Бывает, знаете, книга хорошая, со всех сторон на нее ярлыки налеплены — вроде «роман века», «голос поколения X-Y-Z», переиздана на всех языках, критики написали статей на полное собрание сочинений Толстого — ан нет, все равно где-то что-то не стыкуется и со всех сторон торчат криво обкусанные куски ниток, которыми сшивали эту конструкцию. Как раз к этой категории и относится роман Сэлинджера Ловец во ржи.
Кстати о названии, и заодно уж о переводах. Привычное нам Над пропастью во ржи было придумано Ритой Райт-Ковалевой еще в советские времена в качестве компромиссного варианта. Фигурирующий в оригинале catcher — это второй номер бейсбольной команды, одетый в полную защиту, он сидит на корточках между игроком с битой и судьей, выставив вперед перчатку, напоминающую пасть анаконды. Его задача — поймать мяч после подачи питчера и знаками дать советы обороняющейся команде о том, каким способом можно вывести бьющего в страйк-аут. Хороший кэтчер необходим своей команде, но абсолютно незаметен на поле, даже его лицо скрыто за решетчатой маской.
О роли кэтчера лучше всего говорит название книги, на которую ссылается Википедия: «Наименее оцененные игроки бейсбола». У коллекционеров бейсбольных карточек картинки с кэтчерами идут«на сдачу».
Всего этого Рита Райт-Ковалева, конечно же, не знала, да и знать не могла, потому что в бейсбол во всем СССР и даже в братском социалистическом лагере не играли нигде кроме Кубы. А слово «ловец» в нашем культурном контексте ассоциируется либо с «ловчим», то есть с охотой, либо с евангельским «ловить человеков». Второе ближе по смыслу, но к моменту выхода романа в русском переводе советский человек уже два поколения как не ходил в церковь. «Вратарь во ржи» выглядел бы признанием собственного бессилия и капитуляцией перед чужим смысловым рядом, а потому получилось то, что получилось.
Райт-Ковалевой все время приходилось делать такие поправки, к примеру Холденс Мэлом Броссаром у нее отправляются съесть по котлете, а не по гамбургеру, как в оригинале — до открытия первого «Макдональдса» в СССР оставалось почти тридцать лет. А некоторых идиом она просто не понимала, поэтому некий мсье Бланшар из прочитанного Холденом французского романа, который в оригинале «was beat women off with a club», то есть был вынужден отгонять от себя женщин, в русском переводе «главным образом лупил палкой каких-то баб». Незнакомый с де Садом и Захер-Мазохом отечественный читатель млел, отчетливо представляя себе, как смачно там загнивает Запад.
И, конечно же, перевод подгонялся под трактовку предисловия как условия в задачнике под заранее готовый ответ. Холден Колфилд — юный бунтарь, повзрослевший марктвеновский Гекльберри Финн, который пытается совершить побег из мира мещанства и чистогана, но так и не находит свою дверь с надписью «Выход». Ради этого речь Холдена была полностью очищена от малейших признаков уличного сленга и приведена к той норме, которая была характерна для читающей молодежи больших городов, уже выбравшейся из-под обломков «культа личности» — а именно ей перевод Райт-Ковалевой главным образом и предназначался.
Аудитория, правда, все поняла по-своему, просто заменив одни реалии на другие, так что недаром ныне диссидентствующий бард Тимур Шаов поет «и Холден Колфилд был нам парень в доску свой». Хоть при этом и бесконечно лукавит: если прочитать роман хотя бы в другом переводе, становится понятно, что все попытки ассоциировать себя с главным героем заранее обречены на неудачу. И точно так же почему-то не хочется иметь Холдена Колфилда среди близких друзей.
И перевод Райт-Ковалевой, и все последующие переводы, и вся «сэлинджеристика» (что наша, что американская) разбиваются о два главных вопроса:
1. Кто вы, Холден Колфилд?
2. Почему после выхода и отчасти скандального успеха Ловца во ржи Сэлинджер, выстрелив напоследок сборником рассказов и замечательной повестью Выше стропила, плотники так и не издал нового романа, а вместо этого ушел в добровольный затвор на 45 лет?
Однозначных ответов на них не существуют. Их не смогли найти даже авторы недавно вышедшей биографии Дэвид Шилдс и Шейн Салерно, пришедшие сперва к тому, что Сэлинджер просто не хотел быть ни лидером, ни частью культа, возникшего вокруг романа, а затем и к выводу, что писателя всегда больше интересовала область чистой метафизики, уход в которую был невозможен как минимум по той причине, что человек есть существо из плоти и крови. Принять эту невозможность Сэлинджер, дескать, не мог, а потому замолчал. Версия не хуже прочих и точно так же ничего не объясняющая.
