Читать оригинал
СПИД.ЦЕНТР впервые на русском языке публикует первую часть последнего интервью культового художника поп-арта, мецената и ВИЧ-активиста Кита Харинга, напечатанное в журнале Rolling Stone в 1989 году. Автор Дэфид Шефф.
«Я бы полетел, если бы у меня были крылья и место, куда лететь»
Мэр Ричард Майкл Дэйли объявил неделю Кита Харинга в Чикаго. Художник вместе с 300-ми школьниками старших классов будет работать над созданием мурала (монументальной живописи на сооружениях). Дэйли уже выступил с официальным заявлением, где много раз употребил свою любимую служебную фразу «принимая во внимание тот факт». К примеру: «Принимая во внимание тот факт, что Кит Харинг всемирно признанный и наиболее значимый художник своего поколения и популяризирует искусство, а так же привлекает внимание аудитории к живописи и скульптуре». Или вот это, любимое Кита: «Принимая во внимание тот факт, что он посвятил свою жизнь и работу демократическим идеалам социальной справедливости, равенства и сострадания к ближнему».
Ленту загрунтованной белой краской из фанеры длиной в 520 футов установят в Грант парке, она протянется до Чикагского культурного центра. Харинг с детьми проведут там несколько дней, разрисовывая «стену», которую затем перевезут на строительную площадку в центр Чикаго, чтобы разрезать ее на части и разместить их в школах, участвующих в акции. Харинг приободряет и наставляет детей добавлять свои рисунки к его танцующим человечкам, абстрактным фигуркам и формам. Из магнитолы доносится De la Soul. Один из детей рисует танцующих фей. Другой пишет: «Я бы полетел, если бы у меня были крылья и место, куда лететь». Другие: «Нет сексу до брака» и «Не употребляйте наркотики».
В один из дней начинается дождь, и детей просят прийти завтра. Перед тем, как уходить, собравшись вокруг художника, они просят его нарисовать что-нибудь на одежде. Они уходят домой в шапках и футболках от Кита Харинга. Девочка посреди кучки старшеклассников: «Знаете, я, на самом деле, должна поблагодарить вас». Тут вмешивается другой: «Да, мало кто обращает на нас внимание». Девочка: «Мы их только раздражаем». Высокий парень, до этого молча наблюдавший, добавляет: «Как будто нас не существует».
Чикаго-Айова-Нью-Йорк-Антверпен-Париж-Пиза
В гостиничном номере Харинга, семнадцатилетний студент Джо Асенсиос заказывает хорошо прожаренный бифштекс. Харинг пригласил его на представление «Цирка солнца» (Cirque du Soleil) сегодня вечером. Ансенсиос говорит: «У меня еще не было курса по искусству, будет в следующем году». Опыт общения с Харингом полностью его преобразил. Джо, живущий с отцом-дезинсектором, и встречавшийся с матерью два раза за последние девять лет, говорит, что Кит — самый приятный из людей, которых он когда-либо видел.
В свой последний день в Чикаго Харинг разрисовывает две стены для Пресвитерианского медицинского центра Раша и Св. Луки. На следующее утро он полетит в Айову, чтобы посетить начальную школу, где он создал мурал пять лет назад, а затем он вернется в Нью-Йорк, чтобы поработать над серией гравюр и нарисовать мурал для Центра общественных услуг геев и лесбиянок. В июне он отправляется в Антверпен на открытие выставки своих последних работ. Затем уедет в Париж, где с русским художником Эриком Булатовым создаст масштабные полотна, которые облетят Париж на борту дирижабля. Оттуда он совершит путешествие в Пизу, где нарисует мурал на стене здания монастырской церкви.
Расписание выматывающее, но Харинг, которому сейчас 31, редко надолго откладывает кисть, с тех пор, как известность пришла к нему в конце 70-х после его рисунков в нью-йоркской подземке. Рисуя мелом, он создавал простые, но яркие и самобытные образы: младенцы на четвереньках, собаки, летающие тарелки — немного мультяшные, они отражали его первые увлечения под влиянием Уолта Диснея и папы-инженера, чьим хобби были комиксы.
Биография
Семья Харинга жила в Куцтауне, штат Пенсильвания, где Кит провел ничем не примечательное детство, развозя газеты и перебиваясь случайными заработками. Бурные 60-е он познавал с помощью телевизора; ему было десять, когда застрелили Роберта Кеннеди и Мартина Лютера Кинга. В подростковом возрасте он какое-то время был христианином-фанатиком (Jesus Freak). Позже, почувствовал себя хиппи, разъезжая автостопом по стране, он пытался продавать майки с Grateful Dead и анти-Никсоновской символикой и экспериментировал с наркотиками. Неизменным на всем пути оставалось только искусство. Ему было 19, когда прошла его первая персональная выставка в Центре искусств Питтсбурга.
В 1978 году Кит переехал жить в Нью-Йорк, поступил в Школу изобразительных искусств (School of Visual Arts) и погрузился в жизнь ист-виллиджской арт-сцены. Это был яркий и волнующий период, когда он знакомится с художниками Жаном-Мишелем Баскией, Кенни Шарфом и певицей Мадонной. Четыре года спустя у Харинга случается большая выставка, куда приходят Энди Уорхол (к тому времени ставший его близким другом), Рой Лихтенштейн, Роберт Раушенберг и Сол Левитт.
Его работа в студии и за ее пределами становится все более известной. Он создает огромные скульптуры для детских площадок и общественных пространств, рисует граффити на стенах в центре города, в клубах и детских отделениях больниц. В его искусстве много социально-политического — СПИД, крэк, апартеид. Он так же начал работать с городскими детьми (из неблагополучных семей) по всей стране. Во время праздника, посвященного столетию статуи Свободы, Кит вместе с тысячей детей создает работу размером со здание. В 1986 он рисует граффити на Берлинской стене. Довольно быстро становится одним из самых известных художников в мире, хотя его взлет вызывает острые дискуссии: одни смотрят на него, как на модного, коммерчески успешного, медиа-манипулятора. Другие — воспринимают его крайне серьезно, находя в его работах влияние Уорхола, Лихтенштейна, минималистов, искусства аборигенов, американских индейцев и примитивизма. Цены на его работы резко взлетели: недавно одно из полотен было продано за 100 000 долларов. Его рисунки становятся узнаваемыми, отчасти из-за того, что их можно увидеть на футболках, значках, постерах, билбордах, часах, стенах и даже одежде. Большую часть всего этого можно приобрести в его нью-йоркском магазине Pop Shop.
