Читайте в нашем журнале Часть 1, Часть 2 повести "Сварить курицу".
Автор: Юрий Копылов
Часть 3
От Советского Информбюро. Вечернее сообщение.
Наши войска вели бои с противником на всём фронте и особенно ожесточённые на Вяземском, Брянском и Калининском направлениях. После упорных боёв наши войска оставили город Мариуполь…
Эшелон медленно полз среди мрачных песков Кара-Кума. Барханы напоминали запачканные, жёлтые, застывшие волны. Только чёрные телеграфные столбы вдоль железной дороги нарушали жуткую монотонность пустыни. По стелящимся редким кустикам низкой обесцвеченной сухой травы было видно, что за окном гуляет порывистый злой ветер, поднимая крупчатый снег пополам с песком.
Окна вагонов изнутри покрылись толстым густым пушистым слоем инея. Мебель, вытянув губы трубочкой, дышал на стекло и скрёб жёстким ногтем оголявшийся лёд. В купе пахло мочой. За перегородкой заплакал ребёнок. Ревека упорно продолжала вязать носки, как будто от этого зависела её жизнь и жизнь её близких. Шурка лежал на третьей багажной полке и прятался. Виктор Маслов собирал оплывший стеарин из вагонных фонарей и делал свечи. Он разминал в сильных руках грязные лепёшки застывшего стеарина, пока не получался мягкий комок. Потом раскатывал его, как тесто, обрезал ножом рваные края и укладывал посредине образовавшегося небольшого почти прямоугольного куска сложенную в несколько раз нитку и скручивал между мозолистых ладоней тонкую серую колбаску.
– Мебель! – тихо позвала Берта.
– Что тебе? – Мебель низко наклонился над женой.
– Отодвинься от окна, простудишься. Прошу тебя.
Мебель почувствовал лёгкое раздражение. Он хотел отогнать от себя это непозволительное раздражение, но оно упёрлось и не хотело исчезать.
– Хорошо, хорошо, – сказал он и отстранился от окна.
Берта застонала. Мебель посмотрел на неё и поправил ей под головой подушку. Маслов громко икнул, будто нарочно.
– Мебель, – ещё тише позвала Берта. – Может быть, курицу уже можно есть? – Мебель отрицательно покачал головой.
Состав в тысячный раз грубо дёрнулся и остановился, проскрипев тормозами с песком в буксах, будто кто-то разгрызал сахар. В вагоне раздались раздражённые голоса.
– Сукин сын, чёрт бы его подрал!
– Голову ему оторвать, как дёргает! Так вот свалишься с верхней полки, треснешься кострецом – не хуже как на передовой…
– Сажают пацанов на паровоз!..
– Война, что поделаешь…
– Мебель, чеши свою курицу варить. А то она у тебя на весь вагон воняет, скоро совсем стухнет…
– Да, не худо бы сейчас курятинки. Ей богу, честное слово. Закон-тайга!
– Заткнись, ты – урод!
Мебель в тысячный раз нагнулся, достал из-под полки кастрюлю и направился к выходу. Под мышкой он держал несколько тонких сучьев. В открывшуюся дверь из тамбура проник холод и распространился студёным злым дыханием по вагону.
– Дверь-то закрывайте, сволочи, вашу мать! Чай не лето!
Руки окоченели, пальцы почти не гнулись. Мебель, с трудом держа в руках перочинный нож, вдруг вспомнил, как однажды Роберт, вернувшись с катка в детском парке домой, никак не мог повернуть ключ в замочной скважине. Мальчик стоял около входной двери в квартиру и плакал бессильными слезами, пока не пришёл с работы отец. Крупные прозрачные слёзы текли по щекам сына, и руки у него были тогда такие же негнущиеся и красные, как теперь у Мебеля.
Костёр был совсем слабый и собирался вот-вот расстаться со своей едва теплившейся жизнью. Почти все имевшиеся ветки он уже съел, но оставался голодным и требовал ещё и ещё дровяной пищи, чтобы поднатужиться и заставить воду в кастрюле начать булькать. Скрытая под алюминиевой гнутой крышкой курица томилась, всплывая вверх худой спиной, начав потихоньку поправляться от согревшейся воды. От бледной кожи отделялись мелкие капельки чуть желтоватого жира, а откуда-то из глубины всплывали, кружась в водовороте то мелкие, то крупные серые хлопья белка. Время от времени Мебель приподымал крышку и помешивал ложкой бульон.
