"Одоевский? — не-е-е, не читали, — чешут в затылке современные читатели. — А что он написал?" А потом оказывается, что мы все его с детства знаем, потому что "Мороз Иванович" был во всех учебниках "Родная речь", а книжка "Городок в табакерке" имелась в каждой читающей семье. Но этим, кажется, представления соотечественников об Одоевском обычно и ограничиваются.
Текст: Ирина Лукьянова. Фото предоставлено М. Золотаревым
Одоевский, конечно, не детский писатель. Но взрослый писатель Одоевский известен, пожалуй, только историкам литературы и самым пытливым читателям. И впрямь, не самое это легкое чтение: на сегодняшний вкус Одоевский слишком медлителен, слишком многословен, избыточен, даже тяжеловесен иногда — особенно на фоне стремительной, лаконичной, сжатой, далеко опередившей свое время пушкинской прозы. И все-таки его стоит читать. И помнить — стоит.
Современникам Одоевский запомнился человеком прежде всего очень милым. Милым, кротким, обаятельным, душевным; мемуаристы не скупятся на добрые слова, хотя часто приправленные иронией. Князь Одоевский был чудак, не от мира сего, русский Фауст; у него все гостили, все обедали, все говорили о литературе, все посмеивались над его чудо-соусами. Все видели человека умного, доброго, очень хорошего; открытый и любящий гостей, он оставался при этом наглухо заперт изнутри — только в сочинениях своих кое-где проговаривался о тоске, о душевной боли, о жестоких страстях. Но для внешнего мира это был очень корректный, красивый господин в хорошо сидящем фраке, с превосходными манерами настоящего аристократа — и при этом совершенно демократичный в обращении. Демократизм Одоевского, правда, уходил корнями не в социальные теории эпохи Просвещения, а в христианство.
ДЕТСТВО
Мальчик родился очень слабым и болезненным — его даже заворачивали в теплые шкуры с только что освежеванных овец. Он и всю жизнь оставался тонким, хрупким, белолицым. Внимательные глаза, огромный лоб, слабое здоровье — кажется, такие люди специально рождаются для занятий философией, поэзией и искусствами — и не выживут, если их вынуждать заниматься чем-то иным. Или, может быть, и выживут, но навсегда потеряют часть своей души — как это случилось с героем "Сильфиды" Одоевского: обычный барин предался мистическим занятиям и обручился с Сильфидой, духом воздуха; окружающим состояние его казалось безумием, от которого они его спасли: женили, вернули к жизни, сделали нормальным, да только он запил, потеряв летучую, волшебную часть своей души.
Князья Одоевские — Рюриковичи. Князь Федор Сергеевич служил директором Московского отделения Государственного банка. Жена его, Екатерина Алексеевна Филиппова, по утверждению некоторых источников, была крепостной крестьянкой. Это не так: мать ее, Авдотья Петровна, была прапорщицей, имела дом на Пречистенке, несколько человек дворни и небольшой капитал. Екатерина Алексеевна была красавица, говорила по-французски, играла на фортепьяно, интересовалась словесностью. Родовитые Одоевские не считали ее ровней — удивительно, что она потом, после смерти мужа, не сохранила и княжеского титула, снова вышла замуж, за человека темного и неприятного. Роль родных и близких мамы и бабушки в жизни Владимира Одоевского — тоже темная и неприятная: уж очень они старались прибрать к рукам его наследство. Мир родственников отца, князей Одоевских, — совсем иной: это мир старого барства. Детские впечатления нашли отражение в прозе Владимира Федоровича. В неоконченной "Воспитаннице" мы читаем: "Представьте себе хоромы и жизнь старинного богатого русского боярина: дорогие штофные обои, длинные составные зеркала в позолоченных рамах; везде часы с курантами, японские вазы, китайские куклы, столы с выклеенными на них из дерева картинками; толпа слуг в ливреях, вышитых басоном с гербами; шуты, шутихи, карлы, воспитанницы, попугаи, приближенные; несколько десятков человек за обедом и ужином; во время стола музыка, вечером танцы, и все это каждый день — запросто; а в праздники, на Святках, на Масленице — блестящие балы, маскарады, французские спектакли; словом, все возможные выдумки рассеянности"... Упоминается там и моська, запряженная для мальчика в дрожки, — такой подарок в самом деле сделала маленькому Владимиру графиня Софья Апраксина.