ВИЧ-активист и художник
Харинг — открытый гей, и своим искусством приносит пользу сообществу. С тех пор, как началась эпидемия СПИДа, он особо подчеркивает необходимость контрацепции, а болезнь, уже унесшая жизни нескольких близких друзей, становится главной темой его работ. Два года назад Харингу поставили диагноз ВИЧ, с тех пор у него развилась саркома Капоши — заболевание, часто сопровождающее ВИЧ-инфекцию. Саркома Капоши неизлечима, но Харинг не сбавляет темп. Единственное, что видно постороннему человеку — небольшие фиолетовые ранки за ухом и на лбу.
На стальной двери его студии в Нижнем Бродвее красуется стикер: «Просто скажи — я знаю» (Тимоти Лири) (сатира на антинаркотический слоган: Just SAY NO). Внутри студии как в калейдоскопе: банки с супом Энди Уорхола, летающие лошади от Мобил, Мона Лиза с расплющенными на лице разноцветными ногтями, игрушки (говорящий Пи Ви, Чеири, Кролик Роджер), стопки книг по искусству. Холсты во всю стену, огромный ярко-розовый фаллос, неправдоподобно большая черно-белая скульптура обезглавленного человека, полки с красками, фотографии Брук Шилдс и Майкла Джексона, постер с Грейс Джонс, разрисованной как воин, и пара флюоресцирующих великов.
На Харинге заляпанные краской джинсы, развязанные высокие найки и одна из его футболок из серии «Безопасный секс», где двое человечков мастурбируют друг другу. Он худ и бледен, большие глаза смотрят на тебя из очков в роговой оправе — похож на Шермана или на Шермана и Пибоди вместе взятых.
Мы начинаем интервью — первое из шести полуночных длительных сессий, проходивших в Манхэттене и Чикаго, Харинг в это время рисует новую серию полотен. Там несколько абстрактных картин, очевидно, написанных под влиянием недавнего путешествия в Марокко, и состоящие из двух частей черно-белые серии. На первом полотне изображен скелет, писающий на маленький подсолнух, на втором — цветок распускается. Кит говорит так же, как и рисует — непринужденно и плавно.
Почему ты захотел стать художником?
Мой отец рисовал карикатуры и комиксы. И с самого детства я занимался тем же — создавал персонажей и их истории. Хотя, по-моему, разница между тем, чтобы рисовать комиксы и быть так называемым художником все же есть. Когда я решил стать художником, я начал с абсолютных абстракций, которые были очень далеки от всего этого. Как раз тогда я начал принимать галлюциногены, мне было лет 16 или около того. Все эти психоделические формы приходили из моего подсознания сами собой, как автоматическое письмо. Рисунки были абстрактные, но в них можно было рассмотреть предметы.
Ты принимал наркотики, потому что это было модно?
Наркотики были формой протеста против окружающей действительности, и в то же время средством не быть там. Я отчетливо помню, что от всех этих антинаркотических передач по телеку, я хотел употреблять еще больше. Они пытались напугать вас, показывая, как газовая горелка превращается в цветок. А я сидел и думал: «Вот ведь круто! То есть я тоже так смогу?» Я познавал новый мир и полностью изменился. Я был кошмарным подростком, позором семьи — сплошной наркотический хаос. Убегал из дома, приходил обратно под кайфом. Однажды меня арестовали за кражу спиртного из пожарной части, которая была в моем районе доставки газет. А еще мы с друзьями производили и продавали «ангельскую пыль» (фенциклидин, PCP).
Если бы ты решил соответствовать ожиданиям родителей, то каким бы ты стал?
Мы жили в маленьком консервативном городке. Там ты рос, учился в средней школе, затем появлялись дети, и дети тоже оставались жить там. Я был хорошим ребенком. Мои родители водили нас в церковь и все в таком духе. Но потом я стал религиозным фанатиком и родители, конечно же, были в шоке. Я попал в это движение, потому что мне было не во что верить, а еще, из-за желания стать частью чего-то большего.
Когда ты решил учиться в художественной школе?
Мои родители и школьный психолог убедили меня. Они сказали, что если я серьезно собираюсь стать художником, то мне не повредит профессиональное образование. И я пошел учиться так называемому коммерческому искусству, где быстро осознал, что не хочу быть иллюстратором или художником-оформителем. Люди, которые занимались этим, казались мне по-настоящему несчастными. Они говорили, что делают свою работу, а попутно не забывают и о своем искусстве. Но на деле все было не так, своего они ничего не создавали. Я бросил школу. И сходил на ретроспективную выставку Пьера Алешинского в Художественный музей Карнеги. Впервые я увидел кого-то старше и авторитетнее себя, занимающегося чем-то смутно похожим на мои абстрактные картинки. Это придало мне уверенности. В то время я как раз пытался понять, являюсь ли сам художником, и что означает быть им. Меня вдохновило искусство Жана Дюбюффе, и я помню, как слушал лекцию Христо Явашева, а потом посмотрел фильм с его работами «Бегущая изгородь».
Как эти художники вдохновили тебя?
Идея, которая повлияла меня больше всего, была в том, что искусство способно воздействовать на всех людей, в противоположность традиционному взгляду о его элитарности. На самом деле, все мое обучение «прошло под этим девизом». Затем случилось еще одно так называемое стечение обстоятельств. Я пошел в службу занятости и получил работу в Питсбургском центре искусств. Я красил там стены, чинил крышу и всякие вещи. Я стал использовать их территорию, чтобы рисовать все более большие полотна. Когда одна из выставок отменилась, у них появилось свободное место, и директор предложил мне выставить свои работы в одной из галерей. Для Питтсубрга это было круто, особенно кода тебе 19, и твои работы выставляются в лучшем месте города после, может быть, музея.