Самый простой ответ заключается в том, что Холден Колфилд и есть тот, кем он выглядит в глазах окружающих — то есть вышедший на пик пубертата трудный подросток, которому нравится врать взрослым, хочется ругаться со всем миром просто в силу поселившегося у него в груди «беса сомнений», да и, в конце концов, хочется уже с кем-то перепихнуться. Весь бунт мигом сводится к бешенству гормонов, и все вопросы закрываются сами собой. Ловец оказывается гениальной и никем не понятой пародией на всю прошлую и будущую «духовность».
Нет, в самом деле, как можно рассуждать о «молодом бунте против мещанства» и не заметить вот этой фразы: «Знаю, это роли не играет, но я терпеть не могу дешевых чемоданов. Стыдно сказать, но мне бывает неприятно смотреть на человека, если у него дешевые чемоданы»? Глубокоуважаемый шкаф как он есть.
Но если так — то откуда буквально через несколько лет появилось такое количество повзрослевших Холденов Колфилдов в кожаных куртках с гитарами наперевес? Они точно так же считали весь мир «ненастоящим», правда, изначальную чистоту они искали уже не в детских играх, а в психоделических практиках индейцев. Половина из них не дожила до сорока в бесконечных попытках пробить стеклянную стену лбом, ну, а те, кому удалось перешагнуть этот рубеж, успешно превратились во все то, что главный герой Ловца с такой искренностью презирал и ненавидел.
Чтобы понять, почему же так получилось, надо вернуться назад — даже не в то время, когда Сэлинджер писал свой роман, а когда он его только задумал.
4-я пехотная дивизия, в которой служил Сэлинджер, освобождала семь филиалов Дахау: Хоргау-Пферзее, Аален, Эльванген, Хаунштеттенен, Кауферинг, Тюркенфельд и Вольфратсхаузен. Как служащий военной контрразведки, он должен был входить в эти лагеря одним из первых. А свободное время он совершенно точно работал, и именно тогда из-под его пера вышли первые рассказы, в которых фигурировал Холден Колфилд. Это и опубликованные Легкий бунт на Мэдисон-Авеню, Я — сумасшедший и День перед прощанием, и канувшая в Лету 90-страничная рукопись, которую автор сам отозвал из редакции New Yorker, и еще как минимум два рассказа, о которых мы не знаем ничего, кроме того, что они существовали. В Дне перед прощанием Холден был еще довоенным ребенком, призванным в армию, когда ему не было и двадцати, и пропавшим без вести. Затем Сэлинджер радикально поменяет ему биографию.
Вообще сложно даже себе представить каково это — днем общаться с истощенными до последнего предела людьми с потухшими навеки глазами, помогать фотографировать ямы, до краев забитые пожелтевшими трупами, а вечером садиться за стол в казарме и видеть, как девочка в синем пальто кружится на карусели.
То, что Сэлинджер две недели провалялся в госпитале Нюрнберга с посттравматическим синдромом — не бог весть что такое, половина американской пехоты слегла с той же хворью уже после первого месяца боев в Нормандии, а его хватило до конца войны. И даже в его панических письмах к Хэмингуэю не было и следа того черного безумия, которое неизбежно охватило бы любого другого писателя, своими глазами увидевшего то, через что довелось пройти Сэлинджеру. Как раз в это время у него возникает «дзенский» образ хлопка одной ладонью. На самом деле вполне материальный: выползавшие из бараков живые скелеты пытались приветствовать своих освободителей аплодисментами, но на их руках уже не осталось плоти, поэтому звук получался совершенно глухим.
А до этого был еще Хуртгенский лес — самая жуткая мясорубка в истории сухопутных сил США, сравнимая разве что с «Мясным Бором» под Ленинградом. На участке площадью в 70 квадратных миль (182 квадратных километра) 4 пехотные и одна танковая дивизия по очереди пытались прорвать германскую «Линию Зигфрида», теряя до 200% списочного состава. Это означало, что к каждому участвовавшему в боях подразделению по нескольку раз подвозили свежее пополнение, которое сразу же истреблялось в следующей атаке. Огромное количество людей погибло не от мин, осколков или пуль, а от кусков древесины. Немцы специально вели огонь из своих Flak-88 по кронам деревьев: отлетавшие от них щепки косили пехоту не хуже любой картечи.
4-я дивизия была брошена в этот рукотворный ад 7 ноября 1944 года. Уже за первый месяц боев она потеряла свыше 7 000 личного состава. Командовавший одной из рот лейтенант позже заявил, что его подразделение, вступив в Хуртгенский лес со 162 бойцами, оставило в нем 287 человек. Сэлинджер был там и видел, как люди смеялись, когда взрывом противопехотной мины им отрывало ногу, потому что знали — теперь их точно отправят отсюда домой.
