Овидий Александрович Горчаков.
Наша секретная войсковая часть 9903 штаба Западного фронта, возглавляемая А. К. Спрогисом, называлась диверсионно-разведывательной. То есть задача совершать диверсии ставилась на первое место. В начале войны установка была именно такой. Позже, когда партизанское движение развернулось достаточно широко, набрало мощь и силу, когда партизаны стали участвовать в открытых боевых действиях, значение диверсионных операций отошло на второй план. А пока было так.
Надо сказать, что еще со времен Фрунзе шла подготовка к партизанской войне — на оккупированной врагом территории. Но Сталин свел эту работу практически к нулю, уничтожив военные кадры и агентурную разведку. Неумение действовать в тылу врага явилось еще одной причиной наших значительных неудач на первых этапах Великой Отечественной войны.
В диверсионно-разведывательные группы в/ч 9903 охотно отбирали 16-17- летних юношей. Считалось, что в лицах непризывного возраста немцы вряд ли заподозрят переодетых разведчиков действующей армии. По этой же причине набирали и девушек.
Нас забрасывали с самолетов в тыл. Забрасывали в основном сырых, ничего не умеющих делать. Как я уже говорил, Зоя Космодемьянская готовилась всего четыре дня. Неудивительно, что гибли на первых порах очень и очень многие.
Наша группа готовилась два с половиной месяца. Наш командир Г. Самсонов буквально ежедневно занимался с нами, значительную часть времени уделяя физической подготовке. Но скоро я расскажу о жестокости, тщеславии, коварстве и трусости Самсонова. А пока желание спрятаться за спины своих бойцов побуждало его отбирать самых сильных, быстрых, ловких и выносливых. Самсонов твердо знал, что его жизнь будет зависеть от каждого из нас. И он гонял нас нещадно, объясняя важность таких занятий. Да мы и сами все это понимали.
Действительно, если поставишь мину на железнодорожное полотно, надо не просто сразу же отходить, а бежать изо всех сил, до полного изнеможения. А если труднопроходимые заросли? А если болото? Или река?
В Измайловском и Лефортовском парках мы много бегали, плавали, метали гранату, занимались силовыми упражнениями, ориентированием на местности. В парке культуры имени Горького прыгали с парашютной вышки. Жаль, не было лыжных тренировок — дело происходило в марте — мае сорок второго года.
И не готовились к длительному голоданию, о чем впоследствии я не раз сожалел. Это особое искусство, в тылу врага мне пришлось подолгу обходиться без пищи, претерпевая страшные мучения. Но тогда, в Москве, ни Самсонову, ни тем более нам такое и в голову не приходило. Правда, в хорошей книжке «Спутник партизана», о которой я упомянул в прошлый раз, о голодании писалось. О том, например, как приготовить кашу из березовой коры. Но выяснилось, что такую кашу не станешь есть, даже умирая от голода.
Ну, а в физической подготовке я имел перед своими товарищами определенные преимущества — сказались годы учебы в США и Англии в бойскаутских школах.
Итак, в ночь на 4 июня нас выбросили над лесом на Могилевщине. Освободившись от парашюта, я упал на пень и сильно вывихнул ногу. Нужно было срочно уходить с этого места, а я практически был неподвижен. Тогда я еще не знал, что Самсонов размышлял, оставить меня в живых или убить. Я думал лишь о том, что являюсь опасной обузой для своих товарищей, и, сознавая это, потащился, поковылял...
Могилевщина в то время представляла собой пороховую бочку. Со всех сторон стекались в Хачинский лес будущие партизаны из числа беглых военнопленных, окруженцев, местных жителей. Мы действовали в районе, прилегавшем к Варшавскому шоссе, уделяя особое внимание ехавшим по нему вражеским машинам с живой силой и техникой. За первые три месяца наши шесть отрядов уничтожили 130 машин.
28 августа меня первый раз ранило — причем трассирующей пулей, что, как позднее я узнал, уберегло меня от инфекции — раскаленная пуля, пройдя через плечо и задев грудь, обожгла и тем стерилизовала рану. В общем, все обошлось довольно легко.
Беспокоили меня дела с нашим командиром. Его отвратительные человеческие качества стали проявляться сразу же. Во время боя он мог сначала послать меня либо другого бойца через обстреливаемый участок и лишь затем перебегал сам. Он жестоко наказывал за малейшее неподчинение, он насаждал в группе угодничество и доносительство.