В тот момент я понял, что больше не буду доволен ни Питтсбургом, ни жизнью, которой живу. Я начал спать с мужчинами. Я хотел уйти от девушки, с которой жил. Она сказала, что беременна. Я оказался в ситуации, когда надо либо жениться и быть отцом, либо порвать с прошлым. Одно я знал наверняка — я не хотел быть художником в Питтсбурге и заводить семью. Я должен был вырваться на свободу, и Нью-Йорк казался единственным подходящим для этого местом.
Чем ты занялся, когда приехал туда?
Сначала я работал в том же стиле, что и дома. Затем стали происходить всякие вещи. Самая важная из них — я узнал об Уильяме Берроузе. Я узнал о нем почти нечаянно, как и все, что происходило со мной в жизни — шанс, случайное совпадение.
Судя по всему, ты веришь в судьбу.
С самого детства со мной происходили всякие случайности, но в итоге они много значили, и я пришел к пониманию, что такой вещи, как случай не существует. Когда осознаешь, что совпадений не бывает, то начинаешь использовать все, что попадается на пути.
Как на тебя повлиял Берроуз?
Работы Берроуза и Гайсина с его «методом нарезки» стали основой моего подхода к тому, как надо заниматься искусством. Идея книги «Третий разум» в том, что если разрезать две отдельные вещи (например, текст или холст) на кусочки, а потом соединить их в произвольном порядке, получится совершенно новая самостоятельная форма — третий разум, живущий своей жизнью. Результат иной раз получался не таким уж интересным, а иногда выходило что-то пророческое. Полагаясь на волю случая, они раскрывали суть вещей, делая невидимое более значительным, чем явное.
Как ты использовал их идеи?
Я разрезал заголовки из New York Post, склеивал их обратно на лист, а затем развешивал на улицах как объявления. Так я начал работать на улице. Тогда уже была группа людей, использующих улицу, как витрину для своего искусства. Такие как Дженни Хольцер, которая расклеивала повсюду плакаты с абсурдными высказываниями, она называла их «Прописные истины». Я переделывал рекламные объявления и составлял поддельные заголовки из New YorkPost с нелепостями вроде: «Рейган погиб от рук героя-полицейского или Папа Римский убит в обмен на освобождение заложника». Я развешивал их повсюду.
Какой был в этом смысл?
Я хотел ошарашить людей, заставить их задуматься, правда это или нет. Они останавливались, потому что видели там знакомые слова — Рейган, Папа Римский, узнавали шрифт, и им приходилось как-то с этим разбираться.
Какой была жизнь в Ист-Виллидже в то время?
Очень бурной. Везде зарождалось что-то новое. В музыке появились панк и нью-вейв. Художники со всей Америки стекались в Нью-йорк, было дико круто. Мы сами все контролировали. Появилась группа художников COLAB, они устраивали выставки в заброшенных зданиях. Клубная жизнь процветала — Mudd Club, Club 57, располагавшийся в подвале польской церкви, был нашим постоянным местом тусовок, мы могли делать там все, что вздумается. Мы стали устраивать тематические вечеринки: вечеринки в стиле битников (немного сатиры на 60-е), вечеринки с просмотром порно и стриптизом. Мы показывали ранние фильмы Уорхола. А еще искусство стало уличным. Я был одержим работами Жана-Мишеля Баския до того, как познакомился с ним лично.
Это был период его ранних граффити.
Да, но то, что я видел на стенах, больше походило на поэзию, чем на граффити. Эти фразы напоминают мне философские поэмы, которые мог бы написать Берроуз, где все может означать совсем не то, что кажется. На первый взгляд они простые, но в тот момент, когда я увидел его работы, я знал: там скрыто гораздо больше. С самого начала Жан-Мишель стал моим любимым художником.
А как развивалось твое искусство?
Я перешел от абстрактных картинок к словам и фразам, но потом решил опять рисовать. Но, если я собирался опять рисовать, то не мог вернуться к абстракции, мне нужна была связь с реальным миром. Я организовал выставку в Club 57 для себя и Франка Холидея. Я заказал рулон этикеточной бумаги, порезал ее, застелил весь пол и стал работать над рисунками. Первыми получились абстракции, но потом стали приходить новые образы. Там были люди и животные, летающие тарелки, стреляющие в людей. Помню, как старался понять, откуда ко мне пришли все эти образы, но так и не смог. Все это просто вылилось в рисунки. Я думал о них, как о символах, как о словаре понятий. На одном из рисунков была изображена собака, которой поклоняются люди, на другом — как в собаку стреляют из летающей тарелки. Внезапно появился смысл рисовать на улице, потому что мне было, что сказать. Для той выставки я нарисовал человека, ползущего на четвереньках, потом он превратился в ребенка («Сияющее дитя»). Еще я там изобразил животное, которое стало потом собакой. Это были архетипы человека и животного. В разных комбинациях они рассказывали о разнице между силой человека и силой животного инстинкта. Все вернулось к идеям, позаимствованным из семиотики и у Берроуза — различное сопоставление создает различные смыслы. Мне все больше нравилось андеграудное искусство, рисовать граффити, я работал в студиях у разных людей и занимался живописью. Летом 1980 COLAB организовали выставку уличных художников, Times Square Show. Впервые стрит-арт стал чем-то достойным внимания. Об этом написал Village Voice и другие журналы об искусстве, тогда они выделили из всех группы меня и Жан-Мишеля.
Как ты начал рисовать в метро?
Однажды я ехал в метро и увидел неиспользуемые рекламные щиты на станции, у них был черный фон, и я сразу понял, что это идеальное место для рисунков. Я поднялся наверх, купил коробку с мелками, вернулся обратно и сделал рисунок. Поверхность подходила идеально — черная и мягкая, рисовать мелом было легко. Я продолжал встречать их повсюду, и каждый раз что-нибудь там рисовал. Они были довольно хрупкими, и люди не трогали их, относясь с уважением, не пытались стереть рисунок или как-то его испортить. В этом была их сила. Недолговечные рисунки, сделанные мелом, посреди всей этой мощи, напряженности и жестокости — все, чем является метро. Люди были в восторге.
Все, кроме полиции.
