не сиделось, и уже в России он покатил через всю страну с выступлениями, оказался на Дальнем Востоке, оттуда перебрался в Японию...
Февральскую революцию он радостно приветствовал, но Октябрьской не принял. Бедствовал, не желая печататься у большевиков; да если и желал бы — бумаги не было, книгоиздание остановилось... В Петрограде выжить было трудно, и в 1920 году Бальмонт перебрался в Москву — с третьей женой, Цветковской, и их общей дочерью Миррой. В Москве написал несколько дурных лояльных советской власти стихотворений и стал хлопотать о выезде за границу: он бедствовал, голодал, жена и дочь болели — это была просто попытка спастись. Выезд ему был разрешен, предполагалось, что поездка займет год, но она продолжалась до конца жизни. За границей он сразу заявил о своей антисоветской позиции, о том, что большевики губят страну... Большевики его обвиняли во лжи; ему часто ставили в вину то, что он, выбравшись из страны фактически обманом, закрыл для многих возможность выехать на лечение — вот хоть тому же Блоку...
За границей, в Париже, он много печатался, ездил с лекциями по Европе, много переводил. И не раз раскаивался, что уехал. Писал бывшей жене: "Я хочу России... пусто, пусто. Духа нет в Европе". И еще: "Мой траур не на месяцы означен, он будет длиться много странных лет". Денег работа приносила мало, Бальмонт очень нуждался. А с начала 1930-х годов начал сходить с ума. Периодически жил в пансионе-общежитии "Русский дом", организованном матерью Марией — Елизаветой Кузьминой-Караваевой, в нем и умер от воспаления легких в 1942 году. Хоронили его в сильный дождь, могила была полна воды, и гроб всплывал; его держали шестом, засыпая могилу.
Впрочем, заканчивать жизнеописание поэта могилой — довольно глупо: жизнь поэта после смерти только начинается. Так что — о прекрасном:
Жизнь проходит, — вечен сон.
Хорошо мне, — я влюблен.
Жизнь проходит, — сказка — нет.
Хорошо мне,— я поэт.
Душен мир, — в душе свежо.
Хорошо мне, хорошо.