В то лето у меня было только четыре дня.
Писатель не должен жаловаться на отсутствие времени. Если есть талант, то он всё равно отвоюет столько времени и пространства, сколько он значит.
Я не жаловалась. Я терпела. У меня нет мировой славы. Мои писания не приносят в семью серьезных денег. Более того, возможно, то, что я сочиняю, никому, кроме меня, и не нужно. А собой всегда можно пожертвовать. Тем более женщине. Стирка, уборка, готовка были особенно ненавистны мне в это лето. На работе я постоянно создавала вокруг себя конфликтное поле. Дома раздражалась по пустякам.
Параллельно я упрекала себя в черствости и эгоизме. Но лето кончалось. Остатки совестливости были побеждены. Я бежала. На работе считали, что я взяла отпуск за свой счет, дома - что уехала в командировку.
Это был рабочий пансионат “Буревестник” на берегу Волги. Меня почему-то долго отказывались поселить, но я приехала вечером и сказала, что никуда не уйду. Утром мне надо работать. Завитая, как барашек, администраторша бегала по этажам, звонила по телефону, рылась в бумагах. Наконец мне выдали ключ. Номер был узкий, как пенал, со страшными, в подтёках, стенами. Но зато я была одна. С величайшим удовольствием я закрылась от мира, подошла к окну. Стекло было мутным, давно не мытым. Вид на лес. - Ничего, ничего, - сказала я себе.
Это были счастливые дни. Я, наверное, ущербно, ненормально устроена - но время от времени мне нужно оставаться одной, совсем одной. С утра до полудня я изводила горы бумаги, и этот бесполезный труд приносил мне странное удовлетворение. В самом деле, не могу же я своим воображением создать мир объемней и многообразней того, что существует в действительности?! Но мне хотелось придумать мир лучший, чем тот, с которым я ежедневно сталкивалась, мир, где будут действовать красивые мужчины и верные женщины, где будет вольный ветер, солёное море, много солнца и большая любовь. Я работала с увлечением, но назавтра, перечитав написанное, безжалостно комкала листы и выбрасывала их в мусорное ведро. Иногда вечерами я плакала от бессилия. Но всё же я была счастлива. Потому что смысл жизни не в том, чтобы быть писателем, а в том, чтобы жить свободно, честно и не терять себя.
Обедала я в столовой “Буревестника”. За моим столиком сидела семья из трёх человек - папа, мама и сын Миша. Они негромко переговаривались, украдкой перекладывали друг другу куски, и я стала ходить позже, чтобы их не смущать. После обеда я отправлялась на Волгу, вода была рыжей, холодной, никто не купался. Я тоже только помочила ноги, и - всё. Ходила по берегу - отрывистому, высокому, обнажающему внутренности земли на добрый десяток метров, следила за чайками - движения их очень точны и при всей плавности, неожиданны; вглядывалась в дали, и щемящая, непонятная печаль тогда захватывала меня.
На берегу попадался мусор - консервные банки, бумага, пластиковые бутылки; земля чернела выжженными пятнами старых кострищ. Часто приезжала на машинах молодежь - с музыкой, спиртным; они, вероятно, оставались здесь и на ночь. Многие девушки курили, весёлый громкий мат слышался со стоянок; и то, как молодые люди хватали своих дам за груди и другие округлости, как с хохотом валили их на землю, мне не нравилось. Всё это слишком не походило на тот мир, который виделся мне по утрам в номере-пенале.
Уезжала я из “Буревестника” тоже под вечер. Номер сдавала пожилой горничной - седенькой, сухонькой женщине с добрыми, выцветшими глазами. Когда-то они были голубыми. Руки у горничной, видно, знали много работы - коричневые, изможденные. Вообще, во всём её облике чувствовалась какая-то обречённая покорность, которая бывает у много раз несправедливо битых собак. Эта женщина ежедневно убирала в моём номере, и делала она свою работу тихо, деликатно, видимо, уважительно относясь к моему труду. Теперь, прощаясь, я испытывала неловкость перед ней: и мой побег, и мои писания, и глубокомысленные размышления - всё это теряло смысл перед добрым взглядом её слезящихся, выцветших глаз.
Номер, разумеется, был в порядке. Я подхватила сумку. И тут она меня чуть задержала. Спросила:
- Вы, я гляжу, всё пишете, пишете... А что?
- Да вот, - замялась я, - пишу. - Не будешь же объяснять рабочему человеку всякую интеллигентскую дурь.
- И что ж, печатают?
- Бывает.
- А вот у меня сын, - объяснила она, - тоже пишет. И так мучается, бедный. И ничего у него не берут.
- И что же он пишет?
- Фантастику. Или эротику разную, - странно было слышать от этой пожилой женщины слово “эротика”, она и произнесла его как-то смущенно.
- Понятно.
- А я ему говорю: сынок, да ты пиши жития святых. И все тебя признают.
- Жития? Это интересно, - я ничего не смыслила в религиозной литературе.
- Ну да, жития. Ведь люди вокруг тебя святые живут. Ты, - говорю, - сынок, про них пиши. А он мне: “Вы, мама, ничего не понимаете!” - и она горестно, глубоко вздохнула.
...В конце коридора я оглянулась. Женщина всё смотрела мне вслед. Маленькая, худенькая, седенькая, в лёгком платочке. Рядом с ней стояло половое ведро, у стены - швабра с тряпкой, веник. Она слабо махнула мне рукой, когда я обернулась. Я помахала ей преувеличенно энергично, бодрячески. И, спускаясь по лестнице, позже, шагая по дороге, я всё пыталась вспомнить этот свой обманный жест. Наконец, поняла. Так я прощалась со своими родителями, впервые покидая родной дом...
Аудиоверсия рассказа на радио "Русский мир"
Читает автор
Другие рассказы, эссе, публицистику Лидии Сычёвой читайте здесь