Ну да, меня арестовывали, но так как это был мел, и его можно было легко стереть, они сочли это несерьезным преступлением. Копы никогда не знали, как со мной поступать. С другой стороны, было здорово, что это был еще и перформанс.
Пока я их рисовал, люди, разумеется, наблюдали за мной. Прошел месяц или два, и я начал делать значки, мне было интересно, что происходит с теми, кого я там встречал. Хотел, чтобы между людьми и моей работой была какая-то связь. И они ходили по метро с моими значками, на которых был изображен сияющий ребенок на четвереньках. По этим значкам они узнавали друг друга, останавливались поболтать — получилась некая социальная сеть.
Картины в подземке стали моей визитной карточкой, они стали распространяться дальше с помощью телевидения и журналов. Меня стали ассоциировать с Нью-Йорком и с хип-хоп культурой, которая вся состояла из граффити, рэпа и брейк-данса. Все это просуществовало около пяти лет, но так и не стало известно широкой публике. Хотя мне было ужасно интересно, что все это видят люди из разных слоев, с разным образованием и опытом. Тогда в 1982 у меня состоялась первая персональная выставка в большой галерее Тони Шафрази, Сохо, Нью-Йорк.
Что произошло с твоим твердым намерением держаться подальше от традиционной пафосной арт-сцены?
Я учился живописи, был частью андеграунда и имел очень точные и циничные представления о мире искусства: традиционная галерея с работающими в ней арт-дилерами — я ненавидел это всей душой. Но люди постепенно увидели возможность заработать кучу денег, покупая мои работы. Когда дилеры и коллекционеры стали приходить в мою студию, я испытал разочарование. Они приходили ко мне и, несмотря на цены, которые для них были смешными — буквально пара сотен долларов — они просматривали все картины и уходили ни с чем или пытались торговаться. Я не хотел больше их видеть. Я решил продавать картины, потому что это позволило бы мне бросить работу, а я работал и поваром, и занимался доставкой домашних растений, и много еще чего, а я хотел рисовать весь день. Поэтому мне нужна была галерея, чтобы дистанцироваться от вопросов торговли.
Сложно было принять тот факт, что твои картины стали товаром?
Да, но так думают не все. Люди получают что-то от жизни с ними... Я люблю жить с картинами.
Какие картины висят на стене в твоей квартире?
Одна из них — любимейшая мною картина из всех, которые когда-либо дарил мне Энди Уорхол — «Тайная вечеря», разрисованная им вручную. Еще есть две картины Джорджа Кондо, одна Баския. Маленький рисунок Лихтенштейна, гравюра Пикассо, монотипия Клементе и одна картина Кенни Шарфа. У меня еще есть телевизор, написанный им, замечательная работа. А эту металлическую маску я сделал для выставки в Нью-Йорке несколько лет назад. В моей коллекции много всего: Жан Тэнгли, фотографии Мэпплторпа, Уорхол, Баския.
Ты уже встречался с Уорхолом к моменту своей первой выставки?
До того как я узнал его, он представлялся мне некой иконой. Он был абсолютно недоступен. В конце концов, мы познакомились через Кристофера Макоса (фотографа), он привел меня на «Фабрику». Вначале Энди сохранял дистанцию. Ему было сложно чувствовать себя комфортно с людьми, которых он не знал. Потом он пришел на мою выставку в Fun Gallery, она состоялась вскоре после показа у Тони Шафрази. В этот раз он был более дружелюбным. Мы стали болтать, выбираться куда-нибудь вместе, обмениваться работами.
Что ты думаешь по поводу публикации дневников Уорхола?
Он хотел, чтобы их опубликовали, поэтому их сохранил. Самое странное для меня — это видеть его неуверенность. Довольно нелепо, потому что ему уж точно переживать не стоило: все это случилось уже после того, как вписал свое имя в историю. И его имя — самое важное после имени Пикассо. Мне приятно читать его дневники, он рассказывает историю целиком, и я могу перенестись в точный момент прошлого и воссоздать остальное.
Ты тусовался с Мадонной, Майклом Джексоном, Йоко Оно, Бой Джорджем — такие шикарные люди.
Я знал Мадонну до этого. Мы появились на сцене Ист-Виллиджа в одно и то же время, она тогда только начинала. Мадонна встречалась с Джеллибин Бенитесом (музыкальный продюсер), и я видел, как она выступала в Fun House. С другими я познакомился через Энди, который был человеком, вокруг которого все вертелось. Я больше не хожу на эти вечеринки, у меня уже не такая шикарная жизнь. Сейчас по ней не скучаю, но тогда я был молод и наивен, и все это казалось таким волнующим. Было невероятно пойти за кулисы к Майклу Джексону с Энди, а когда он привел меня домой к Йоко в первый раз, я не мог поверить своим глазам. Я привел Мадонну и художника Мартина Бергойна. Боб Дилан был там, Дэвид Боуи, Игги Поп — просто стояли на кухне. Сначала ты в ужасе от всего этого, но потом как-то привыкаешь.
Как думаешь, почему вы с Уорхолом дружили?
Энди всю свою жизнь окружал себя молодыми людьми. Свежая кровь, свежие идеи. Ему нравилось находиться рядом, а нам было хорошо, потому что ты получал одобрение, а безусловное одобрение от Энди значило много. Все его уважали. Он был единственной фигурой, претендовавшей на звание лидера, он знал, как привлечь публику к своему искусству и как заниматься искусством в реальном мире. Даже когда мы стали друзьями, он внушал мне некоторый ужас. Но все, кто знал Энди, говорят, что он был приятнейший, добрый, щедрый и простой человек. Людям в это трудно поверить, особенно после скандала с Эди Сэджвик, раздутого СМИ, где он предстает в роли кровососа, который извлекает выгоду, а потом выбрасывает тебя на улицу. Люди злились на него. Но те, кто знали его, понимали, что злость не обоснована. Причина чаще всего была в зависти: они завидовали, что не были его друзьями, не были причастны, не были в узком кругу, и винили его в своих неудачах, потому что из него получался хороший козел отпущения.
Каково это было — находиться рядом с ним?
