Найти в Дзене
Человек постмодерна

Петербург Достоевского

Помню, раз, в зимний январский вечер, я спешил… к себе домой. Был я тогда еще очень молод. Подойдя к Неве, я остановился на минутку… Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в двадцать градусов… Мерзлый пар валил с усталых лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука, и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе… Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая-то странная мысль вдруг

Петербург был городом Достоевского, и сам писатель был во многом рожденным Петербургом. Этот город – символ соединения и противоборства России и Европы, русской и европейской идеи. В молодые годы Достоевский впервые почувствовал «тайну» и «фантастичность» Петербурга: «Признаюсь вам, Петербург, не знаю почему, для меня всегда казался какою-то тайною. Еще с детства, почти затерянный, заброшенный в Петербурге, я как-то все боялся его. Помню одно происшествие, в котором почти не было ничего особенного, но которое ужасно поразило меня… а между тем, оно даже и не происшествие-просто впечатление: ну ведь я фантазер и мистик!
Петербург был городом Достоевского, и сам писатель был во многом рожденным Петербургом. Этот город – символ соединения и противоборства России и Европы, русской и европейской идеи. В молодые годы Достоевский впервые почувствовал «тайну» и «фантастичность» Петербурга: «Признаюсь вам, Петербург, не знаю почему, для меня всегда казался какою-то тайною. Еще с детства, почти затерянный, заброшенный в Петербурге, я как-то все боялся его. Помню одно происшествие, в котором почти не было ничего особенного, но которое ужасно поразило меня… а между тем, оно даже и не происшествие-просто впечатление: ну ведь я фантазер и мистик!

Помню, раз, в зимний январский вечер, я спешил… к себе домой. Был я тогда еще очень молод. Подойдя к Неве, я остановился на минутку… Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в двадцать градусов… Мерзлый пар валил с усталых лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука, и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе… Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая-то странная мысль вдруг зашевелилась во мне. Я вздрогнул, и сердце мое как будто облилось в этот момент горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива могущественного, но доселе незнакомого мне ощущения. Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще не осмысленное, как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир, мне незнакомый и известный только по каким-то темным слухам, по каким-то таинственным знакам. Я полагаю, что с той минуты началось мое существование… И стал я разглядывать и вдруг увидел какие-то странные лица. Все это были странные, чудные фигуры, вполне прозаические… вполне титулярные советники и в тоже время как будто фантастические титулярные советники… И замерещилась мне тогда другая история, в каких-то темных углах, какое-то титулярное сердце, честное и чистое, нравственное и преданное начальству, а вместе с ним какая-то девочка, оскорбленная и грустная, и глубоко разорвала мне сердце вся их история».

Спустя много лет Достоевский эти слова передоверил герою своего романа «Подросток»: «Считаю петербургское утро, казалось бы самое прозаическое на всем земном шаре,-чуть ли не самым фантастическим в мире. Это мое личное воззрение или, лучше сказать, впечатление, но я за него стою… Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет к верху, не уйдет ли вместе с ним этот гнилой, склизлый город, подымится с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?»».

Достоевский так же описывал и повседневную жизнь Петербурга, и никто так, как он, не изображал мрачно давящую атмосферу петербургской осени: «туманную перспективу улицы, освещенную слабо мерцающими в сырой мгле фонарями… грязные дома… сверкающие от сырости плиты тротуаров… угрюмых, сердитых и промокших прохожих… всю эту картину, которую обхватывал черный, как будто залитый тушью, купол петербургского неба» («Униженные и Оскорбленные»).

В «Дневнике писателя» в 1873 году он, уже не так как в молодости оценивает роль Петербурга в русской культуре: «Архитектура всего Петербурга чрезвычайно характеристична и оригинальна и всегда поражала меня, - именно тем, что выражает всю его бесхарактерность и безличность за все время существования. Характерного в положительном смысле, своего собственного, в нем только вот эти деревянные, гнилые домишки, еще уцелевших даже на самых блестящих улицах рядом с громаднейшими домами и вдруг поражающие ваш взгляд словно куча дров возле мраморного палаццо… он отражение всех архитектур в мире, всех периодов и мод, все постепенно заимствовано и все по-своему перековеркано… В этих зданиях, как по книге, прочтете все наплывы всех идей и идеек, правильно или внезапно залетавших к нам из Европы и постепенно нас одолевавших и полонивших… Мне кажется это самый угрюмый город, какой только может быть на свете!»

И вот горькое признание в конце жизни, в записной тетради 1881 года: «Народ. Там все. Ведь это море, которого мы не видим, запершись и оградясь от народа в чухонском болоте. Люблю тебя, Петра творенье. Виноват, не люблю его».