Щедрин, при всём своём литературном даровании, обречён вечно оставаться в тени подлинно великих своих современников, в первую голову, графа Толстого, едва ли не в силу тех самых факторов, кои и составляют основную движущую силу его прозы.
Лучший роман Щедрина, безусловно, «История одного города» - и он-то, вне всяких сомнений, будет жить в литературе вечно. Однако его я касаться нынче не намерен, поскольку куда интереснее поговорить не о «лучшем», а о «главном».
Право же, печально, что «хрестоматийными» у Щедрина были выбраны слабые и претенциозные «Господа Головлёвы», причём сие далеко не есть традиция «советского литературоведения», которое суть прямой наследник «прогрессивной критической мысли» XIX века. (Разговор об убожестве русской литературной критики прогрессистского извода мы тоже оставим, авось будет ещё повод.)
Говоря о «Головлёвых», неизбежно сравнение с «Пошехонской стариной», которая написана куда интереснее и живее. Показательно, что в «Старине» иные пассажи «Головлёвых» повторяются едва ли не дословно – например, замечание о делении помещичьих детей на «постылых» и «любимчиков» и сопутствующих их ухищрениях. Разумеется, даже самый простодушный читатель с лёгкостью поймёт, что речь тут идёт не о Головлёвых и не о Затрапезных, а именно что о Салтыковых. (Предваряя «Пошехонскую старину», Щедрин прямо предупреждает об опасности её восприятия как «автобиографической», однако предупреждение это в значительной степени кокетливо.)
За вычетом помянутой выше «Истории» (которая остаётся единственным его подлинно художественным произведением) да нескольких вполне посредственных сказок, Щедрин, безусловно, сугубый очеркист. Это, не побоюсь сравнения, наш русский Фолкнер, знающий реальность в весьма узком её сегменте, но уж знающий досконально – и описывающий её с потрясающей точностью. Однако там, где в документальное, едва беллетризованное повествование, вплетается частица вымысла, фальшь чувствуется практически сразу.
Я не люблю дешёвого фрейдизма и не намерен ковыряться в щедринской биографии в поисках конкретных деталей и детских обид, однако нельзя не отметить, что нескрываемая ненависть автора к Головлёвым, ненависть физиологическая, выраженная в стремлении выморочить эту фамилию под корень, додавив даже тех её представителей, которым, казалось бы, удалось ускользнуть из-под авторского внимания, не идёт ни в какое сравнение с достаточно ровным отношением к тем же Затрапезным.
Именно поэтому я позволю себе высказаться в том смысле, что если «Старина» - действительно цикл очерков, имеющих в своей основе реальные события, то в «Головлёвых» Щедрин попытался создать некую аллегорию, грандиозную метафору столь нелюбимого им и его же породившего провинциального мелкопоместного дворянства. И вот именно эту метафору никак невозможно назвать удачной: напротив, именно здесь Щедрин – к великому сожалению – взялся за труд, бывший ему не по дару. Первоначально, пока idée fixe им ещё не вполне овладела, «Головлёвы» по своему прелестны – однако чем дальше простирается авторское стремление явить читателю деградацию Иудушки, пожирающего собственную фамилию, тем больше оно превращает всё описываемое в фарс, в картонный балаган, нарочито театральное действие «в осклизлых декорациях», используя образ самого Щедрина. Как только благородный жанр семейной хроники уступает место «литературе высоких обобщений», становясь классовой аллегорией, в повествовании образуется та недостоверность, которая напрочь уничтожает весь авторский замысел.
Кажется, единственный случай, когда автор позволил себе подобную фальшь в «Пошехонской старине» - финал очерка «Предводитель Струнников». История бывшего уездного предводителя, разорившегося после отмены крепостного права и кончившего свои дни ресторанным гарсоном в Европе, перестаёт вызывать доверие ровно в момент пересечения четою Струнниковых государственной границы. Однако Щедрину захотелось, вопреки правде текста, сделать из вчерашнего пошляка и бездельника полезного члена общества, трудом зарабатывающего свой хлеб – и никакие литературные соображения остановить его не смогли. Однако раз данный в «Старине» петух практически не умолкает в «Головлёвых», начиная уже с «Семейных итогов».
«Пошехонская старина», не могу не заметить, выигрывает уже тем, что даёт весь спектр образов: избавленный от необходимости «решать задачу» и «создавать аллегорию», автор может позволить себе даже такую редкую в своём творчестве картину, как «добрая барыня» («Тётушка-сластёна»). Случай редкостный, однако ж не небывалый, эта глава «Старины» - самая светлая, в значительной степени скрадывающая общий мрак. При этом история двух совсем уж захудалых помещиц Слепухиной и Золотушкиной, перед смертью не только давших вольные своим крестьянам (четыре и двадцать пять душ соответственно), но и завещавших им свои усадебки, «не многим отличающиеся от мужицких изб», уже вызывает сомнение. Причём не самим фактом, в который поверить совсем не трудно, а абсолютно избыточной, «книжной» деталью: усадебки эти располагались аккурат напротив одна другой, а в такую флюктуацию поверить уже куда тяжелее.
Остаётся лишь сокрушиться, что в случае «Головлёвых» автор взял себе ношу не по горбу, а итоговую для себя «Пошехонскую старину» заканчивал, уже будучи совсем больным.