Его было легко понимать, легко быть с ним. Я многому у него научился, например, великодушию и как надо себя вести. Я учился, просто слушая его и наблюдая, как он ведет дела, если к нему кто-то подходил на показе или, следя за его реакцией на то, что о нем пишут. Он всегда был готов поддержать тебя.
Он поддержал меня с моим магазином Pop Shop. Мне было страшно, я знал, что на меня обрушатся с критикой. Искусство процветает в маленьком элитарном мире. Остальным приходится довольствоваться жалкими каплями: обувь с абстракциями Модриана, что угодно от Уорхола, витрины в стиле Джексона Поллока — это приемлемо. Мое искусство началось в метро, оно началось в поп-культуре, было принято и переварено поп-культурой до того, как мир высокого искусства спохватился и признал его. Они хотят сказать: «Это мы даем вам вашу культуру». И обычно так и происходит. Но открыв Pop Shop, я окончательно вырезал их из этой картинки.
Некоторые считают, что Pop Shop — это пошлая коммерциализация.
Да, другие художники обвиняют меня в том, что я продался с тех пор, как мои картины покупают. Не понимаю, что я, по их мнению, должен был делать — рисовать всю жизнь в подземке? Как-нибудь выжить, но остаться незапятнанным? К 1984 вся эта штука с метро обернулась против меня, картины начали воровать. Я спускался в метро, рисовал, а два часа спустя все рисунки исчезали. Их выставляли на продажу.
Мои работы становились все более дорогими и популярными на арт-рынке. Это значило, что их могут себе позволить только те, кто мог заплатить большие деньги. Pop Shop сделал их доступными для всех. Для меня идея Pop Shop полностью идеологически согласуется с тем, что делал Энди и художники-концептуалисты. Все дело в масштабном соучастии.
Если бы я хотел заработать, я бы мог стать самым успешным дизайнером рекламы или иллюстратором в мире. Я отказался от многих выгодных предложений. Мне предлагали участвовать в субботних утренних шоу по телеку, делать рекламу для готовых завтраков. Я не стал делать рекламу для Kraft cheese и Dodge trucks.
Но ты же рисовал плакаты для водки Absolut и часов Swatch, в чем разница?В любой работе, за которую я брался, был свой вызов. И они распространяли мои работы, качество и количество строго контролировалось. Но смысл был не в том, чтобы разбогатеть. Деньги никогда не были мне интересны и часто создавали проблемы. Когда вы внезапно обнаруживаете себя в центре внимания и богатства, вы порой не понимаете, какой суммы денег заслуживаете за свою работу. Отдача должна быть в идее, в идеологической или эмоциональной вовлеченности.
И даже это не главное. Занятия живописью, в лучшем своем проявлении, для меня — это трансцендентный опыт. Когда это срабатывает, я отправляюсь в совершенно другой мир, получаю доступ к универсальным вещам и такому состоянию сознания, где мое эго не имеет никакого значения. В этом весь смысл. Поэтому меня так оскорбляют обвинения в том, что я продался. Всю свою жизнь я пытался избежать этого, пытался понять, почему так происходит с другими и что это значит. Как принимать активное участие в жизни и не потерять свою целостность? Это постоянная борьба. Ваш рост и развитие отчасти зависят от вашего умения «опустошать себя» настолько, чтобы полностью раствориться в картине, и не позволять предвзятому мнению формировать ваше видение того, каким должно быть произведение искусства или художник. С тех пор как появились люди, желающие приобрести мои картины, я знал, что если захочу, я с легкостью могу нарисовать для них то, что им хочется увидеть или то, что они ожидают. Но когда ты позволяешь таким вещам влиять на себя, считай, ты пропал. А как только ты получаешь признание, находятся люди, которые отворачиваются от тебя, подразумевая, что они заслуживают все это, а не ты. И значит, ты продался. Я никогда не продавался.
В своем магазине ты продаешь плакаты «Свободу Южной Африке» и много искусства, связанного с проблемами СПИДа. Ты всегда был политически сознательным?
У меня появилась восприимчивость к подобным вещам еще дома. Мои родители никогда в политику особо не вникали, всегда были стойкими республиканцами, голосуют за республиканцев по сей день (даже мне не удалось заставить их изменить мнение о Рейгане), но их всегда волновало, что происходит в мире. Наверное, я начал реагировать на их убеждения. Помню, как мы ехали куда-то, скорее всего в Нью-Джерси, отдыхать, и, сидя на заднем сидении, я увидел группу автостопщиков-хиппи и почувствовал, что нахожусь не с теми людьми. Мы с отцом с нашими стрижками под «ежик» были для них врагами. Никсон попросил американцев проявить поддержку военных действий в тот день, надо было ехать на машине с включенными фарами. И мы ехали всю дорогу до Нью-Джерси с включенными фарами. Мне было всего 11 и мне было стыдно. Когда я немного повзрослел, то стал участвовать: помню, с каким энтузиазмом делал коллажи из пацификов на «День Земли».
Твоя кампания за безопасный секс стала для меня откровением – этот сквозной персонаж Debbie Dick.
Да, люди довольно остро реагируют — учителя просят меня дать им наклейки, пропагандирующие безопасный секс. В США люди стесняются говорить об этом. В Европе же это абсолютно приемлемо. Многое из того, что мы видим здесь — банально. А все из-за нелепых предубеждений относительно того, что люди смогут воспринять, а что — нет. На самом деле, если к людям не относиться, как к идиотам, и давать полную информацию, то они это оценят. Особенно это касается детей — наиболее нуждающейся группы.
Как появился персонаж Debbie Dick?
Я хотел сделать что-то информативное, но с чувством юмора. Сама по себе тема очень болезненная и несмешная. Людям трудно даже шутить об этом. Если они не привыкнут шутить о презервативах, нечего даже и думать, что они пойдут и купят их.
На одной из стен Нью-Йорка ты написал ставшую довольно известной работу — «Crack is wack» («Крэк — это безумие»). А какая разница между детьми, употребляющими крэк, и тобой, когда ты был молод и употреблял наркотики?
