Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Русский мир.ru

Военные действия Ярослава Голованова

Вот странно: отца моего, Ярослава Голованова, уже более десяти лет, как нет. А голос его живет: в прозрачной коробочке аудиокассеты, в рулоне пленки, покрытой магнитным порошком. Доцифровые технологии. У меня дома есть старый диктофон, способный их оживлять. Когда-нибудь и в диктофоне перетрется пассик, пленку зажует лентопротяжный механизм... и все кончится. Современные технологии недолговечны. Но рассказ отца про войну я теперь не забуду. Текст: Василий Голованов, фото предоставлено автором Ему уже исполнилось 9 лет, когда война началась, и большую ее часть он провел в эвакуации в Омске, а с 1943 года — в Москве, в коммуналке в Лиховом переулке. В сознании мальчишки с пламенным воображением война преломилась странно: с одной стороны, в ней не было ничего такого уж страшного. С другой — до взрослых лет отец сохранил осколок фугасной бомбы, подобранный в Москве, и, когда впервые в 1976-м поехал в Германию, он этот осколок взял с собой: там он хотел его выбросить, "вернуть", и так ото

Так в эвакуации отозвалось эхо о подвиге панфиловцев
Так в эвакуации отозвалось эхо о подвиге панфиловцев

Вот странно: отца моего, Ярослава Голованова, уже более десяти лет, как нет. А голос его живет: в прозрачной коробочке аудиокассеты, в рулоне пленки, покрытой магнитным порошком. Доцифровые технологии. У меня дома есть старый диктофон, способный их оживлять. Когда-нибудь и в диктофоне перетрется пассик, пленку зажует лентопротяжный механизм... и все кончится. Современные технологии недолговечны. Но рассказ отца про войну я теперь не забуду.

Текст: Василий Голованов, фото предоставлено автором

Ему уже исполнилось 9 лет, когда война началась, и большую ее часть он провел в эвакуации в Омске, а с 1943 года — в Москве, в коммуналке в Лиховом переулке. В сознании мальчишки с пламенным воображением война преломилась странно: с одной стороны, в ней не было ничего такого уж страшного. С другой — до взрослых лет отец сохранил осколок фугасной бомбы, подобранный в Москве, и, когда впервые в 1976-м поехал в Германию, он этот осколок взял с собой: там он хотел его выбросить, "вернуть", и так отомстить — хотя бы символически. Только разговор с бургомистром Гармиш-Партенкирхена, в предгорьях Немецких Альп, который рассказывал, как был на Восточном фронте, привел отца к убеждению, что ничего выбрасывать не надо. Мстить не надо. С этой взрослой уже мыслью он прожил до конца своих дней. А детские воспоминания о войне — их же не перепишешь, не сотрешь, не выбросишь из сердца...

-2

ТОВАРИЩ СТАЛИН И ЖУК-ДРОВОСЕК

...Начало войны я прекрасно помню: мы жили тогда на даче в Софрино (отец работал в комитете по делам искусств, а мамы не было: она гастролировала с Театром НКПС где-то в Монголии, в Бурятии, в Иркутске), и я заболел стрептококковой ангиной. Противная ангина, температура высокая, и сквозь этот жар помню, кто-то пришел и взволнованным таким голосом сказал: "Включайте радио, включайте радио, там Молотов выступает". Я не помню уже сейчас всей речи, помню только слово: "война". Взрослые, конечно, были крайне подавлены этим делом, но я не испытывал никакой тревоги. Скорее, у меня было чувство жалости к Гитлеру. Как к какому-то безумцу, который осмелился поднять руку на Советский Союз. Потому что вера в Красную армию, в ее невероятную боевую силу очень крепко во мне жила, и я был совершенно убежден, что немцев размолотят в первых же боях и они проиграют войну в считаные дни.

Мой дед Кирилл Николаевич Голованов, создатель Театра транспорта. В героическом образе.
Мой дед Кирилл Николаевич Голованов, создатель Театра транспорта. В героическом образе.