Федор Одоевский умер, когда его сыну было 4 года; воспитанием мальчика сначала занимался дед его, полковник Сергей Иванович Одоевский. Но и дед умер довольно скоро, внуку оставил имение в Костромской губернии с четырьмястами душ крестьян — разумеется, под опекой. Опекуншей имений юного князя и его дядюшек по матери в конце концов стала знакомая бабушки Филипповой, генеральша Аграфена Глазова, которая так распорядилась доверенным ей имуществом, что дядюшки долго с нею судились, а Владимир Одоевский по выходе своем из пансиона оказался ей кругом должен — и долго не мог распутаться с этими долгами.
В войну 1812 года пречистенский дом Филипповых сгорел. Мать с Владимиром какое-то время прожили в имении Дроково в Рязанской губернии; имение это Екатерина Алексеевна потом совершенно прибрала к рукам. В 1818 или 1819 году, пока сын учился в пансионе, она вышла замуж во второй раз и, отдав сына под опеку генеральши Глазовой, поселилась со вторым мужем, отставным подпоручиком Павлом Сеченовым, в Дрокове; муж ее бил, разорял, пасынку тоже обеспечил немало неприятных переживаний. После выплаты отцовских долгов (оставлять детям долги было в порядке вещей в это время) и раздела с матерью Владимир Федорович остался с одним дедовским имением, почти разоренным.
ПАНСИОН
Как и многие другие дворянские дети, Владимир поступил учиться в Московский университетский Благородный пансион. Главным его учителем там стал русский шеллингианец, профессор Иван Давыдов, преподаватель словесности; затем появился Михаил Павлов. Они заразили Одоевского интересом к философии, к естествоиспытательству, к разгадкам тайн природы. Еще одно открытие пансионера Одоевского — музыка. Он стал виртуозным музыкантом, превосходно играл на фортепьяно и особенно полюбил Баха — впоследствии сделал его героем новеллы, вошедшей в состав философского романа "Русские ночи".
Он начал писать музыку, много читал; стал писать стихи, которые посылал в письмах двоюродному брату, офицеру Александру Одоевскому — поэту, будущему декабристу, будущему автору хрестоматийной строки "из искры возгорится пламя". "Александр был эпохою в моей жизни", — признался позднее Владимир Федорович. Домой летели другие письма: Одоевский советовался с маменькой о том, как перекрасить нижнее белье и выкроить новый жилет из старого нижнего платья. Погодин, который учился с Одоевским в пансионе, помнил его таким: "стройненький, тоненький юноша, красивый собою, в узеньком фрачке темновишневаго цвета". Вспоминал о "сенаторской важности" князя, его успехах в словесности, философии и планах издавать журнал.
В 1820 году князь Владимир впервые влюбился, в прелестную Натали Щербатову, его кузину, дочь тетки Прасковьи Сергеевны Одоевской. Посвятил ей несколько романтических стихотворений, которые рассылал в разные журналы, в том числе "Благонамеренный". Стихи были совсем плохие. Но уже тогда он сформулировал свои требования к избраннице сердца: "женщина — с душою мущины, с умом светлым, с мыслями обширными" — и тогда же констатировал печально, что это "вещь невозможная". Понятно было, что полунищий, обремененный долгами и совсем молоденький Одоевский — плохая партия. Натали впоследствии стала фрейлиной двора и женой барона Розена.
ЛЮБОМУДРИЕ
В 1822 году Одоевский окончил пансион с отличием; имя его занесли на "золотую доску" лучших выпускников. После окончания пансиона вступил в кружок поэта Семена Раича, учителя Тютчева и Лермонтова. Раич писал в своей автобиографии: "В 1823 году под моим председательством составилось маленькое, скромное литературное общество... одни из членов постоянно, другие временно посещали общество, собиравшееся у меня вечером по четвергам. Здесь читались и обсуждались по законам эстетики, которая была в ходу, сочинения членов и переводы с греческого, латинского, персидского, арабского, английского, итальянского, немецкого и редко французского языка".