Затем он опускал крышку и принимался всовывать лезвие ножа в трещины телеграфного столба, пытаясь отщепить кусок пропитанного креозотом дерева. В кармане у него уже накопилось несколько щепок, добытых таким образом. Из ссадины на левой руке сочилась вялая кровь. Мебель время от времени зализывал ранку языком и думал о том, что где-то есть целые дремучие леса, в которых можно заблудиться. Как хорошо было бы сейчас распилить этот проклятый столб на аккуратные чурбаки, сколько бы получилось отличных дров из одного столба. Хватило бы, чтобы сварить, наконец, эту несчастную курицу до конца и заодно согреться…
Подошёл газосварщик Лагутин, отличавшийся редкой угрюмостью и особенной молчаливостью, и спросил просто так, без любопытства:
– Что ты тут делаешь, Мебель?
– Да вот курица варить. Разве вы не знать? Весь эшелон уже знать, тотализатор как будто, ставки делать: сварить – не сварить. Пятый раз уже. Все в окна смотреть. Жена болеть. Совсем худо. Честное слово.
– А, – сказал Лагутин, повернулся и ушёл.
Откуда-то, словно из-под земли, возник Маслов, ворот его телогрейки распахнулся, обнажив покрасневшую жилистую шею, едва прикрытую полосатой тельняшкой. Виктор похлопывал себя по бокам руками и как всегда скалил крепкие жёлтые зубы.
– Эй, Мебель, нельзя ль сухих дровишек разжиться? – Мебель грустно взглянул на него. Маслов громко высморкался на землю, прижав пальцами нос. – До чего ты нескладный, Мебель, – сказал он, утираясь рукавом. – Покуда ты наколупаешь этих гнилых щепок на костёр, мы будем уже в Ташкенте. Пустое затеял. Ты бы сходил лучше к машинисту.
– Зачем? – спросил со слабой надеждой в голосе Мебель и высоко поднял кустистые брови.
– Как есть бестолковый! Недотёпа! Он тебе мигом сварит твою кугочку в паровозной топке. Понял?
– Правда? Ты меня не обманывать?…
Почти бесцветные, как у дохлой рыбы, глаза Мебеля слезились, он недоверчиво смотрел на этого грубого, неотёсанного парня, пытаясь уловить подвох или привычную издёвку. Но лицо Маслова ничего не выражало, кроме скуки и усталости от долгого безделья.
– Факт, – коротко сказал он равнодушным тоном.
– Спасибо, Витя. Только я один не ходить. Машинист сказать, дурака нашёл, пошёл вон. Эшелон тронется, я оставаться.
Виктор помолчал, раздумывая. Почесал в затылке и вдруг предложил:
– Чёрт с тобой, забирай свою кастрюлю, пошли вместе.
В это время в очередной раз раздался, будто в насмешку, пронзительный весёлый гудок паровоза; все, кто выходил размять ноги, бросились к вагонам. Уже забираясь с трудом по крутой лесенке вагона, держа в одной руке кастрюлю, которая твёрдой ручкой больно давила на окоченевшие пальцы, а другой – хватаясь за холодный поручень, Мебель услышал, как кто-то впереди, в тамбуре, произнёс хрипло:
– Опять не успел. Что я говорил? Три ноль в мою пользу. С тебя причитается, гони папироску. Закон-тайга.
– Заткнись, ты – урод!
От Советского Информбюро Вечернее сообщение.
В течение дня наши войска вели ожесточённые бои на всех фронтах. После упорных многодневных боёв, в ходе которых противник потерял около 35 тысяч убитыми и ранеными солдат и офицеров, наши войска оставили город Таганрог…
Сын Копытина Шурка сбежал. Алексей носился по вагонам, запыхавшись, и плакал, не стесняясь мужских слёз. Он тоже, как и другие, назвал сынишку «моряком» и теперь не мог себе этого простить. Начальник эшелона приказал задержать состав, пока не найдут мальчишку. Его привели откуда-то через час, почти совсем замёрзшего. Он сильно обморозил пальцы ног и глядел затравленным волчонком. Боков растирал ему ноги недовязанным шерстяным носком, вытащив со злостью спицы, и называл сына «мой мальчик». Ревека плакала, заламывая руки, и во всём винила мужа.