Там, в Хуртгенском лесу или за воротами жуткого Кауферинг-IV, и умер тот, прежний Холден Колфилд, которого мы никогда не узнаем. Поколение переживших войну писателей столкнулось с потребностью как-то осмыслить, как-то уложить в прокрустово ложе человеческого сознания картины абсолютного зла, которые они сами предпочли бы никогда не видеть. Изорванные в клочья тела на колючей проволоке, несущееся по воздуху, лязгающее гусеницами, воющее и свистящее бессмысленно убивающее железо, и рационально организованное, поставленное на конвейер истребление людей. Причем объяснять предстояло им, а вот понять — уже следующему поколению.
Первый заход на цель Сэлинджер попытался сделать еще в Дне перед прощанием:
«Если мы возвратимся, если немцы возвратятся, если англичане возвратятся, и японцы, и французы, и все мужчины в других странах, и все мы примемся разглагольствовать о героизме и об окопных вшах, плавающих в лужах крови, тогда будущие поколения снова будут обречены на новых гитлеров. Мальчишек нужно учить презирать войну, чтобы они смеялись, глядя на картинки в учебниках истории. Если бы немецкие парни презирали насилие, Гитлеру пришлось бы самому вязать себе душегрейки»
Но этого было мало. И Холдену Колфилду пришлось воскреснуть, вернее, переродиться десять лет спустя, поскольку дать окончательные ответы на все вопросы должно было именно поколение детей войны. И надо было хоть попытаться представить себе его образ мыслей. Сэлинджер отдал Холдену свой голос, а сам предпочел спрятаться за маской его старшего брата, который «и на войне был, участвовал во втором фронте и все такое — но, по-моему, он ненавидел армейскую службу больше, чем войну». Но и самого Холдена он почти рефлекторно наделяет чертами вернувшегося оттуда солдата. При всем своем нигилистическом пацифизме — «Честное слово, если будет война, пусть меня лучше сразу выведут и расстреляют» — он, в то же время удивительно спокойно рассуждает об убийстве. «Прищурил один глаз, как будто целюсь. — В ней людей стреляют, — говорю, — я в ней людей стреляю» — бравада подростка, для которого еще, по большому счету не существует добра и зла, жизни и смерти? Возможно. А странная игра Холдена в баре, когда он сидит и представляет, как невидимая пуля застряла у него в животе, и надо все время держать руку под курткой, чтобы воображаемая кровь не капала на пол?
Таких «воображаемых» кровавых сцен в романе несколько, большинство из них, как Холден, сам же и признается, взяты им из кино, и одна реальная — после драки с дураком Стрэдлейтером, которого он намеренно выводит из себя. Итог: «Никогда в жизни я не видел столько кровищи! Весь рот у меня был в крови и подбородок, даже вся пижама и халат. Мне и страшно было, и интересно». В некоторых прошлых и ныне существующих подростковых субкультурах практикуется нанесение себе порезов и шрамов — вспомнить хотя бы обстоятельства не так давно печально прогремевшей на весь русский интернет истории с Морем китов. Модный философ Славой Жижек в одной из своих старых книг называл таких людей катерами (от английского cut) и утверждал, что поступают так они именно ради того, чтобы почувствовать реальность существования своего тела в заведомо нереальном мире. Через полтора десятка лет после выхода Ловца о том же поколении военных детей, но на другом конце земного шара спел Высоцкий: Все — от нас до почти годовалых / Толковищу вели до кровянки. А в подвалах и полуподвалах / Ребятишкам хотелось под танки». В конце концов, есть нечто общее между ощущением подростка, вошедшего в пубертатный штопор и солдата на современной «механизированной» войне. Солдат сражается не столько с врагом, сколько со всем окружающим, абсолютно безжалостным к нему мирозданием. Его задача — не победить, а выжить в кровавой мясорубке, где его, как статистическую единицу, в любой момент могут переместить из графы учета личного состава в графу боевых потерь. Состояние подростка одной предельно четкой фразой описал Виктор Цой: «Весь мир идет на меня войной».
В искусственно сконструированном взрослыми мире детства существуют лишь черное и белое, зло и добро. В какой-то момент между ними появляется тонкая полоска этически допустимого серого. По мере взросления она начинает расползаться, пока под ней не скроются и черное, и белое. Подросток отчаянно сопротивляется расширению ее границ, в этом и состоит его «духовная брань»с родителями и окружающим миром. Затем он либо находит выход в побеге от предавшей его реальности, либо подчиняется установленному порядку.
Но именно во время поколения Колфилдов примириться с миром вдруг стало совершенно невозможно — ведь слишком многим, как воевавшим, так и читавшим про войну, вдруг стало ясно, что именно расширение серой полосы сверх всяких мыслимых пределов и породило Гитлера вместе с ужасами концлагерей. Что именно современная цивилизация, точнее ее болезненное стремление к «нормальности», в конечном итоге своего развития и создала фашизм. Хочешь прожить жизнь «как все» и «не хуже прочих», а в итоге оказываешься марширующим в рядах штурмовиков, и за спиной уже вырастают зловещие вышки, опутанные колючей проволокой.
