Найти в Дзене
постфрейдист

Андрей Дмитриев. Крестьянин и тинейджер

Дмитриев умело варьирует язык персонажей от современно-интернетного до архаично-деревенского. Образы Панюкова и Герасима мастерски отточены. Интеллектуальный снобизм тинейджера-"коренного москвича" конкурирует со снобизмом крестьянской мудрости колхозника.
Каждый из персонажей переживает трагичную любовь. Каждый по-своему. Один - упиваясь каппучино двойной крепости в "Блуберри", другой - пытаясь пустить слюну на фундамент сельского магазина. Две правды перепелетаются, спорят, но дополняют друг друга.
Прямая линия сообщения города и деревни - "дядя Вова", урбанизацию которого видно по языку писем, и только в конце книги - с улицы через освещённое окно.
Картины жизни, как и рассуждения о них, разные: празднование Пасхи на деревенском кладбище венчается пьяным колхозником, разговаривающим с осыпанной котлетами могилой матери:
Ты извини, мам, я тут рядом Миху встретил, мы его брата помянули, причем по-быстрому совсем, даже не поговорили, а котлетки все равно остыли… Мам, ты чего? ну ты же

Безупречное построение романа.
Дмитриев умело варьирует язык персонажей от современно-интернетного до архаично-деревенского. Образы Панюкова и Герасима мастерски отточены. Интеллектуальный снобизм тинейджера-"коренного москвича" конкурирует со снобизмом крестьянской мудрости колхозника.
Каждый из персонажей переживает трагичную любовь. Каждый по-своему. Один - упиваясь каппучино двойной крепости в "Блуберри", другой - пытаясь пустить слюну на фундамент сельского магазина. Две правды перепелетаются, спорят, но дополняют друг друга.
Прямая линия сообщения города и деревни - "дядя Вова", урбанизацию которого видно по языку писем, и только в конце книги - с улицы через освещённое окно.
Картины жизни, как и рассуждения о них, разные: празднование Пасхи на деревенском кладбище венчается пьяным колхозником, разговаривающим с осыпанной котлетами могилой матери:
Ты извини, мам, я тут рядом Миху встретил, мы его брата помянули, причем по-быстрому совсем, даже не поговорили, а котлетки все равно остыли… Мам, ты чего? ну ты же помнишь его брата? ты извини, я говорю
слова старика в устах студента за кружкой пива в московской общественной бане:
...о тех, кто и сегодня верит в слово, в смыслы, в ценности. О традиционной интеллигенции, которая вся оказалась в положении
средневековых евреев. Гонима отовсюду и всеми презираема. Народ священников, который будет рассеян по миру…
Спор Герасима с Панюковым о "судьбах русского крестьянства" заканчивается мылом из-под покойницы ("которым лучше лечить псориаз") в кармане городского жителя, блуждающего по степям подмосковья.
Религия здесь - резонёр. Начитанный дилетант Гера снисходительно рассуждает о малообразованности Панюкова, рождённого в семье старообрядцев, и подозревает, что последнему вряд ли что-то говорит имя Аввакума. Читая книгу, мы тоже так думаем (хотя и с сомнением?). Автор только на последних страницах раскрывает соображения Панюкова:
здесь Панюков задумался, как лучше подписать письмо, своим ли именем Абакум или одной лишь первой буквой имени, но вспомнил – Гера его имени не знает, и подписался просто: – Панюков
Красочные костумбристские картины бань меняются великолепным плачем по покойнице. "Понаехавшие" со всей центральной России в глухое Подмосковье колхозницы великолепны. Лишь краткий отрывок:
Не убойся ты, желанная!., тебе сделали да дом-хоромину!.. без дверей и без окошечек!., и без скрипучей-то полаточки!.. и без тесовой-то кроваточки!.. и кирпичной жаркой печеньки!.. тебе трудным будет труднехонько!.. тяжелым да тяжелехонько!
Ты прости, наша желанная!.. уж как на все да веки долгие!.. веки долгие, нерушимые!., уж больше не придет письмо-грамотка!.. пословесная телеграммочка!.. и не придешь ты, не придешь ко мне!., не скажешь ласково словушко!.. не обогреешь да ретиво сердце!., не прибавишь ума-разума!., уж как мне горе-злосчастие!..
Это чисто русское Евангелие (плюс к Марку, Луке, Иоанну, Булгакову, Андрееву...):
Если о нас когда-нибудь напишут священное писание, там будет так написано: Иван споил Ерему, Ерема споил Фому, Фома споил Никиту и братьев его. Михаил споил Василия, Василий, тот – Елену, а уж Елена – та споила всех остальных… На этом наше священное писание закончится, потому что писать его будет больше некому и не о ком.