Из воспоминаний первых дней почему-то врезалось в память выступление Сталина и то, как в репродукторе все время булькала вода. Видимо, он наливал себе воду и пил, когда говорил. И булькала по микрофону вода, и говорил он ужасно, чувствовалось, что он совершенно подавлен — во всем это чувствовалось, в самом тоне речи. "К вам обращаюсь я, друзья мои..." — уже в одной этой фразе так мало Сталина, что можно было понять всю чрезвычайность положения... Но мы, дети, конечно, не понимали ничего.

Помню, мы с бабушкой как раз были (все с той же ангиной) в поликлинике НКПС на Комсомольской площади, когда объявили воздушную тревогу. Странные вещи запоминаются: сижу я на кушетке с градусником, а по двери ползет большой жук-дровосек. С дли-и-нными усами. И мне хочется его схватить. А бабушка меня не пускает, поскольку я с градусником.

И вот когда все осталось позади, даже ангина, потому что мне было сказано, что я выздоровел, — вдруг объявили воздушную тревогу. Мы шли как раз по площади к вокзалу, чтобы ехать обратно в Софрино, — и тут она завыла, и все кинулись к метро. Эскалаторы станции "Комсомольская" работали только на спуск, народу было очень много, и потом все стояли в вестибюле станции... И я, помню, где-то присел, или даже прилег... Но, честно говоря, я был против того, чтобы лезть в это метро, потому что мне было очень интересно, и, если бы, допустим, я был один, без бабушки, я бы не пошел в бомбоубежище, мне было бы интересно посмотреть, что это такое — налет, как бомбы будут рваться... О войне ведь я знал только по кино...

Это был первый налет немцев на Москву. После него все стали чувствовать, что война эта серьезная и что она не там, далеко, на западной границе, — она пришла в дом. Она перестала быть абстрактной, когда немцы начали бомбить Москву. Потому что военные сводки, все, что передавало радио, — это было недоступно еще моему восприятию. Я понимал, что немцы наступают, все ждал, когда их начнут бить, но, вообще, воспринимал эти сообщения как-то отстраненно. А когда начались налеты — мы вырыли в огороде щель.

...И в кругу семьи
...И в кругу семьи

ЭВАКУАЦИЯ

В начале сентября отцу велено было на работе везти в эвакуацию и устраивать в Сибири Театр Вахтангова. А в Сибири, в Омске, жила родная сестра моей бабушки. Тетя Вера. И ее муж, дядя Коля. У них было трое сыновей и дочка чуть старше меня. Они жили на Тарской, 32. Большой бревенчатый двухэтажный двухподъездный дом — на первом этаже, я помню, была у них квартира из трех комнат с кухней и печкой. Но это все я увидел уже потом. А первое ощущение от эшелона с эвакуированными: страшная давка. По всему Казанскому вокзалу была страшная давка и неразбериха. Отец куда-то сбегал, оставив нас с бабушкой, потом вернулся, сказал: "Пошли быстро за мной" — вещей у нас было очень мало. Два чемодана и, по-моему, какой-то баул. Отец нас посадил в вагон, который еще не был подан и стоял на путях. С кем-то он там договорился. Он вообще очень хорошо знал железнодорожный мир, потому что был основателем Театра транспорта (нынешнего Театра им. Н.В. Гоголя) и через НКПС получал поезда для гастролей, знал Кагановича, который его благословлял на это дело, поэтому во всем железнодорожном он очень хорошо ориентировался. Помню, у него был даже ключ, как у проводников, чтоб открывать любые вагонные двери. Мы влезли в вагон: был он общий, и народу в него уже набилось бес-ко-неч-ное количество. Как я спал, как ехал — я этого не помню. Единственное, что помню, — это невероятную набитость. Здесь я столкнулся с железной дорогой, совершенно мне неизвестной. Огромное число потных, страшных, грязных, вонючих людей, которые сидели и в проходах, и на третьих полках, и под полками... И я помню, что мы сидели в одном из этих закутков, а напротив — где места у окон — сидел какой-то раненый матрос. И когда поезд пошел, он достал бутылку водки и налил себе сразу стакан. И это тоже одно из воспоминаний совершенно неправдоподобных, потому что у нас в доме пили водку, отец любил перед обедом рюмочку обязательно пропустить; был для этого такой графинчик синенький, он стоял в буфете, вот, он извлекался перед обедом обычно — а здесь... Стаканом — ррраз! — утерся рукавом и уперся лбом в окно: считать версты...

