На самом деле ситуация с литературой не такая печальная. Есть целые виды искусства, которым повезло гораздо меньше. Живопись, к примеру, вообще умерла. Ее заменили акционизм и инсталляции. Фотография пала жертвой технического прогресса. Растворилась в «цифре», стала прикладной, превратилась в приложение в смартфоне. Поэзия тоже свое отжила (именно поэтому в разговоре о литературе я бы ее исключил, оставив только художественную прозу). Речь, конечно, не о том, что нет живописцев, поэтов или фотографов. Есть. И, наверное, даже талантливые. Но этим видам искусства некуда двигаться: поиск новых форм и жанров завершился, влияние на умы мизерное, остались отдельные подвижники и чрезвычайно узкий круг ценителей. Что-то сродни академической музыке. Пишут симфонии и оратории? Ну, пишут, конечно. Консерватория-то, чай, работает. Есть ли имена на слуху? Да нет. Может ли симфония вызвать общественный резонанс? Не могу себе представить (хотя вот Арво Пярт систематически посвящает свои работы то Политковской, то Ходорковскому, но все это вызывает жалкую рябь в новостной ленте и нулевой интерес к самим произведениям). Что же касается литературы, то она как раз худо-бедно подбрасывает дровишек в огонь общественных дискуссий, и кое-какие имена все же на слуху (Прилепин, Улицкая, Быков, Толстая). Другое дело, что ее некогда могущественный статус духовного (и тем более политического) ориентира потерян. Насколько безнадежно? Думаю, навсегда. В любом случае я бы рассматривал эту потерю в свете общемировой и российской тенденций.
Общемировая тенденция подразумевает безусловное доминирование аудиовизуальных искусств. Кино и телевидения, проще говоря. В какой-то степени литература от этого всего выигрывает (удачная экранизация поднимает тиражи), но выигрыш этот, скорее, коммерческий, а не духовный, ибо не служит почвой для появления новых Чеховых и Толстых (да хрен с классиками, хотя бы новых Палаников и Пелевиных) и никак не повышает ее значимость. Беллетристика, кстати, по-прежнему в почете. Есть бестселлеры, есть скандальные книги, есть звонкие имена. Но и они быстро тонут в светской хронике и социальных сетях без малейшего колебания общественной мысли. Другой вопрос, что для Запада подобная ничтожность влияния литературы – дело привычное. Но мы… у нас немного другая история. Да и ментальность. И хотя общемировая тенденция нас тоже коснулась (любой ребенок сейчас больше времени проводит у ноутбука, чем с книгой, это и дураку очевидно), есть сугубо российские исторические причины.
Дело в том, что в русской традиции (в отличие от западной) искусство всегда обладало гораздо большим общественным звучанием. Тут и «поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан» (т. е. поэт – это прежде всего гражданин), и «поэт в России больше, чем поэт», и даже «…долго буду тем любезен я народу» (как будто художнику обязательно быть любезным народу). Русская интеллигенция испокон веков ощущала на себе бремя миссионерства и духовного проводничества (возможно, потому, что роль интеллигенции сначала играло церковное духовенство). А уже в XIX веке, одновременно с развитием политической мысли, сформировалась та самая творческая интеллигенция, что стала рупором общественно-политического прогресса, а заодно и гласом народа (ибо народ в те времена безмолвствовал в прямом и переносном смысле – был неграмотен и необразован). То есть взяла на себя роль посредника между властью и народом, где подспудно представляла интересы народа. И, собственно, ничего дурного в том не было – в конце концов, вскрывать язвы общества можно и нужно (искусство сильно многовекторностью) – но, как водится в России, все быстро перешло в крайность. То есть гражданственность стала едва ли не обязательным требованием к писателю. А если ты был к народу беспристрастен или критичен или же, не дай бог, в чем-то солидализировался с властью, тебя долго и смачно били. Причем свои же. Почему? Потому что отклонился от генеральной линии. А она подразумевает граж-дан-ствен-ность. А гражданственность – это критика власти и защита безмолвствующего народа. И поскольку российская действительность всегда была, мягко говоря, неустроенной, шаткой и болезненной, то все, что ты писал, мгновенно приобретало социальный оттенок. Может, ты и хотел бы написать «Янки при дворе короля Артура», ну, чтоб просто читатель поржал от души, но выйдет все равно что-то эдакое (как выразился бы Гоголь). А еще набегут литературные критики и давай не произведение разбирать, а твои взгляды. Прогрессивный ты или нет. Либеральный или не очень. И, честно сказать, я сам не могу понять, насколько эта обязательность гражданской позиции была неизбежным следствием бурных российских реалий, а насколько – добровольным ярмом интеллигенции. Курица или яйцо. Черт его знает. Хуже то, что эта самая позиция зачастую казалась главнее содержания. Как будто главное достоинство «Анны Карениной» или «Живого трупа» в том, что они помогли разобраться с законами о разводе. А достоинство «Шинели» в том, что она про бунт несправедливо обиженного (бунт, правда, посмертный). И так далее.