"Общество любомудрия" отделилось от "Общества друзей" Раича, поскольку члены его желали более глубоко исследовать немецкую философию. Александр Кошелёв вспоминал: общество "собиралось тайно, и об его существовании мы никому не говорили. Членами его были: кн. Одоевский, Ив. Киреевский, Дм. Веневитинов, Рожалин и я. Тут господствовала немецкая философия, то есть Кант, Фихте, Шеллинг, Окен, Геррес и др. Тут мы иногда читали наши философские сочинения; но всего чаще и по большей части беседовали о прочтенных нами творениях немецких любомудров. <...> Председательствовал кн. Одоевский, а говорил всего более Д. Веневитинов и своими речами часто приводил нас в восторг". Одоевский рассказывал об этом времени в "Русских ночах": "Моя юность протекала в ту эпоху, когда метафизика была такой же общей атмосферой, как ныне политические науки. Мы верили в возможность такой абсолютной теории, посредством которой возможно было бы строить все явления Природы, — точно так, как теперь верят в возможность такой социальной формы, которая удовлетворяла бы вполне всем потребностям человека".
Почти все участники общества любомудров были "архивными юношами" — служили в Московском архиве Коллегии иностранных дел. Встречались любомудры у Одоевского, который жил в маленькой квартирке в доме князя Петра Ивановича Одоевского — в доме номер 3 по Газетному переулку (дом не сохранился). "Общество любомудров" просуществовало два года и окончило свое существование после восстания декабристов: тайные встречи, тайное общество — все это было небезопасно, тем более что любомудры были связаны с декабристами тесными дружескими и родственными связями. Владимир Одоевский собрал любомудров и сжег при них весь архив общества в камине.
АЛЬМАНАХ
Сразу после выпуска из пансиона Одоевский познакомился с Кюхельбекером и вместе с ним приступил к изданию — не журнала, как планировал, а альманаха. С финансами помог общий друг Грибоедов. Назвали детище "Мнемозиной". Одоевский ставил перед альманахом задачу "положить предел нашему пристрастию к французским теоретикам" и "распространить несколько новых мыслей, блеснувших в Германии", но при этом не упустить из виду "сокровища, вблизи нас находящиеся" — то есть не только заимствовать лучшее у европейцев, пропагандировать шеллингианство, но и самим создавать свою оригинальную философию — это была заветная мысль Веневитинова. Кюхельбекер больше внимания уделял гражданственной национальной поэзии. Кюхле, лицейскому другу, дал для альманаха свои стихи Пушкин: в "Мнемозине" вышли его стихи "К морю", "Демон" и "Татарская песня" — отрывок из поэмы "Бахчисарайский фонтан".
"Мнемозина" выходила раз в три месяца, больше походила на журнал, чем на альманах, и собрала серьезные литературные силы: помимо Пушкина в ней печатались Боратынский, Вяземский, Грибоедов, Языков, Денис Давыдов, Шаховской... Публика приняла "Мнемозину" благожелательно, тираж был полностью распродан, его даже пришлось допечатывать. Однако в свет вышли всего четыре книжки альманаха, а затем — восстание декабристов, арест Кюхельбекера... Издание прекратилось, но идею журнала Одоевский не оставил. Появился "Московский вестник"; именно с него началось настоящее знакомство Одоевского с Пушкиным — и началось с пушкинского жестокого разноса критической статьи Одоевского: ему показался недостаточно почтительным тон, которым Одоевский взялся рассуждать о Державине. Пушкин и Одоевский — при уважении друг к другу, при общих знакомствах, общем деле — шли разными литературными путями; их сотрудничество пришлось на 30-е годы, когда они вместе работали над "Современником". Шеллингианства Одоевского Пушкин не принимал, прозу его не любил, но его литературному чутью доверял, к его критике относился с уважением. Этим взаимным уважением были проникнуты их отношения и их совместная работа — и именно Одоевский первый печатно горестно воскликнул на всю Россию, когда Пушкин погиб: "Солнце нашей поэзии закатилось! ... Пушкин! наш поэт! наша радость, наша народная слава!"
Это — навсегда не вписано даже в историю литературы, а вырезано в камне, вытравлено жгучими слезами.