Шурка забрался на третью полку, свернулся там калачиком и уснул таким крепким сном, что, когда глубокой ночью состав дёрнулся в очередной раз с неистовой силой, свалился в беспамятстве вниз и сильно расшиб об угол нижней полки, на которой спал отец, свой юный подбородок. Шурка долго сидел на полу, пытаясь сквозь туман в башке осознать, что случилось. Боли он не чувствовал, нижняя челюсть его онемела, как будто её совсем никогда не было. Он дотронулся рукой до подбородка, почувствовал ладонью что-то влажное и тёплое, а в сумраке разглядел на руке нечто чёрное и страшное. И тогда он заревел во весь голос. Весь вагон разом пробудился, в соседнем купе заплакал ребёнок. Раздались встревоженные голоса:
– Что случилось?
– Сын Лёшки Копытина сорвался с полки.
– Додёргался, сукин сын! Я предупреждал, что этим кончится.
Зажгли изготовленную недавно Виктором Масловым стеариновую свечу, которая распространяла вокруг себя призрачный свет и коптила. Кто-то принёс бинт и туго забинтовал Шурке голову, так что тот уже почти не мог открыть рот. Шурка стал похож на раненного красноармейца.
На этот раз состав стоял особенно долго. Утром, едва начал брезжить серый безжизненный рассвет, Маслов растолкал Мебеля и сказал:
– Бери свою курицу, пошли к машинистам.
Они вышли из вагона и направились вдоль состава к паровозу. Мебель держал перед собой на полусогнутых руках кастрюлю.
– Если эшелон тронется, – сказал на ходу Маслов, – садимся в любой вагон, обратно вернёмся по вагонам.
– Хорошо, Витя. Спасибо тебе.
– Потом скажешь спасибо.
Они долго шли вдоль вагонов, неуверенно ступая по щебню полотна, который хрустел под ногами, стараясь выскользнуть и скатиться по уклону. Они подошли к паровозу, который пыхтел паром и отдувался, будто отдыхал после долгого бега. Из трубки, свисающей вниз, текла, плюясь, струйка воды.
– Эй! – крикнул Виктор, – глянь сюда, дело есть. Кто там живой?
Из окна будки машиниста высунулась голова молодого парня в шапке, уши которой были заломлены назад, на затылок, и там, по всей видимости, завязаны тесёмками. На шапке плотно сидели защитные очки с тёмными стёклами. Лицо парня было густо запудрено сажей, отчего белки глаз и зубы казались особенно белыми, как у негра.
– Вам чего? – спросила, немного помедлив, голова и сплюнула сквозь зубы чёрным сгустком.
– Да вот, надо курицу сварить, – ответил Виктор, показывая рукой на кастрюлю, которую держал Мебель. Оба смотрели снизу вверх, сильно запрокинув головы, словно глядели в небо.
Парень помолчал, точно раздумывая, что бы это могло значить. Потом произнёс с расстановкой слов:
– Вы что, уху ели? – И скрылся в темноте будки.
– Слышь, погоди… – неуверенно прокричал Виктор. Голова снова высунулась. – У него, – он показал большим пальцем на Мебеля, – баба помирает. Плохая совсем. Будь человеком.
– Жена болеть, – добавил Мебель торопливо, словно боялся не успеть сказать всё, что надо было сказать, утратив вдруг навыки русской речи. – Я часы менять, курица никак не сварить. Костёр не гореть, дрова кончать.
– Ладно, давай, птвою мать! – неожиданно согласился парень.
Виктор ловко вскарабкался по ступенькам и передал в раскрывшуюся дверцу будки кастрюлю, пролив немного воды.
– Чего там? – спросил у кочегара Лёхи машинист, такой же молодой, вихрастый парнишка, может быть, чуточку постарше.
– Да вот жидовня какая-то просит сварить курицу.
– Зачем согласился? Сейчас встречный должен пройти.
– Я не хотел, да вот уговорили. Жена, говорят, при смерти. Хм! Вот, муха-бляха, я всё диву даюсь, до чего эти еврейцы изворотливый народец. Война, кругом жрать нечего, а у них вот и курочка припасена. И деньжата небось имеются. И вообще.
Машинист угрюмо промолчал, поглядывая в переднее, узкое, расположенное по правую сторону от котла окно, через него отчётливо виднелся сбоку красный немигающий глаз семафора. Лёха-кочегар, он же помощник машиниста, привычным небрежным движением сдвинул железную рукоятку, раздвижные двустворчатые дверцы покатились с грохотом по роликам, обнажая зев топочного отверстия, оттуда дохнуло нестерпимым жаром. Лицо Лёхи озарилось багровым заревом. Он, не глядя, взял стоявшую возле левой стенки будки шуровочную лопату, длинная ручка которой была сделана из обрезка трубы. Она лоснилась в тех местах, где её во время заброски угля хватали в брезентовых рукавицах сильные руки кочегара. Лёха установил кое-как кастрюлю на совковую часть лопаты, придерживая ручку в наклонном положении, чтобы низ лопаты лежал горизонтально. Потом насунул очки на глаза, приподнял, стараясь не опрокинуть кастрюлю, двумя руками лопату и задвинул её в раскрытый пылающий зев топки.