Ярослав Голованов, 1941 год
Ярослав Голованов, 1941 год

ЖМЫХ, БУРЖУЙКА И "АЭЛИТА"

В Омске наши родственники дали нам самую большую комнату из трех — и даже ее обставили. Это была большая светлая комната с большим окном, на втором этаже, выходила на Тарскую улицу. Тарская улица была вся разбита, она неасфальтированная была и шла к кладбищу, мимо нас все время возили покойников... Иногда катафалки застревали против дома, и тогда гробы начинали съезжать в грязь с телег, на которых их везли... В общем, я вступил в жизнь, которой никогда прежде не жил.

Началась зима. Я поступил в школу. Школа была в двух кварталах от нас, деревянная. Больше всего в ней поразил меня сортир. Холодный... В Москве мы жили в коммуналке, но это была коммуналка в хорошем купеческом доме. В ней текла городская жизнь. В ней были городские удобства, которые в Омске казались почти неправдоподобными...

В школе все жевали, вернее, сосали жмых — прессованную шелуху от семечек, его покупали на базаре. Считалось нормальным, когда один мальчишка говорил другому: "Ну-ка, дай пожевать". Этот похожий на обмылок кусочек жмыха передавали друг другу, друг брал и жевал, потом возвращал тебе. Жмых утолял голод.

Буржуйка. Рисунок Ярослава Голованова с натуры
Буржуйка. Рисунок Ярослава Голованова с натуры

Было очень голодно. Тогда я почувствовал, что такое голод, в первый — и, дай бог, в последний — раз в жизни. Потому что это ужасно. Отец договорился, и нам откуда-то из столовой приносили перловый суп — синюю такую воду, в которой плавало буквально несколько перловых крупинок. Потом появилась печка-буржуйка, цилиндрическая. Величиной с ведро печка, с дверцей и конфорочкой — и я вместе с сыновьями тети Веры пилил для нее дрова. Они-то всегда пилили дрова, потому что они топили в кухне, и печь у них, разумеется, была дровяная, но для буржуйки дрова надо было пилить очень коротенькие, потому что другие в нее не влезали. Света часто не было, была коптилка, пузыречек с железной пробочкой: кто-то тогда наладился все это производить, потому что это не своими руками было сделано.

Больше всего я полюбил сидеть у печки, наблюдая за огнем и за углями: она казалась такой уютной, хотя ни с какими печками я не имел дела в своей довоенной жизни. От печки через всю комнату шла железная труба, выходившая в форточку. А на стыках трубы подвешивались на проволочках консервные банки, чтобы деготь не капал на пол. Всегда две или три банки висели в комнате наверху.

В школе со временем появилось много эвакуированных детей. Помню Володю — толстенького ленинградского мальчика, который жил неподалеку от меня у родных — каких-то очень интеллигентных людей. У них была прекрасная библиотека, и он давал мне книжки. У него я взял "Аэлиту" — и всю прочел ее, сидя у печки, и эта книга по-настоящему меня потрясла. То есть настолько, что я сказал себе: да, вот это дело действительно стоящее — слетать на Марс. Этим я, пожалуй, и займусь... Это было во втором классе. И как это ни смешно и ни парадоксально, но в конце концов эта детская идея настолько меня захватила, что я прожил с ней всю свою молодую жизнь, и в Бауманский институт поступил весьма сознательно (именно на ракетный факультет), потому что я хотел лететь на Марс. Ну, не буквально, конечно. Но все равно, я хотел заниматься этой областью знаний...

Тогда же я прочел "Пятнадцатилетнего капитана" и Гоголя. Гоголя я и сам читал, и читал мне его отец. Вообще, он часто читал мне книжки. Он прочел мне гоголевские "Вечера на хуторе близ Диканьки" — и я до того был впечатлен Вием, что идти в темную уборную мне было страшновато...