Нет, бывали и исключения, лирические повести, экзистенциальные романы, но, как я уже сказал, с одной стороны вечно вздрюченная реальность требовала своего отображения, а с другой терзал внутренний вопрос «А какая практическая польза от моей писанины? Чем я-то буду любезен народу?». Эта российская литературная традиция соотносить искусство с конкретной пользой благополучно перекочевала из XIX века в XX. Оказалось, что в советском обществе бичевать автора не за произведение, а за взгляды не только можно, но и нужно. К тебе лепили какие-то ярлыки про «старорежимность» (плохо), «абстрактный гуманизм» (очень плохо), «вредность идей» (совсем плохо), «антисоветчина» (за тобой едет «воронок»). То есть генеральная линия интеллигенции XIX века превратилась в генеральную линию партии в XX. В то же время власть активно усиливала значение литературы. Во-первых, народу дали грамотность (библиотеки, школы, а к чтению так почти принуждали – «знание разорвет цепи рабства!»). Во-вторых, был создан Союз писателей (по принципу госучреждения – то есть со своей табелью о рангах). В-третьих, насаждался не только культ личности Сталина, но и культ отдельных писателей (дореволюционных быстро раскидали по идеологическим ячейкам – «свой», «чужой», «свой, но заблуждался», «чужой, но талантливый»). Таким образом, если в XIX веке литература была важным общественным звеном, но все же далеким от народа (хотя бы в силу его неграмотности), то в XX ей поручили роль идеологического форпоста. Конечно, не одной литературе. Но просто музыка была абстрактнее, театр и живопись не столь массовыми, а кино слишком трудоемким и сложнотехническим, что упрощало его контроль на всех этапах создания. И потому стоило ослабнуть тоталитарному сталинскому прессу, именно литература быстрее прочих оказалась на передовой. Да, собственно, и хрущевская «оттепель» получила свое название от повести Эренбурга. Понятное дело, снова зазвучала тема вечного спутника русской интеллигенции – гражданственности. Только уже не такой идеологически зашоренной. Тем более что роль литературы к тому моменту была столь велика (ишь ты, физики с какими-то лириками соревнуются), что всякое живое слово ловилось на лету и казалось прорывом. Причем ловилось массами. Но уже в 70-е власть настолько загнала себя в угол идеологической фальшью (а давление при этом было все же не сталинским), что народ и интеллигенция оказались по одну сторону баррикад. Теперь литература взяла на себя роль почти политическую. Причем на сей раз во многом невольно, потому что ни у Бродского, ни у создателей «Метрополя» не было и не могло быть никаких политических амбиций (да и что там такого антисоветского-то было?), но власть чувствовала потерю идеологического контроля. Все эти сам- и тамиздаты разъедали советскую реальность похлеще откровенных диссидентских демаршей. Итогом всех этих громких дел (Даниэль, Синявский, Бродский, Солженицын, «Метрополь») стало ощущение, что литература (наверное, больше, чем когда-либо за всю историю России) формирует ход истории. То есть из номинального форпоста она стала форпостом реальным – только уже антиидеологическим. Выше, как говорится, только звезды. Ну а там свобода слова, и «понесет мужик с базара Белинского и Гоголя». И кто бы мог подумать, что именно свобода слова вкупе с капитализмом сделают то, о чем советская власть и не мечтала – сведут роль литературы к невинному интеллектуальному (или не очень) развлечению.
Нет, сначала действительно «понесли Белинского и Гоголя» – перестройка, запрещенная литература, рассекреченные архивы. Но потом жизнь стала устаканиваться, эйфория прошла и оказалось, что, как ни крути, а поэт в России тоже просто поэт (то есть никто и звать никак, как и на Западе), что детективы расходятся лучше сборника пьес, а писателю, как и актеру, желательна коммерческая раскрутка. То есть произошло, казалось, невозможное – впервые за всю историю жизнь в России нормализовалась. Не сразу, но все же. Гражданственность теперь можно проявлять в политических акциях, благотворительности или журналистике. А реальность настолько многовекторна и разнообразна, что ее лучше выразит френд-лента в Фейсбуке или новостной ресурс, чем толстый роман. Ну а если есть те, кого интересуют взгляды отдельного автора на отдельные проблемы бытия, то их не так много. А много и быть не может. Так мы наконец-то влились в общемировую тенденцию. Догнали Запад, как мечтал Хрущев. Только догнали в тот момент, когда там все задавила коммерция и технический прогресс: в музыке – «формат», в литературе – беллетристика, в кино – мейнстрим. Плюс Интернет и компьютерные игры. Хорошо ли это для России? Увы. Потому что столь болезненно великая роль искусства в жизни целого народа не сочетается с суровыми реалиями банального капитализма. Тут уж капризничать не приходится. Зато приходится делиться на массовое и элитарное. Последнему отвели небольшую песочницу, чтобы высоколобые очкарики другим детям резвиться не мешали. Кому-то еще удается гаркнуть из своей песочницы так, что все вокруг услышат и замрут хотя бы на секунду, как суслики, – ну и слава богу. Но гаркнуть все же проще посредством «самого массового», а отнюдь не литературы. Так что, как сказал Вознесенский (читая свое стихотворение битком набитому залу в Политехническом), «все кончено! Все начато! Айда в кино!»