"Одно обстоятельство привлекло мое внимание и показалось мне странным. За три — четыре недели, проведенные в Нью-Йорке, я лучше освоил язык, чем за месяцы и годы, что учил его прежде. Похоже, память глубже впитывает в себя впечатления по мере того, как страх лишает покоя. В конце первого месяца моего пребывания в Америке я уже довольно свободно болтал, хотя, несомненно, с немецким акцентом. К тому же я прочитал немало романов, и Теккерея и других авторов, да еще около полудюжины пьес Шекспира. Проходили неделя за неделей, мой запас долларов истощался, и наконец я остался без ничего — без денег и без работы. Мне не передать, как я мучался от разочарования и отчаяния. К счастью для состояния моего рассудка, унижение переполнило меня яростью, а ярость и страх соединились в такую горечь, которая пробуждала во мне настоящую ненависть. Когда я видел богатых людей, входивших в рестораны или катавшихся в Центральном парке, у меня появлялись убийственные мысли. Эти люди за минуту тратили столько, сколько я просил за недельную работу. Но самое ужасное было то, что никто не нуждался ни во мне, ни в моей работе. «Даже лошади и то все работают, — говорил я себе, — а тысячи людей, которые являют собой куда более надежную рабочую скотину, чем лошади, никак не используются. Какие бессмысленные затраты!» И один вывод глубоко засел у меня в голове: что-то не так в обществе, в котором не находится применения умной голове и жаждущим работы рукам.
Я решил заложить серебряные часы, которые отец подарил мне на прощание, и полученными деньгами расплатиться за кров и хлеб. Прошла еще одна неделя, работы не было, и заложить тоже было нечего. От хозяина я уже знал, что не стоит даже заикаться о кредите. «Плати или убирайся», — любил повторять он. Плати! Может быть, сдать кровь?
Я не знал, как побороть отчаяние. Ненависть и ярость клокотали у меня в душе. Я был готов на все. Вот так, сказал я себе, общество плодит преступников. Но я не знал даже, как подступиться к преступлению, куда идти, поэтому, едва Хеншель переступил порог, спросил его, не может ли он помочь мне, чтобы меня взяли официантом.
— Но ведь ты не официант.
— Разве не все могут быть официантами? — изумился я.
— Нет, конечно же, — с раздражением произнес он. — Если у тебя столик на шесть человек и все заказывают разные супы, а потом трое заказывают один сорт рыбы и трое еще три сорта и так далее, ты не сможешь это запомнить и донести до кухни. Поверь, требуется много практики и хорошая память, чтобы служить официантом. Да и мозги не помешают. А ты сумеешь донести до столика поднос с шестью полными тарелками, держа его над головой, потому что другие официанты шныряют туда-сюда, и при этом не пролить ни капли?
Отличный аргумент: «Мозги не помешают». Что на него ответишь?
— А помощником тоже нельзя?
— Тогда ты будешь получать всего семь — восемь долларов в неделю, — ответил Хеншель, — но даже помощники, как правило, знают ремесло официанта, правда, они не знают английского языка.
Облако уныния стало еще гуще; все дороги были закрыты для меня. И все-таки надо было что-то делать, потому что у меня совсем не осталось денег, ни одного доллара. Что же делать? Занять у Хеншеля? Я покраснел. Так получилось, что я всегда смотрел на него, хорошего в общем-то парня, свысока, как на низшее существо, а теперь... и все же ничего другого мне не оставалось. Я должен был это сделать. И сам презирал себя за это. Как бы то ни было, я чувствовал зависть к Хеншелю и его положению, словно он был виноват в моем унижении. До чего же мы, люди, злые. Я попросил у Хеншеля всего пять долларов, чтобы заплатить хозяину комнаты, и он с готовностью дал их мне, хотя, как мне показалось, ему это не понравилось. Возможно, во мне говорило раненое самолюбие, однако меня словно огнем обожгло, когда я брал деньги. Тогда я решил, что должен на следующий день найти работу, любую работу, просто пойду по улицам, буду всех спрашивать. В ту ночь я почти не спал; от ярости даже лежать не мог спокойно, поэтому встал и ходил из угла в угол, словно зверь в норе.
