Пять лет назад, на втором курсе я уговорил преподавателя по сценической речи поставить по Довлатову большой номер. Мы выискивали по городу старые чемоданы, покоцанный Ундервуд, подшивки газет.
Нацепили огромные свитера, читали переписку с Зибуновой, репетировали, восхищались и плакали. Когда нам аплодировали после выступления, я поймал себя на мысли, что мне остро не хватает фильма с Довлатовым. Большой художественной картины. С юмором, чувством призрачной надежды и томительной безнадежности.
И вот я этот фильм получил.
Говорить о Довлатове с людьми, которые о нём не знают, сложно. Что-то объяснять, пересказывать биографию и книги – бессмысленно. Нужно вручить таким людям «Наши» или «Чемодан» и уже потом, после прочтения, заводить разговор. О Нью-Йорке и Таллине, о периодах беспробудного алкоголизма, о фирменной иронии и литературной интеллигенции. И о Ленинграде.
О Ленинграде в ноябре начала 70-х говорит и фильм. Он скуп на цвета, но зато с щедростью делиться сыростью, серостью и холодом. Грузовики перевозят транспаранты и огромные гипсовые руки для украшения к празднику. Звенят телефонные будки, шумят автомобили. Где-то на фоне постоянно переговариваются прохожие и жители коммуналок – одновременно отчетливо и невнятно, словно немного помешанные.
На кухнях постоянно что-то кипит, свистит и булькает, вечно накурено и звякают ложки. Из этих обрывков речей, разговоров, звуков и музыки связывается некое аудиальное полотно, без которого антураж фильма был бы неполноценным. Сам Довлатов позднее отмечал, что много лишнего шума в советских фильмах: «радио орёт, транспорт грохочет, дети плачут, собаки лают, воробьи чирикают <...> возможно, в шуме легче быть никем?».
Довлатов в этом многоголосье выглядит очень органично. И вместе с тем он всегда ощущается лишним. Высокий и широкоплечий, он поджимает ноги на короткой панцирной кровати с верблюжьим одеялом, пригибает голову в автобусе, подшучивает над встречными, неловко передает кому-то зажжённую сигарету перед визитом к главному редактору и совсем не обращает внимания на выбивающийся вязаный шарф.
С семьёй у Довлатова всё сложно. Жена приметила себе приличного кандидата наук, а дочь то ли в шутку, то ли всерьёз несколько раз называет отца эгоистом. Большая немецкая кукла должна выступить в качестве панацеи. Но найти её в застойном Ленинграде оказывается сложнее, чем донести до главного редактора корпоративной газеты всю абсурдность ситуации с «положительным» фильмом о родном заводе.
Слабые актёришки пытаются играть великих русских писателей. Довлатов подмечает эту фантасмагорию, указывает на алкоголизм «Гоголя» и щедро добавляет иронии для вязкости. Разумеется, главред хочет от него совершенно не этого, и нужно обязательно переписывать.
Но главное – литература. Здесь Довлатова тоже не печатают, для нас это не новость. Мы знаем, что он станет всемирно известным писателем, и этот «непечатный» период его жизни воспринимается как временные трудности. Пора тоски и «безнадёжной жизненной непригодности». Время, когда главные редакторы предлагают написать позитивное стихотворение о благородном труде нефтяников вместо рассказов «без героя».
Именно главные редакторы – в серых пиджаках, с чопорными лицами и тугими прическами – решают, опубликуют тебя или нет. В современную эпоху повального интернет-самиздата эта проблема уходит, но мы переживаем и сочувствуем каждому, кому отказали. Каждому, чью рукопись отдали на макулатуру, а потом попросили помочь её донести. И пускай в редакции утверждают, что «никакой цензуры у нас нет». Молодые писатели в соседних кабинетах вскрывают вены опасной бритвой вовсе не от радости за повесть, принятую в печать.
Полулегальные литературные вечера выступают единственной отдушиной. Здесь в вечном портвейном духе и табачном дыме играет какой-то джаз, читаются стихи. Здесь фарцуют финские пластинки и джинсы, ведутся интеллигентные беседы. Из этого сора вырастет рыжеволосый нобелевский лауреат, который через четверть века умрёт не на Васильевском острове, как предполагал, а в Нью-Йорке, пережив своего друга на каких-то шесть лет.
В Большом яблоке умрёт и Довлатов. Пётр Вайль позже напишет: «Хорошо помню, как ехал на работу 24 августа 1990 года в полной готовности. Я разговаривал с Сергеем в половине восьмого, а в десять он умер в машине скорой помощи по пути в больницу. В девять, сидя в метро, я знал, что скажу в эфире – умер Сергей Довлатов».
Но пока он живой, сидит на полу в коммунальной квартире рядом с женой и дочерью. Ещё нет в его жизни газет «Советская Эстония» и «Вечерний Таллин», работа в которых потом превратится в сборник новелл «Компромисс». Нет Пушкинского заповедника под Псковом, работа в котором обернется повестью «Заповедник». Нет «Костра» и «Юности», нет исключения из Союза журналистов СССР.
Нет района Форест-Хилс, двух комнат на углу Бродвея и Четырнадцатой, где в сквере неподалеку шла бойкая торговля марихуаной. Нет еженедельника «Новый американец». Нет публикаций в Partisan Review и The New Yorker, как нет и зависти Курта Воннегута по поводу последнего. Нет двенадцати изданных книг в США и Европе, нет мировой славы. И об этой, другой, яркой и желанной жизни, не хватает второго фильма.
Когда будете смотреть фильм «Довлатов», держите в голове, что Министерство образования и науки России в 2013 году включило «Зону», «Чемодан», «Заповедник» и «Рассказы» Довлатова в перечень ста книг, рекомендованных для самостоятельного прочтения школьниками. Удивительное ощущение.