Эвакуированные с родственниками
Эвакуированные с родственниками

ТЕАТР ВАХТАНГОВА: ЛЮДИ И ДЕКОРАЦИИ

Зимой с гастролей вернулась мама. Театр транспорта развалился, возвращаться в Москву нельзя было, и она приехала в Омск. А отец, встретивши Вахтанговский театр, тратил огромное количество сил на то, чтоб его устроить. Это все-таки большой академический театр. Но они встали на ноги и, после того как все наладилось, стали играть старые пьесы. Рубен Николаевич Симонов был тогда главным режиссером.

Кстати, он, Синельникова и самый для меня важный — знаменитый театральный художник Рындин — частенько приходили к нам. Я ходил на все премьеры Вахтанговского театра. Помню премьеру спектакля "Фельдмаршал Кутузов", "Фронт" Корнейчука — который был, конечно, явлением в тогдашней жизни, — и Симонов поставил "Сирано де Бержерака", к которому Рындин сделал совершенно фантастические декорации — они представляли собой огромные куклы 7—8-метровой высоты. Две куклы стояли прямо на сцене, соединивши руки, а на руках у них был занавес. И спектакль начинался, когда эти куклы опускали руки и тем самым открывали сцену. Народу всегда на спектаклях было — не протолкнуться.

Почему про Рындина я говорю? Потому что я всегда очень увлечен был оформительской стороной театра. Я попросил Рындина, и Рындин принес мне огромное богатство — это была целая коробка всевозможных обрезков цветной бумаги, целлулоида, картона, каких-то пестреньких бумажечек и т.д. И самое большое мое увлечение тех лет было в создании макетов театральных декораций. По сути, я скопировал все декорации ко всем спектаклям Театра Вахтангова. Я сделал все декорации к "Фельдмаршалу Кутузову", куклы для "Сирано де Бержерака"... У меня была сделана из фанерки сцена; проведены какие-то провода, лампочки, я выпытал у Рындина, как с помощью кисеи и света создать глубокий задник сцены, чтобы одни видения появлялись, а другие исчезали... Я это все делал, и у меня даже получалось... Рындин мне говорил: ты сам что-нибудь сделай, ты не копируй меня, сделай свое... И я сделал декорации к несуществующей пьесе "Кот в сапогах". И вот кот, которого я сам сшил, у меня всю жизнь в Переделкино провисел в кабинете... Рындин был в неописуемом восторге и все время предсказывал мне будущее театрального художника.

Война чувствовалась прежде всего из-за того числа эвакуированных, которые оказались в Омске. Второе — голод. Никто ничего не продавал. Все меняли. Мама беспрестанно носила какие-то вещи на обмен. Какие-то свои шали, платья, пальто... На рынок приезжали — не знаю, кто они были, — казахи, что ли, которые и меняли это все на крупу, на масло. Хлеба не было. Хлеб выдавали по карточкам, с перебоями: то давали, то не давали, то за два дня, то за три дня. И однажды, помню, вместо хлеба дали пирог с брусникой, что ли. И мне отрезали огромный, с полгазетного листа кусок этого пирога — а деть-то мне его некуда, в сумку положить нельзя, он внутри сладкий; в общем, до дому я его нес на руках, а он слабый, куски от него отваливались, я останавливался, подбирал их, пирог опять проваливался — так что я даже заплакал, пока донес пирог этот до дому в виде каких-то сломанных кусков.

Аттестат отца за 1943/44 учебный год на тетрадном листе
Аттестат отца за 1943/44 учебный год на тетрадном листе