И вопрос, на который в это время пришлось искать ответы всем и каждому, формулировался на самом деле очень просто: «Если мир, в котором мы живем и благами которого так привыкли наслаждаться, произвел на свет мировые войны и лагеря уничтожения — то имеет ли он право на дальнейшее существование?». Ответ напрашивался вполне однозначный.
Сказать об этом напрямую в конце 40-х — начале 50-х было нельзя. Впрочем, хватило и намека. Ловца во ржи изымали из американских школьных библиотек не только за то, что Холден Колфилд курил, ругался и вызывал проституток, но и с очаровательной формулировкой: «Книга готовит неокрепшие умы детей к восприятию марксизма». А если сказать напрямую нельзя — то остается только эзопов «перевернутый» язык и порожденная им контркультура-перевертыш. Даже не отрицающая накопленные до нее ценности, а идущая куда-то в обход, туда, где самой важной проблемой становится вопрос «куда зимой деваются утки из пруда?», а все самое настоящее заключается в смеющейся девочке на карусели.
Сам Холден Колфилд все еще стоял на распутье, не понимая, стоит ли ему бежать к своему так и не построенному домику у ручья (ох уж эта извечная американская мечта, мечта первопоселенцев) или вернуться домой и сдаться психоаналитику. Но вся история дальнейших контркультурных побегов от реальности, все попытки «сломать Систему» при помощи вещей заведомо альтернативных —вроде музыки или употребления наркотиков — вышли из-под козырька его дурацкой охотничьей шапки.
Но вышло и кое-что другое. Спустя десятилетия роман оказался в неожиданном почете у тех, кто пытался вернуть ощущение реальности, пуская кровь уже не себе, а другим. Убийца Леннона Марк Дэвид Чепмен, Роберт О. Уикс, учитель с Лонг-Айленда, застреливший одного из своих учеников и директора школы, взявший в заложники целый школьный класс и пустивший себе пулю в лоб, Роберт Бардо — убийца актрисы Ребекки Шеффер — и Роберт Хинкли, неудачно покушавшийся на Рейгана — все они читали Ловца во ржи буквально с карандашом в руках. Чепмен на суде так и вовсе заявил, что роман Сэлинджера является и его заявлением, и единственно возможной речью в его защиту. Перед тем, как пойти к Дакота-билдинг, он купил роман, подписал его «Холдену Колфилду от Холдена Колфилда», а потом слонялся по Нью-Йорку, повторяя маршрут главного героя и разыгрывая сам с собой отдельные сцены. Выпустив пять пуль в Джона Леннона, он снял с себя верхнюю одежду и продолжил читать книгу. Бардо, перед тем как отправиться убивать, писал своей сестре «У меня маниакальная страсть к недостижимому, и мне надо уничтожить то, достичь чего я не могу». С Ребеккой он разговаривал через телевизор, читая ей стихи Леннона и любимые куски из Ловца во ржи.
Существует информация (правда, недостоверная) о том, что буквально накануне этой череды убийств, связанных с его романом, Сэлинджер принял окончательное решение замолчать навсегда. В 1979 году он отозвал из Нью-Йоркера свой новый рассказ и с тех пор до самой своей смерти в новом тысячелетии не попытался опубликовать ни единой строчки. Зато обрушился с судебным иском на шведского писателя, попытавшегося опубликовать фанфик-продолжение «60 лет спустя: пробираясь сквозь рожь». Теперь он и сам стремился упрятать «ненормального» Холдена под замок, убедившись в том, что пули с книжных страниц могут внезапно материализоваться.
Все эти убийства произошли в 80-х, в десятилетии, когда окончательно потерпели крах и выродились в самопародию все субкультуры, пытавшиеся изменить мир через изменение восприятия. Упавшую с головы их духовных отцов дурацкую охотничью шапку Холдена Колфилда подняли из нью-йоркской лужи замкнувшиеся в себе маниакальные одиночки. Но не потому, что прочли в романе некое прямое указание, а потому что все остальные варианты были уже испробованы и никуда не привели. «Всего два выхода для честных ребят — схватить автомат и убивать всех подряд / Или покончить с собой, с собой, с собой, с собой, если всерьез воспринимать этот мир», — процитируем опять-таки отечественного автора, глубже прочих исследовавшего тему нереальности мира в буквальном смысле на собственной шкуре. Постгуманизм — гуманизм после концлагерей и геноцида — может выглядеть и так, как бы страшно это ни звучало.
Когда детишки наигрались у края пропасти, они ушли с порядком надоевшего им ржаного поля и стали «детьми кукурузы» и «повелителями мух». Но Холден Колфилд ни в чем не виноват — мы сами сделали это с собой ◼