Крэк — наркотик дельцов. Его изобрели люди, которые никогда не разбогатели бы на марихуане. По действию крэк кардинально отличается от расширяющих сознание наркотиков вроде ЛСД или марихуаны. Даже противоположен — он делает тебя покорным: вместо того, чтобы раскрыть твой разум, крэк делает тебя зависимым от любого, кто достанет наркотик. Думаю, крэк даже хуже героина.
Героин успокаивает и усыпляет подозрительность, а крэк превращает тебя в полного шизофреника, агрессивного и одержимого бессмысленным желанием большего. К нему гораздо быстрее привыкаешь, чем к героину или любому другому наркотику. Самое отвратительное, что, кажется, нет силы, которая по-настоящему хотела бы решить проблему крэка. Для них все идеально, людьми легко управлять. В конце концов, наше правительство единственный контролер ресурса. Казалось бы, они ведут борьбу с наркотиками, но за время пребывания Буша на посту вице-президента поток кокаина в страну был просто феноменальным.
Тебя беспокоит, что многие видные критики оставляют твою работу без внимания?
Многие видные критики, составив свое мнение о моих работах много лет назад, так его и не изменили, несмотря ни на что.
Но ведь прошло много времени, прежде чем модное искусствоведческое сообщество стало воспринимать Уорхола всерьез.
У Энди и таких людей, как Рой Лихтенштейн, конечно есть истории, связанные с ранней негативной критикой. Когда они только начинали, их ругали, высмеивали, списывали со счетов. И такое отношение все еще сохраняется. Например, этот ужасный оскорбительный некролог, опубликованный Робертом Хьюзом в Times, где он игнорирует любые заслуги Энди.
Хьюз однажды сравнил тебя с Питером Максом: «мода, а не искусство».
Да, он писал обо мне ужасные вещи, он ненавидит мою работу и говорил об этом много раз. Работы Питера Макса коммерчески востребованы и являются отражением нашего времени, но кроме этого в них нет никакой ценности. Я не знаю… Я не беспокоюсь о таких вещах, во-первых, потому что получаю силы и поддержку от художников, на которых я равняюсь и уважаю их гораздо больше, чем критиков и кураторов. А во-вторых, есть люди, у которых нет за плечами искусствоведческого образования, которые не относятся к элите или миру интеллектуалов, но они способны на искреннюю реакцию из глубины сердца. К сожалению, подобные мысли не всегда поддерживают меня, иногда начинается паранойя, и я вспоминаю, что не принадлежу к важному миру современного американского искусства, и это бывает болезненно. Меня пугает, сколько власти находится в руках у арт-критиков и кураторов. У них достаточно сил, чтобы полностью вычеркнуть тебя из истории. Как-то Хьюз назвал Жана-Мишеля Эдди Мерфи от мира искусства – абсолютно расистская, нелепая и обывательская критика.
Ты был потрясен, когда Жан-Мишель умер от передозировки героина прошлым летом?
Последние несколько лет его друзья за него сильно переживали. Он играл со смертью, дошел до последней черты. Но смысла разговаривать с ним не было. Он отлично знал, что делает, осознавал все риски, у него были друзья, которые погибли. Его друзья могли только надеяться, что ничего не случится. Но когда он умер, ни для кого это не стало сюрпризом.
Должно быть, было особенно тяжело после смерти Энди всего за год до этого.
Жан-Мишель был как… вишенка на торте. Есть художники, чьи работы я очень ценю. Но существует не так много художников, с которыми у меня были отношения, и которые бы меня так вдохновляли и пугали одновременно. С врожденным талантом.
Почему они тебя пугали?
Потому что они так хороши, что у тебя появляются сомнения относительно собственного таланта. Или ты думаешь, что делаешь недостаточно, потому что, наблюдая за ними, тебе хочется уйти обратно и работать. Так что потерять Энди и Жана-Мишеля…
Самое странное, что незадолго до смерти Энди, погиб еще один мой близкий друг, он был чем-то вроде моего ангела-хранителя, Бобби Бреслау. Он был моей совестью, моим сверчком Джимини. Он работал здесь, пока ему не стало так плохо, что он не смог приходить. Думаю, он знал о своей болезни, хотя диагноз СПИД ему не ставили долгое время. Его положили в больницу, и через неделю он умер. И это было… Как будто земля уходит из под ног, как будто ты птенец, которого выбросили из гнезда — теперь надо все делать самому, и делать хорошо, так, как бы он ожидал от тебя. Через месяц умер Энди.
Потерять их обоих в течение месяца было тяжело. Все это произошло после того, как я потерял много других друзей. Я должен был ехать в отпуск, за неделю до того мой бывший любовник Хуан Дюбосе, который уже болел некоторое время, умирает. Через неделю мой друг Ив Арман, он должен был увидеться со мной в Испании, погибает в автокатастрофе. Ив был одним из моих лучших друзей, моей главной опорой в мире искусства — фотограф, галерист, сын Армана, скульптура. Я был крестным отцом его ребенка, прекрасной годовалой девочки. В течение полутора лет погибло четверо или пятеро людей. Самых главных людей.
И каждый раз, когда это происходит, ты становишься немного прочнее и сильнее, хотя боль, конечно, никуда не уходит. Но тебе приходится… Идти дальше. Ужасно так говорить, но легче принять смерть, когда человек умирает медленно, и ты знаешь об этом, проживаешь это вместе с ним, тебе больно, но у тебя есть время. Невозможно оправиться, когда друзья уходят внезапно, я так и не смог свыкнуться с мыслью, что их больше нет. Когда твои близкие умирают, все, что ты можешь — стараться быть сильным. Рационального способа справиться с этим нет.
Ты потерял столько близких друзей — задумывался, почему все это произошло?
Смерть неизбежна. У меня нет ощущения, что именно со мной обошлись несправедливо, все могло бы быть гораздо хуже. Я потерял многих, но не всех — моя семья и родители живы. Но столкновение со смертью, особенно в юном возрасте — страшный, невероятный урок. Наверное, так должны были чувствовать себя люди на войне, когда их друзья погибали. Обычно мы теряем близких, когда нам 50 или 60, но когда тебе 25, и многие твои друзья постепенно умирают от СПИДа — очень долго и мучительно, все это ужасно тяжело. Я стал относиться к жизни с большим уважением, понимать ее ценность, так, как никогда до этого.