ЛЕТНИЕ ГАСТРОЛИ ТЕАТРА МИНИАТЮР

Отец, устроив Театр Вахтангова, организовал Театр миниатюр. Там были и вахтанговцы, но были и другие актеры. Скажем, мама, приехавши, тоже стала работать в этом театре. Это было чисто агитационное предприятие, где в коротеньких миниатюрах представлялись фашисты, сцены из партизанской жизни и т.д. Помню одну миниатюру, как подбили двух летчиков — немецкого и советского, и оба они приходят в крестьянскую избу, и, насколько я понимаю, все это было драматургически даже интересно, потому что немец говорил по-русски чисто, форма летная, комбинезон, не разберешь, кто он есть на самом деле, — вот на этом и была построена интрига. Я помню, что это шло на ура. И были еще миниатюры совсем коротенькие. Например, в одной был представлен германский штаб: круглый стол, на столе карты, расчерченные красными и синими острыми стрелами, во главе стола Гитлер, а вокруг Гитлера — несколько его генералов. И они все лаяли по-собачьи. И Гитлер лаял, и все его военачальники — довольно мастерски, потому что они на разные голоса лаяли, и лаем своим передавали и вопросы, и сообщения с мест. Задник сцены был белый, с нарисованной свастикой. И вот они лаяли-лаяли, все фашисты, а потом вдруг прорывалась эта бумага со свастикой, появлялся красноармеец с автоматом, и Гитлер вместе с генералами в ужасе замирали. Такая была своеобразная немая сцена.

Похвальная грамота, выданная отцу в Омске в 1943 году
Похвальная грамота, выданная отцу в Омске в 1943 году

Песни пели фронтовые в этом театре — в общем, две или три были сделаны программы.

Успех был несомненный у этих представлений: людям нужна была поддержка, им нужен был юмор, щемящая душевность песенная. Поэтому летом театр на пароходе отправился на гастроли по Оби. Сначала в Тобольск, в Тюмень, потом в Салехард. Тюмень я плохо помню: только, что это был грязный, деревянный, низкий, темноватый такой городишко. Тобольск — на слиянии Иртыша и Оби. Тоже деревянный, неказистый довольно город, но там был очень красивый, построенный пленными шведами Кремль — там мне запомнилось, что кирпичи, по крайней мере некоторых построек, были уложены не плашмя, а стоймя. А в Салехарде стерлядь я поел на всю свою жизнь, потому что, кроме шанежек, стерляжьей ухи и жареной стерляди, на второе никакой еды не было. И на этом мы жили примерно месяц.

На пароходе было прекрасно. Спокойная обстановка, пароход плывет по огромной реке. Обь — очень широкая, с низкими берегами, но довольно некрасивая, в общем, река — это не Енисей. И между городами, где давались гастроли, были сотни километров совершенно безлюдных, лишь иногда вдруг какие-то вылезали из тайги деревушечки, но к ним даже пристать было нельзя — причалов не было. Вместе с нами — не только для нас, но и вообще для всей навигации — шел еще пароход с пильщиками, которые по берегам валили лес, пилили и в штабеля складывали. Штабеля собирали в тех местах, где можно было подойти к берегу, спустить деревянный трап и загрузить эти дрова: все пароходы топились дровами. И вот на одной такой стоянке, когда папа сидел в компании актеров и играл с ними в преферанс, я выскочил на берег — в болотистое такое, мшистое место, — где меня и укусила гадюка, на которую я наступил. Я перепугался, бросился на пароход и говорю: мама, меня змея укусила... Мать побежала к отцу, который сидел с друзьями в салоне и играл в карты. Она открыла дверь и крикнула: "Кирилл, Ярошу укусила гадюка..." Не отрываясь от карт, отец пропел на мотив оперетки: "Га-дю-ка, га-дю-ка, гадю-ю-ю-ка!"

Тут уж терпение матери лопнуло, одним движением она порушила всю эту расписную пульку, карты полетели в разные стороны, будто от маленького взрыва. После чего, я помню, пионерским галстуком мне завязали плотно ногу ниже колена, чтобы этот яд не пошел дальше. Нога посинела — я не знаю, от укуса или от того, что ее стянули так плотно, температура поднялась, но кончилось, слава богу, без последствий.

БИБЛИОТЕКА "ВОКРУГ СВЕТА"

Зимой 1942/43 года в Омске обнаружился интересный, неподалеку от нас живущий старик, который зарабатывал деньги тем, что давал читать журналы. У него была целая библиотека подшивок старинных журналов, переплетенных, в твердых картонных обложках, и количество этих журналов измерялось многими десятками таких вот переплетенных книг. Там были "Нива", "Вокруг света", "Столица и усадьба" и какие-то еще другие. Я, конечно, брал у него "Вокруг света" и иногда "Ниву", да и ту скорее для родителей, чем для себя. Надо было платить ему 3 рубля в месяц, и за эти 3 рубля ты мог приходить к нему хоть каждый день и менять...