В это время стремглав проследовал, дробно стуча колёсами на стыках, длинный встречный состав, на открытых платформах которого стояли танки и артиллерийские орудия с зачехлёнными концевыми частями приподнятых кверху стволов. Хвост состава увлекал за собой бурлящее облако снега, окутывая густым туманом пополам с пылью эшелон и стоящих рядом с ним людей. Машинист увидел, как мигнул красный глаз светофора, сменившись тотчас на зелёный, который действовал на подсознание машиниста рефлекторно. Парень машинально дёрнул за рычаг паровозного свистка и включил реверс переднего хода. Тяжёлые колёса ходовой тележки забуксовали, свободно проворачиваясь на рельсах. Машинист тут же спохватился, резко нагнулся, открыл кран подачи сжатого воздуха к форсункам песочницы. По пескопроводным трубам сухой песок устремился вниз, под ведущие колёса. Паровоз дёрнулся, вовлекая в свою судорогу поочерёдно все последующие вагоны эшелона, гоня позади себя волну лязга сцепных устройств с буферами, и двинулся дальше, медленно набирая скорость.
– Тьфу ты чёрт, птвою заразу бога душу мать! – длинно, вычурно выругался Лёха-кочегар и сплюнул чёрным сгустком сквозь зубы.
Как только забуксовали колёса, раздалось грозное шипение пара и дважды гуднул пронзительный свисток паровоза, Виктор Маслов и вслед за ним Мебель бросились, то и дело оступаясь, назад и едва успели вскочить на подножку первого вагона.
– Ну вот, – говорил не совсем уверенно Маслов, когда они пробирались по вагонам назад, к своему вагону, – а ты боялся. На следующей остановке слётаем к машинистам и заберём твою совсем готовую кугочку. Всё будет в полном порядке, вот увидишь. Ребята вроде хорошие.
От Советского Информбюро. В течение дня наши войска вели бои с противником на всех фронтах. На ряде участков Западного и Юго-западного фронтов наши части, ведя ожесточённые бои с противником, продолжали продвигаться вперёд и заняли ряд населённых пунктов.
Мебель больше не выходил из вагона. Он сидел рядом с женой, свесив голову, и дремал. Берте стало совсем плохо, она так ослабла, что уже не вставала и почти всё время спала. Память её покинула, и когда Берта возвращалась из глубокого забытья, она тихо спрашивала:
– Мебель, Роберт уже вернулся?
– Нет, – отвечал Мебель. – Как только он вернётся, я тебе скажу.
Из соседних купе доносились вяло текущие разговоры, чувствовалось, что люди устали ехать и не знают, о чём говорить, всё уже говорено и переговорено помногу раз. Оживление возникло, когда кто-то спросил:
– Что-то Мебель пропал. Сварил он свою курочку?
– А ты разве не слыхал? Он её спалил.
– Как так?
– Думал в паровозной топке сварить. А машинисты что-то там не то сделали и сожгли курочку, как Сергея Лазо…
– Гы-гы-гы! Закон-тайга!
– Заткнись, ты – урод, честное слово!
Иногда Мебель, близоруко щурясь, вглядывался в лицо жены, пытаясь что-то понять. Оно стало почти неузнаваемым и каким-то совсем чужим. Мебель смотрел на жену и с непонятным, вызывающим вялые угрызения совести равнодушием сознавал, что не испытывает к ней жалости. Ему казалось, что он видит её через толстый слой воды, точно Берта находилась с другой стороны огромного аквариума. Образ жены дрожал, дробился, временами исчезал совсем.