Утром я надел самое плохонькое, что у меня было, и отправился в доки искать себе применения. Как ни странно, никто не обратил внимания на мой акцент, но, все еще оставаясь чужаком, именно там я ощутил доброе участие, которые напрасно искал прежде. Невежественные рабочие — ирландцы, норвежцы, цветные — были готовы помочь, чем могли. Они показали, куда надо идти, чтобы спросить о работе, рассказали, каков из себя босс, когда и как лучше разговаривать с ним. В каждом рукопожатии я находил утешение, но работы все не было и не было. Как низко я тогда упал? В ту неделю я узнал достаточно, чтобы заложить свой воскресный костюм. За него я получил пятнадцать долларов, заплатил за комнату, отдал долг Хеншелю и прямиком отправился в тот дом, где жили рабочие и где надо было платить три доллара в неделю. Хеншель просил меня остаться, обещал помогать, однако моя гордость не могла этого вынести, поэтому я написал ему адрес — вдруг он услышит о чем-то подходящем для меня? — и ушел на дно пристойной рабочей жизни.
Новое жилище показалось мне вонючей дырой. Это был приземистый многоквартирный дом, сдаваемый покомнат-но иностранным рабочим. Можете есть вместе со всеми, можете сами готовить себе в комнате, на ваше усмотрение. Столовая вмещала человек тридцать, однако после ужина, продолжавшегося от семи до девяти, туда набивалось человек шестьдесят — курили, разговаривали на дюжине языков часов до десяти — одиннадцати. По большей части, это были рабочие, немытые, грязные, бесхитростные, и они научили меня, как получать случайную работу в доках, офисах, ресторанах — миллион разных работ большого города. Так я и жил несколько месяцев, три дня по три-четыре часа работая в одном месте, а потом начиная поиски новой работы на неполный рабочий день, и тоже на три-четыре дня.
Поначалу меня ужасно мучил стыд из-за незаслуженного унижения. Почему я упал так низко? Наверно, отчасти сам виноват. Раненое честолюбие обнажало нервы и усиливало дискомфорт. Потом наступило время, когда я смирился со своей участью и смиренно принимал все, как есть. Обычно я зарабатывал достаточно, чтобы продержаться полторы-две недели. Однако посреди зимы меня стали преследовать неудачи, и я скатился еще ниже — до ночлежки, голода и безысходного отчаяния. Зимой труднее найти работу, чем в любое другое время года. Получалось, будто природа присоединялась к человечеству, деморализовавшему и уничтожавшему бедняков. Полюбопытствуйте статистикой безработицы и обнаружите, что она выше всего зимой. Никогда мне не приходилось испытывать ничего, подобного холоду, ужасным бурям в Нью-Йорке, безоблачным ночам, когда ртутный шарик падает до отметки десять, а то и пятнадцать градусов ниже нуля, и холод пронизывает до костей — природа грозит смертью, а человек ведет себя еще хуже, чем всегда.
На моей стороне были юность, гордость, к тому же у меня не было пороков, стоивших денег, а иначе я бы сгинул в этом чистилище. Не один раз я всю ночь напролет бродил по улицам, одурманенный холодом и голодом; не один раз милосердие какой-нибудь женщины или рабочего парня возвращали мне жизнь и надежду. Лишь бедные могут по-настоящему помочь бедным. Я побывал в бездне и, вернувшись, не вынес ничего, кроме этого убеждения. В аду нечему учиться, разве что ненависти, а безработный иностранец в Нью-Йорке обречен на самый страшный ад. Но даже адский холод и адское одиночество время от времени исчезали под лучами простого человеческого сочувствия и доброты. Я не забыл ничего. Когда я проваливался в бездну, то первым делом шел к батареям: меня притягивало журчание воды, которое нескончаемой погребальной песней успокаивало боль. Часами я ходил туда-сюда или обхватывал себя руками, стараясь сохранить тепло и частенько радовался тому, что холод заставлял меня бегать, ведь когда быстро бежишь, мысли не такие горькие. Однажды вечером, по-видимому, я устал и засиделся на скамейке, потому что меня разбудил ирландец-полицейский.