Но мне, например, подшивки "Вокруг света" на месяц не хватало. Потому что журналы эти были дореволюционные и, конечно, для мальчишеского чтения были настоящей находкой — это был выход в другой мир, в бесконечные путешествия, в мир фантастики. Я запомнил повесть об изобретателе, который сделал такую штуковину, которая и плавала, и ездила, и летала. И на ней он путешествовал, и я думал: "Господи, вот если бы действительно такой аппарат соорудить..." И еще я помню какой-то рассказ о путешествии по джунглям Амазонки. И с тех пор — вот как это важно в детстве — во мне зародилась великая мечта: хотя бы раз побывать в настоящем тропическом лесу... И осуществил я ее, когда мне уже было под пятьдесят лет, когда в Южной Америке на один день я залез в тропический лес настоящий...

Ярослав и Василий Головановы
Ярослав и Василий Головановы

Вот эти журналы и этот дед были очень важным для меня событием. Как звали этого человека, я не помню. Помню, где он жил: Тарская улица одним своим концом упиралась в пожарную каланчу, и если от каланчи повернуть налево, то третий дом был его.

Потом уже, через много-много лет, когда мне пришлось писать книжку о Королеве, я удивлялся тому, что, оказывается, все это время с Королевым мы жили в одном городе... В 42-м году он был зэком и работал в Омске на Туполевском авиазаводе, эвакуированном из Москвы... Все КБ Туполева и завод были тоже, разумеется, эвакуированы. Так что теоретически мы могли бы с Королевым еще тогда встретиться.

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

Все лето 42-го года мы играли в войну. Деревянные автоматы у всех были самодельные — немецкие, наши — с круглыми патронными дисками. Велосипедами таранили друг друга. А поскольку при таком обращении спицы у большинства мальчишек бывали погнуты или выбиты, жестянщики навострились сажать колесо не на спицы, а на сплошной диск из кровельного железа. Вот это была сила! Играли мы во дворе, среди каких-то сараев. Делали бомбы. Не знаю откуда, но появилось очень много всякого пороха, патронов... И мы делали деревянную такую бомбочку, туда закладывали патрон, к капсюлю подставляли гвоздь, делали стабилизаторы из железа, и эти бомбочки с крыши сарая бросали вниз: раздавался довольно сильный вообще-то взрыв. Я еще удивлялся, что никто из нас не поранился. Во всяком случае, родители страшно воевали с этим бомбометанием.

А с началом занятий в школе я влюбился в девочку по фамилии Бакулина. По-моему, Ира ее звали. Очень красивая была девочка: такая белокурая, стриженая. А в меня была влюблена Люся, девочка, эвакуированная из Одессы. Она ходила в школу мимо моих окон и всегда замедляла шаг или даже останавливалась, призывно глядя в них. Бедная, как я сейчас понимаю, на ней было тоненькое, из плюша какого-то сделанное пальтишко, поскольку она одесситка и у нее вообще не было теплых вещей. А морозы там были страшные. Хотя зима там прекрасная была и морозы эти легко переносились: яркое солнце, сияет снег, скрипит под ногами, невероятно здоровая погода... Самые лучшие воспоминания о Сибири — это воспоминания о сибирской зиме и этой замечательной, радостной погоде.

Летом 42-го года мне исполнилось 10 лет. И я помню, отец с матерью все шушукались — что же мне подарить-то? И вот — где отец это достал, где купил? Но он подарил мне чугунный бюст Пушкина, который стоит сейчас в комнате. Там еще Данте — тот принадлежал еще деду Николаю Николаевичу, и гипсовый Лев Толстой — его подарил мне лиховский сосед Яков Оттович, с которым мы уже в Москве скоротали 1943 год, штудируя Брема...

P.S. Вот, собственно, все рассказы про войну, которые я записал со слов отца. Сегодня хотелось бы дополнить их, кое-что прояснить. Но, увы: некому сделать это. Нет отца. Голос есть, а его самого — нет. А голос никогда не рассказывает мне ничего нового...

Записал и подготовил к печати Василий Голованов.