ЖЕНИТЬБА
Середина 20-х. Одоевский замкнут и одинок. Самый близкий ему человек, двоюродный брат Александр, сослан в Сибирь. Арестован и сослан Кюхельбекер. Сам Одоевский не принимал участия в работе тайных обществ — объяснял так: "Я никуда не езжу и почти никого к себе не пускаю: живу на Пресне в загородном доме, и весь круг физической моей деятельности ограничивается забором домашнего сада. Зато духовная горит и пылает". Хотя идей декабризма не разделял, в обществе не состоял — но хлопотал о переводе Александра Одоевского из Сибири на Кавказ, поддерживал сосланного Кюхельбекера.
В это время в Москву перебралась тетушка Одоевского, умная и обаятельная Варвара Ивановна Ланская. Она была замужем за Сергеем Степановичем Ланским, будущим министром внутренних дел при Александре II. У Сергея Степановича были три сестры. Старшей, Ольге, было 29 лет. Сохранился всего один портрет Ольги Степановны, сделанный еще до ее замужества, с шифром фрейлины на плече. Круглое лицо, кроткое выражение, круглые глаза... Она совершенно очаровала Владимира, который был семью годами моложе; дневниковые его записи подробно рассказывают об этой влюбленности — и особенное внимание он придает тому, что уже три раза видел ее лицо в своих видениях.
Одоевский решил жениться — и вскоре, получив разрешение императрицы на брак фрейлины, женился. Влиятельный родственник устроил его в Цензурный комитет Министерства иностранных дел в Петербурге, и Одоевский переехал в Петербург. Прибыл он туда через два дня после казни декабристов — в город перепуганный, траурный, онемевший. Скоро состоялась свадьба. Одоевский был совершенно счастлив. Умная, спокойная и добрая Ольга Степановна дала ему ту материнскую заботу, которой он был лишен; это была жена-мать, жена-нянька, жена-хозяйка — скорее, чем жена-друг или собеседник. Тем не менее сейчас именно это ему и было нужно: уют, тепло, забота, безмятежная радость.
Служба его в Цензурном комитете началась с работы над Цензурным уставом. Прежний, предложенный министром просвещения Шишковым, был ужасен: запретить можно было все, что угодно; устав называли "чугунным". Новый устав, в разработке которого участвовал Одоевский, был принят в 1828 году и оказался куда более прогрессивным; цензура больше не предписывала ничего авторам, ее задача теперь была не допускать распространения вредных книг, а не определять ход развития общественной мысли.
Одоевский почти ничего не писал. Переходил из департамента в департамент, занимался то иностранными исповеданиями, то государственным имуществом. Он везде старался вникать в службу и относиться к ней честно и разумно. За многие годы на государственной службе он чем только не занимался; биограф его пишет: "Между прочим, ему приходилось присутствовать при производстве новоизобретенного способа очистки сомовьего клея, рассматривать усовершенствованные печи, механические кухонные очаги; затем князь был назначаем в состав такого рода комиссии, как комиссия для составления правил о производстве следствий, комиссия для усовершенствования пожарной части С.-Петербурга, наконец, комиссия о приведении в единообразие российских мер и весов и т.п. Подобные поручения и занятия нередко тяготили князя, но не умаляли его необычайной энергии и послужили для него, как он сам впоследствии признавался, — немалой и полезной школой".
САЛОН
Карьера его пошла в гору. У Одоевских открылся салон, в котором на равных привечали всех — и аристократов, и литераторов. Два этих общества, однако, плохо смешивались между собою — так что Ольга Степановна, которая едва ли не всем мемуаристам запомнилась величественной дамой, разливающей чай за самоваром, собирала вокруг себя аристократическое общество, а литераторы и философы стягивались в кабинет к Владимиру Федоровичу. Обеды у Одоевских были особые: хозяин, страстный кулинар, к приготовлению еды тоже подходил научно — вымачивал, вымораживал, делал какие-то необыкновенные соусы... изобретения его иногда оказывались совершенно несъедобны, а гости посмеивались над странностями хозяина. У Одоевских бывал Лев Толстой, бывали Некрасов и Панаев, Глинка и Даргомыжский... На его диване, сказал кто-то, сиживала вся русская литература.