Мебель медленно перевёл взгляд на торчавшие с боковой верхней полки, как ноги покойника, большие ступни Виктора Маслова, кое-как, со складками, обтянутые грязными носками, распространявшими вокруг себя неприятный запах нечистого тела. Мебелю стало вдруг жалко этого грубого, некультурного парня, хотя он был отчасти повинен в куриной Катастрофе. Он подумал, что скоро Виктора возьмут на фронт, и там скорей всего он будет убит где-нибудь под Курском, Орлом или вообще на какой-нибудь безымянной высоте. И он так никогда и не поймёт, что нужно быть добрым и чутким и отзываться душой на чужую боль. А мать его получит страшную похоронку: «Рядовой Маслов Виктор…(как его по отчеству?) пал смертью героя, защищая Родину…»
Сын Алексея Копытина Шурка вскрикнул во сне. Мебель взглянул на свесившуюся с полки худенькую, точно куриная лапка, руку мальчика, и сердце его сжалось от острой жалости. Бедный ребёнок! После того как он свалился с третьей полки и разбил себе подбородок, ему было нестерпимо больно жевать. Те жалкие остатки пищи, которую родители пытались кое-как растянуть до приезда в этот долгожданный Ташкент, Шурка указательным пальцем проталкивал в едва открытый, стянутый бинтом рот и каждый раз плакал. Ревека гладила сына по плечу и уговаривала:
– Потерпи, мой мальчик. Тебе надо обязательно покушать, не то заболеешь, как тётя Берта.
Мебель смотрел на маленькую фигурку мальчика, съёжившуюся под грубым шерстяным одеялом, и ему самому захотелось плакать. Он вспомнил вдруг, как менял на одном из полустанков старинные отцовские часы на курицу. Казах просил за неё плитку зелёного чая или пять, а потом три пачки чёрного. Но у Мебеля не было ни того, ни другого. Откуда в такое время? А курица была очень нужна, она ведь могла спасти Берту. И тогда Мебель предложил часы. Почему казах польстился на часы – совсем загадка. Кому они нужны в такое время? Правда, они были очень красивые, и серебристая крышка открывалась с тихим звоном. Казах был одет в рваный полосатый халат, на ногах – мягкие, растоптанные, замызганные сапожки-ичиги с острыми, чуть загнутыми, сбитыми носами. Стоял лютый мороз, казах часто-часто передвигал свою расшитую серебряной нитью тюбетейку с одного красного уха на другое и пританцовывал, словно исполнял какой-то весёлый национальный танец. Мебель вспомнил казаха, и ему тоже стало жаль его, горемычного.
Когда Мебель думал о себе, ему становилось особенно страшно. Он постарался вспомнить свою жизнь, но от этого делалось ещё страшней. Зачем всё это? Куда всё идёт? Может быть, старый Макс был прав? Пожалуй, прав. Всё рушится. Рвётся самая прочная связь с жизнью – вера, надежда, любовь. Мебель подумал, что за всю взрослую жизнь его никто не называл по имени, даже жена. Всегда только Мебель, Мебель, Мебель… Разве можно понять эту страну? Он никогда, наверное, не поймёт. Чего в ней больше: пространства, силы, слабости? А может быть, горя?.. Если Берта умрёт, он останется совсем один. Совсем – какое жуткое слово! Что может быть страшнее одиночества? Ничего. После того, как сгорела в паровозной топке курица, Мебель понял, что это неизбежно.
В вагоне сделалось темно, так как близился ранний зимний вечер. Мебель сидел и смотрел в призрачную темноту. К нему подошла неуверенно Ревека, она держала что-то в руках, похожее на кастрюлю, вагон покачивало.
– Вот, товарищ Мебель, возьмите Шуркин горшок, он может понадобиться вашей жене. Теперь ей трудно вставать.
– Да, – сказал Мебель и взял горшок.
С верхней полки свесился Маслов, он громко прошептал:
– Мебель, а Мебель! – Мебель вздрогнул, как будто его разбудили. – На-ка, возьми. Осталось тут у меня в чемодане… Подойдёт?
Мебель ощупал рукой то, что совал ему Виктор. Это был кусок краковской колбасы, от неё исходил головокружительный запах.
– Да, – промолвил Мебель дрожащими губами. Всю долгую ночь он просидел с открытыми глазами.
Утром Алексей Копытин долго рылся в чемодане, достал какой-то свёрток, что-то отрезал складным ножом, завернул в газету и протянул это Мебелю:
– Генрих Иосифович, возьмите тут… в общем…
– Да, – сказал Мебель. – Спасибо.
Пришёл Лагутин и сообщил как всегда коротко, что в сегодняшней сводке дела как будто повеселей, совсем не то, что в последние дни.
– Скорее бы их остановили, – сказал он и вздохнул.
– Да, – сказал Мебель.
КОНЕЦ
Нравится повесть? Поблагодарите Юрия Копылова переводом с пометкой "Для Юрия Копылова".