Однажды, я случайно разговорился с прохожим на улице. Мы поговорили немного про его ситуацию, про меня, обо всем, что происходит вокруг. Он сказал мне — и это было удивительно, учитывая наши обстоятельства, что он никогда в жизни не чувствовал себя счастливее. И я очень хорошо его понял: ты испытываешь благодарность за каждый день, выходишь из дома, чувствуешь теплый ветерок, смотришь на облака в небе, все кажется удивительным.
Знаешь, я рад быть здесь. Я наблюдал много людей моложе меня, в гораздо лучшей физической форме, распавшихся в ничто. Первый известный мне человек, который умер от СПИДа, был певец Клаус Номи, это случилось в 1983. С тех пор заболело много людей, и список только удлиняется, невыносимый, невероятно огромный список. Ты готовишь себя к худшему, стараешься быть жестче. Я не знаю, сколько еще раз смогу наблюдать все это, быть рядом с людьми в их последние минуты, но я многому научился, а еще больше понял про любовь и про людей.
Самое удивительное наблюдать, как приходят родители. Бывает, что до болезни они не были близки: у гомосексуалов довольно часто плохие отношения с родителями, особенно с отцами, которые могут вообще с ними не общаться. Но в конце родители приходят, впервые в жизни с открытым сердцем, не боясь показать всю свою любовь.
Твои родители с самого начала знали, что ты гей?
У моих родителей удивительное отношение — они все знают, но ничего не говорят. Я никогда не пытался от них что-то скрывать, а они меня не расспрашивали. Когда они приезжали, я жил с Хуаном. К тому моменту, благодаря своей работе, я уже доказал, что могу быть самостоятельным. Они знали, что я направил свою жизнь в правильное русло, и только это было важно.
Но вы это обсуждали?
Нет, но они приезжали ко мне домой, а у меня только одна кровать. И Хуан приезжал вместе со мной на Рождество, когда вся семья была в сборе. У моего отца десять братьев и сестер. Он вырос в семье морских пехотинцев. Все его родственники в морском флоте, я и сам бы мог стать морпехом. Там культивировалась мужественность, но в тоже время и гордость за себя и семью, и радость простым вещам. Я тоже мог бы стать частью всего этого, тем невероятнее получить их одобрение и поддержку, несмотря на то, что я не стал морским пехотинцем, а вся семья знает или догадывается о моей гомосексуальности. Харинг — это и их фамилия тоже, и мне приятно, что они мной гордятся. И хотя мы никогда не говорили об этом после той поездки в Нью-Йорк, они, в конце концов, приняли Хуана как члена семьи, купив ему подарок на Рождество. А еще Хуан был чернокожим, и с этим им тоже пришлось разбираться. Мои родители люди широких взглядов, но я отлично помню все эти шуточки про негров на День благодарения. Не в последние годы, а когда я был ребенком. Сейчас такого уже не случается, думаю, я их чему-то научил, ну и сестры тоже.
Сейчас они приезжают в Нью-Йорк, общаются с моими друзьями и чувствуют себя вполне комфортно на моих вечеринках, куда в любой момент может заглянуть поздороваться дрэг-квин или Дин Джонсон из группы Dean and the Weenies. А Дин — это такой высокий, лысый, мужественный чувак, но при этом в пеньюаре и на платформах. Они потом делятся впечатлениями с друзьями. У них на холодильнике много фотографий. На одной из них они позируют вместе с Йоко Оно на моей последней выставке, на другой — вместе с Биллом Кросби сидят на диване Хакстеблов. Эти полароидные снимки висят у них вместе с бланками и фотографиями внуков.
У тебя есть твердое убеждение, что люди должны открыто заявлять о своей гомосексуальности?
Нет, для меня это второстепенный вопрос, не относящийся напрямую к моей жизни. Мне не должны мешать работать с детьми, или подозревать меня в том, что я собираюсь их совращать. Многие люди даже представить себе не могут гея, работающего с детьми, они сразу воображают себе разврат, и это печально. А за последние несколько лет СПИД изменил все. Из-за СПИДа людям стало еще сложнее это принять, потому что гомосексуальность стала синонимом смерти.
Это простительный страх, люди абсолютно не информированы, и как следствие невежественны. Мы для них сейчас переносчики смерти. Поэтому так важно рассказывать людям, чем СПИД является, а чем нет. Так как все может далеко зайти и стать гораздо хуже с возможностью массовой истерии и фашистской реакцией. Все это очень опасно. Из-за евреев никто не умирал, тем не менее, они стали невероятной мишенью ненависти. Если вдруг случится глобальный экономический кризис, все мгновенно выйдет из под контроля. Вот мой самый большой страх. Я достаточно циничен, чтобы живо интересоваться, откуда все это началось. Мы все прекрасно знаем, на что они способны. У них есть лаборатории для бактериологической войны, и они могли это сделать — прекрасная возможность стереть гомосексуалов и наркоманов с лица земли.
Но вирус свирепствует в Африке и других местах.
Что добавляет сюда еще и расистскую подоплеку. Идеальная болезнь для неугодных людей. Тут можно далеко зайти, все зависит от того, насколько ты параноик и веришь в конспирологические теории.
Как ты узнал: тебе стало плохо, или ты сдал анализ?
Я сдавал анализы до этого. Но даже если результат положительный, до тебя не доходит, пока не становится плохо.
Так ты знал, что ты ВИЧ-положительный до появления симптомов?
Да, я занимался безопасным сексом долгое время, до того как сдал анализы. Но я знал, что возможность есть. Я приехал в Нью-Йорк в разгар периода беспорядочных сексуальных связей. Я только что совершил каминг-аут и оказался в месте и времени, где все отрывались, как могли. Мне нравилось экспериментировать. Так что если не я, то кто же, это был просто вопрос времени. Сейчас меня больше всего волнует, как это может повлиять на других людей. У меня много друзей, среди них есть дети, мои крестники. Есть много детей, к которым я отношусь, как к родным, у меня никогда бы не было детей, но я всегда хотел быть отцом. И я не представляю…
Я совсем не хочу, чтобы они увидели меня в таком же состоянии, которое я видел уже много раз у других. И я не знаю, что было бы великодушнее — бороться до последнего вздоха, неважно, во что ты превратишься, или закончить все и уйти с достоинством. Я не знаю, что оставит обо мне лучшие воспоминания. Будет ли хуже, если они узнают, что я покончил с собой? Или они должны знать: у меня была воля бороться, я боролся и пытался выжить до конца, несмотря на то, что выглядело все не очень приятно? Даже, если в какой-то момент, все кто рядом с тобой, не смогут это больше выносить.