Самсонов присвоил себе звание капитана и, борясь за свое единоначалие, сумел подмять под себя комиссара отряда, партийную и комсомольскую организацию. Не терпя никакого контроля над собой, он отделался от честного и принципиального старшего политрука Полевого.
Нас, как и другие группы, забросили слабо вооруженными. Оружие приходилось добывать самим — у врага. Но особенно тяжело сказывалось отсутствие рации. Мы не знали , что творится кругом, не имели связи с Большой землёй. Но была рация в соседней партизанской группе. Когда она сильно поредела, Самсонов захотел присоединить ее к нашей. Но командир группы, уже достаточно зная Самсонова, пойти на это не захотел. Тогда было организовано его убийство. Доказать, кто и как именно его совершил, было невозможно, все обставили должным образом — нарвался, мол, на вражескую засаду и погиб. Но я знаю твердо, как было на самом деле.
А как Самсонов расправился с Надей Колесниковой, не добившись взаимности. Послал девушку на разведку в Могилев. Послал, не снабдив никакими документами, то есть на верную смерть. Понимая это, зная, однако, что неподчинение командиру, а тем более такому, как Самсонов, означает расстрел, Надя пошла. Добравшись до окраины города, она собрала кое-какие обрывочные сведения у местных жителей и, вернувшись в группу, доложила командиру о выполнении задания. Но, подробно расспросив Надю, Самсонов пришел к выводу, что она в самом городе не была. Тогда он созвал собрание.
— Текущий момент вам известен,— сказал Самсонов.— Красная Армия на юге неудержимо отступает. Геббельс снял лайковые перчатки и ввел драконовы меры. Должны и мы вспомнить о беспощадности. В этот тяжелый момент боец Колесникова не оправдала доверия Родины и командования, нарушила присягу и устав, совершив тяжкое воинское преступление. Она струсила, не пошла в Могилев, не выполнила приказ командира и вернулась с ложными, из пальца высосанными сведениями. Выходит, Колесникова подрывает авторитет Советской власти... Одним словом, я предлагаю расстрелять Колесникову. Кто за мое предложение, единственно правильное в данных условиях, поднимите руки!Проголосовали трое из десяти.
— И это все?! — зловеще спросил Самсонов.— Боец не выполнил приказ командира, и вы с ним заодно?! Снова голосуем. Кто за то, чтобы расстрелять Колесникову, поднимите руки... Так, пять — «за», пять — «против»...
— Да, мы против,— глуховато, с расстановкой выговорил десантник Щелкунов.— Наверное, и сама Надя против. Мы не имеем права лишать ее голоса. Да ей, братцы, восемнадцать годков всего. Невоеннообязанная, как мы, парни, а сама, добровольно в тыл Гитлера напросилась.
— Да вам, соплякам, только из пугача стрелять! Пеленки на вас, распашонки, слюнявчики надеть! Обойдусь... Собрание считаю закрытым... Я не позволю вам тут демократию разводить, подрывать авторитет командира... Предателю — первая пуля!
Вскоре я занял пост, охраняя подступы к лагерю. Увидел, со стороны лагеря идут трое: Кухарченко, Гущин и между ними — Надя. Гущин был хмур и сосредоточен. Лешка Кухарченко и Надя, улыбаясь, о чем-то болтали между собой. Я вышел на дорогу. Увидев меня, Надя хотела что-то сказать мне, но в этот момент Кухарченко отступил назад и, выхватив из кобуры пистолет, дважды выстрелил Наде в затылок... Ее глаза широко раскрылись, улыбка застыла на губах. Она упала лицом вниз, глухо ударившись о землю.
Эхо выстрелов прокатилось по лесу, замерло. Но неумолимо, все громче и нестерпимее грохотало у меня в голове. Я утратил способность думать, понимать, слышать.
Кухарченко качнулся и рывком перевернул Надю лицом кверху. Неживые, погасшие глаза стеклянно, чуть удивленно смотрели на безоблачное небо.
— Марш в лагерь! — донесся до меня из какой-то страшной дали голос Кухарченко.— И не болтать! Видишь, что бывает за невыполнение приказа? Возьми пару лопат и живо возвращайся...