—Иди, иди, тут нельзя спать, сам знаешь.
Я встал, но не мог сделать ни шагу, потому что от холода совсем обездвижел, к тому же я еще не совсем проснулся.
—Иди, иди, — сказал полицейский и подтолкнул меня.
—Как вы смеете его толкать? — услышал я визгливый женский голос. — Кому он тут мешает?
Это оказалась проститутка. Звали ее Бетси Ирландка. Она считала это место своей вотчиной и всегда была готова подраться за него, хотя из-за чего драться-то?
Полицейскому пришлось не по душе ее вмешательство, и он заодно обругал ее тоже. Как только я смог что-то произнести, то попросил Бетси не вступаться за меня, мол, я уйду, и в самом деле пошел прочь, однако Бетси догнала меня и сунула доллар мне в руку.
— Я не могу взять деньги, — сказал я, возвращая доллар.
— Почему это? — возмутилась она. — Тебе он сейчас нужнее. А мне понадобится, я скажу, и ты отдашь долг, черт тебя побери! Бери в долг, ясно?
Бедняжка Бетси! Она была гением доброты, и потом, когда дела у меня наладились, я всегда помогал ей, чем мог, постепенно узнав ее печальную историю. Ее грехом была любовь, одна лишь любовь. Она совершила ошибку, которая навлекла на нее и презрение, и наказание, вот только сама она себя не презирала. Бетси считала себя невинной жертвой нашей жизни; наверное, так оно и было, ведь она сохранила сердечную доброту.
Еще одна сцена: три или четыре ночи подряд я спал в одном месте, где постель стоила десять центов, и, когда однажды утром около половины шестого встал и собрался идти на холод, твердокаменный янки, державший это заведение, вдруг спросил:
— Где ты будешь завтракать?
— А тебе какое дело?
— Никакого. Просто у меня есть горячий кофе, и если у тебя найдется чашка, милости прошу.
Тон у него был безразлично-грубоватый, но взгляд растопил лед у меня на сердце, и я последовал за ним в его конуру. Он налил кофе и поставил передо мной кипящую чашку, положив рядом бисквиты и бекон, так что через десять минут я вновь стал человеком, вновь вспомнил о человеческом достоинстве и человеческих надеждах, ко мне вернулись силы.
— Вы часто так завтракаете? — улыбаясь, спросил я.
— Иногда, — ответил он.
Я поблагодарил его за доброту и уже собирался уйти, как он сказал, не глядя на меня:
—Если не найдешь работу сегодня, все равно приходи, я не возьму с тебя денег, ты понял? — Я в изумлении уставился на него, и он, по-видимому, решил как-то оправдать свою слабость. — Если человек встает в такую рань и идет на мороз, когда еще нет шести, значит, он хочет работать, а кто хочет работать, обязательно что-нибудь найдет, рано или поздно. И мне хочется помочь такому человеку, — добавил он с чувством.
За несколько недель я хорошо узнал Джейка Рэмсдена; он был с виду неприступен и молчалив, подобно своим родным горам, но добр в душе.
Трудно представить, как я пережил те семь месяцев жуткой зимы; но как-то мне это удалось, и когда началась весна, у меня даже оказалось несколько долларов, так что я вернулся в прежнюю меблирашку, где платил три доллара, и там помылся, вернув себе приличный вид. На эту конуру я теперь смотрел как на роскошный отель. Зима многому меня научила, но, главное, научила тому, что как бы несчастен ни был человек, есть другие еще более обделенные судьбой: человеческие беды — что бескрайнее море."
© Фрэнк Харрис "Бомба"