Ты же говорил, что многому научился, наблюдая за умирающими. Не в этом ли ответ?
Да, поэтому я думаю, что должен набраться храбрости и пройти весь путь до конца и не бояться того, что могут подумать люди. Но дети…Я просто не представляю…
Я думаю, что взрослые люди так плохо справляются с осознанием болезней и смерти, потому что у нас нет никакого опыта, пока мы взрослеем; детей всегда держат подальше от этого. Меня поразило твое нежелание рассказывать о своей болезни вначале, потому что ты боялся, что несведущие люди не позволят тебе работать с детьми, не пригласят тебя в школы рисовать.
Я знаю, что меня не пригласят. Но я думаю, что будет нечестно, если они не будут знать, а потом выяснят и будут говорить: «Он был здесь, у него СПИД». Я думаю, то, что случится, когда люди узнают, будет намного интереснее варианта, когда все продолжается по-старому. Начнут происходить изменения, возможно, не в лучшую сторону. Найдутся люди с принципиальной позицией, желающие, чтобы я работал с детьми, но найдется и много таких, кто не захочет.
Замалчивая свою болезнь, Рой Хадсон помог укоренить невежество.
Да, он не рассказывал, и СМИ сумели зафиксировать идею о том, что СПИД был наказанием за что-то плохое, что он делал.
И обставили все так, будто ему было стыдно быть геем.
Моя болезнь не заставит меня оступиться, для меня это важно. Я не сожалею ни о чем, что сделал. И ничего бы не изменил. Все было естественно, я не скрывался. Тяжело, что из-за СПИДа подросткам будет сложнее определиться с собственной сексуальностью без предубеждений со стороны. Им и так все время будут затыкать рот, но желание довольно сильная штука, оно победит, несмотря на промывку мозгов. Так вот, представь, как ужасно быть молодым парнем, который знает, что он гей или думает поэкспериментировать. Это как приговор к смертной казни, ужасно пугает.
И как люди будут подливать масло в огонь, говоря, что неправильно быть тем, кем ты являешься. Среди людей так мало открытых геев, которые могли бы служить примером для подражания или просто хороших уважаемых людей, открыто обсуждающих свою сексуальность. Нужно вести откровенные разговоры. Подростки будут заниматься сексом, так помогите сделать их секс безопасным. Люди все еще не занимаются безопасным сексом. Я знаю так много парней, думающих, что если они занимаются сексом с девушками, то к ним это не относится. Они ненавидят пользоваться презервативами. Тем не менее, все больше новых случаев заражения происходит именно при гетеросексуальных контактах.
У тебя есть еще симптомы, кроме поражения тканей?
Нет, мне никогда не было так плохо, чтобы я не мог встать с кровати. Есть ощущение, что все это происходит не со мной. Как будто, я оказался не в том месте, не в то время. Через десять лет все будет совсем по-другому. Разумеется, вначале никто не знает, что делать с новой болезнью. И я просто не вовремя заболел. Мы все заразились, потому что даже не знали, что болезнь существует. Когда люди заболевали, они понятия не имели, откуда это взялось и что они больны, мы не знали, как защититься и предотвратить это. Сейчас у людей нет оправданий. Сейчас только вы несете ответственность за то, что происходит с вами, потому что есть возможность защитить себя.
Как диагноз СПИД изменил твою жизнь?
Самое сложное осознавать, что еще так много можно сделать. Я законченный трудоголик. Ужасно боюсь, что однажды проснусь и не смогу рисовать.
Ты находишь время на жизнь вне работы?
Приходится себя заставлять, иначе буду только работать. Я получаю от этого удовольствие и не жалуюсь. Совсем. По-своему, это даже привилегия. Когда я был маленьким, всегда чувствовал, что умру молодым, в 20 лет или около того. Так что я всегда жил, как будто в ожидании. Я делал все, что хотел. Я и сейчас делаю все, что хочу.
Не важно, как долго ты работаешь, все когда-нибудь заканчивается. И всегда останется что-то недоделанное. Ты можешь дожить до 75, это ничего не значит. Всегда будут новые идеи. Всегда будет работа, которую хотелось бы довести до конца. Ты можешь работать за десятерых. Если бы я мог клонировать себя, то и тогда бы на всех хватило занятий, даже если таких как я было бы пятеро. И я ни о чем не жалею. Я не боюсь приближения смерти, потому что это в каком-то смысле не ограничение. Все могло произойти в любой момент и когда-нибудь случится. Если жить по таким принципам, то смерть ничего не значит. Я занимаюсь только тем, чем хочу заниматься.
Тебя раздражают обыденные вещи в жизни?
Наоборот. Нет ничего обыденного. Хотел бы я обходиться без сна. И все это на самом деле весело, часть игры. (Некоторое время он молчит, затем смотрит вверх). Есть еще последняя мысль, чтобы резюмировать. Я хотел создать самую лучшую картину, на которую способен на последнем показе в Нью-Йорке. Чтобы показать все, чему я научился в живописи. И все проекты, над которыми я сейчас работаю, стена в больнице или новая картина, я везде пытаюсь подвести итог. Все, что я сейчас рисую — шанс достигнуть наивысшей точки. И эта сосредоточенность на работе, которой я сейчас занимаюсь — еще один плюс моей болезни.
Пока вы пишете рассказ, вы можете болтать о пустяках и двигаться сразу во всех направлениях, но когда вы подбираетесь к концу истории, все сюжетные линии должны сойтись в одну. Это как раз та точка, в которой я сейчас нахожусь, не знаю где, но знаю, что важно дописать свою историю именно сейчас. Все вещи выглядят более отчетливыми, и это по-настоящему освобождает.