Всю жизнь я корю себя за то, что не догадался хотя бы выстелить могилу Нади еловым лапником, нарвать ей цветы. Я не знал, не понимал, что делал, как жил в те страшные дни.
Я стал вынашивать идею: мы должны избавиться от Самсонова. Но не просто избавиться, я был убежден — нашего командира следует предать суду. О его преступлениях следовало сообщить в Центр. Но как? Ведь доступа к рации я не имел.
Случай представился после боя 28 августа 1942 года, который мы вели с немецким гарнизоном, располагавшимся в селе Никоновичи, вели всеми нашими шестью отрядами. Раненный той самой трассирующей пулей, я оказался медсанчасти нашей бригады.
В начале сентября на нас напали немцы, окружившие лес и расставившие повсюду кордоны. Мы отбивались, как могли, но силы были неравными — нужно было отходить. Нарываясь на засады, отстреливаясь, мы вышли из Ха- чинского леса, добрались до деревни Старинки, где нас накрыли каратели. Снова завязался бой, мы вновь отбились и ушли. И тут я увидел помощника радиста с рацией. Самсонова среди нас не было, и я понял, что наконец-то мне представилась возможность связаться с Большой землей и рассказать о преступлениях нашего командира. Нужно было лишь убедить в этом помощника радиста. Я стал вести с ним откровенные беседы о Самсонове — доказывал необходимость послать радиограмму. Он долго отнекивался, говорил, что не может, не имеет права посылать какое-либо сообщение без указания Самсонова. Но в конце концов я убедил его, так во всяком случае мне показалось.
Помощник радиста отстучал написанный мной текст, а через некоторое время вручил мне ответную радиограмму из центра: «Немедленно возвращайтесь к Самсонову, верните ему рацию и никаких боевых действий не предпринимайте». Это был страшный удар: мне не поверили. Или... еще более гнетущая мысль закралась в мое сознание: помощник радиста меня обманул, никаких радиограмм он не отправлял и не получал. А это неминуемо означало, что по прибытии в расположение отряда он обо всем сообщит командиру. И тогда — расстрел. Все белее явственно понимая это, я тем не менее пробивался во главе нашей небольшой группы к своим.
Мои мрачные опасения подтвердились. Допросив помощника радиста, Самсонов предал меня суду. Приговор был ясен заранее: за «дезертирство», за «клевету» на командира — рас- стрел!
Меня спас хозяин рации — радист, который к тому времени тоже успел вернуться в расположение головного отряда. Узнав о готовящейся надо мной расправе, он помчался к представителю штаба Западного фронта в нашем партизанском крае майору Архангельскому, и тот немедленно прибыл к нам.
В штабе уже было известно о преступлениях Самсонова. О том, например, что в селах и деревнях он расстреливал старост и полицейских, но — каких! Тех, что были специально оставлены там руководителями Белорусского подполья.
Войдя в землянку нашего командира, Архангельский передал ему приказ Центра немедленно лететь в Москву.
Самсонов покинул нас, а я остался в отряде — вплоть до 4 июля 1943 года, до нового ранения, теперь уже тяжелого. Занимался в основном разведывательной работой по Сещинской авиабазе и в Рославле.
Как я позже узнал, прилетев в Москву, Самсонов попытался скрыться — он уже знал, зачем его вызвали. Однако был обнаружен, предан суду за превышение власти и приговорен к 15 годам лишения свободы.
Получил свое и Алексей Кухарченко. Отколовшись от нас, он присоединился к мародерам и водил их за линию фронта — грабить, обирать крестьян. До недавнего времени писать о подобном у нас было не принято. Но, увы,— на войне люди встречались всякие. Хоть и в малом числе, но они были.
Отсидев восемь лет, Самсонов вышел на свободу. И вот встретившись с Кухарченко они решили поговорить со мной. И позвонили. Я пришел. Они требовали, чтобы я обелил их, сделал чуть ли не героями войны. Во всяком случае, не ворошил бы старое. Я отказался, понимая, чем мне это грозит. Впрочем, они своих намерений и не скрывали.
До самой своей смерти — в 1980 году — Самсонов боролся со мной, писал на меня клеветнические письма. На большее, однако, не решился. А я писал правду о войне. О ее истинных героях. И мнимых.