Кабинет хозяина — где бы Одоевские ни жили — всегда выглядел примерно одинаково и был похож, скорее, на обиталище средневекового алхимика. Книги, рукописи, пробирки, реторты, растения, музыкальные инструменты, скелет с черепом, фортепьяно... Одоевский принимал гостей по субботам — с 9 вечера до 2 ночи. Гостям являлся в длинном сюртуке из черного бархата и черном шелковом колпаке; может быть, его прозвище — русский Фауст — отчасти навеяно этим, а не только его философскими занятиями. Фаустом зовут и хозяина, принимающего гостей в его "Русских ночах" — одном из самых странных русских романов. Гости собираются к нему ночью — поговорить о философии, искусстве, будущем — о самом главном, о чем только и можно говорить ночью. Разговоры гостей с хозяином обрамляет целый ряд вставных новелл — иногда это мистические истории, иногда жуткие фантазии во вкусе Эдгара По; несколько рассказов из жизни великих творцов — Бетховена, Баха, Пиранези; две антиутопии — философский спор с идеями Бентама и Мальтуса... В роман трудно вчитываться, как тяжело входить в холодную воду, — но стоит вчитаться, и его тяжелое течение подхватывает, несет — и заставляет изумляться прозрениям Одоевского. "Русские ночи", задуманные в 1834 году и изданные в 1844-м, уже пророчили многое из того, что сбылось в будущем; внимание современного читателя не могут не привлечь обещания, что настанет время, когда рабочие, а потом и крестьяне скажут: это мы все производим, это мы всех кормим, мы и должны управлять государством.
Одоевскому вообще были присущи удивительные прозрения — так, в своей утопии "4338-й год" он предсказал чуть ли не появление Интернета и соцсетей: домашние газеты, в которых "помещаются обыкновенно извещения о здоровье или болезни хозяев и другие домашние новости, потом разные мысли, замечания, небольшие изобретения, а также и приглашения; когда же бывает зов на обед, то и le menu. Сверх того, для сношений в непредвиденном случае между знакомыми домами устроены магнетические телеграфы, посредством которых живущие на далеком расстоянии разговаривают друг с другом". "Настанет время, когда книги будут писаться слогом телеграфических депешей; из этого обычая будут исключены разве только таблицы, карты и некоторые тезисы на листочках. Типографии будут употребляться лишь для газет и для визитных карточек; переписка заменится электрическим разговором; <...> главное дело будет: отучить ум от усталости, приучить его переходить мгновенно от одного предмета к другому; изощрить его так, чтобы самая сложная операция была ему с первой минуты легкою...". Все это — не говоря о перемещениях на аэростатах, гальваномагнетических цепях, связывающих дома, мегаполисах (Одоевский предвидел, что Москва и Петербург станут одним городом)...
У Одоевских нет детей. Ему очень хочется детей, но пара остается бездетной. Он возится с племянниками жены, сочиняет детские сказки, которые оказываются необыкновенно хороши: они и оригинально русские, и накрепко связаны с европейской культурой, и серьезны, и несерьезны, ироничны — и говорят о важном, жутковаты и смешны, и трогательны — кто не помнит чудесную травку под снежной периной у Мороза Ивановича? Куда меньше известны "Пестрые сказки" Одоевского — фантастические истории во вкусе Гофмана, полные мистики и странности, иронии и жути; тут и социальная фантасмагория, предвосхищающая будущие открытия Гоголя, — "Сказка о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем", острая социальная сатира, и "Сказка о том, по какому случаю коллежскому советнику Ивану Богдановичу Отношенью не удалося в Светлое Воскресенье поздравить своих начальников с праздником" — жуткий рассказ о том, как чиновники заигрались в пасхальную ночь в карты — и карты наконец сами стали играть в людей. Везде, кстати, Одоевский оставляет двоякую возможность истолкования: может, это явления иного мира, а может, просто герой был пьян, помешан — или заснул и видел сон. Это очень свойственно Одоевскому: интересоваться иномирным, мистическим — и искать ему рациональные объяснения. Это он нашел у Гофмана, которым вдохновлялся, — и особо отметил: "чудесное всегда имеет две стороны: одну чисто фантастическую, другую — действительную; <...> в обстановке рассказа выставляется все то, чем это самое происшествие может быть объяснено весьма просто, — таким образом, и волки сыты и овцы целы; естественная наклонность человека к чудесному удовлетворена, а вместе с тем не оскорбляется и пытливый дух анализа". И наклонность к чудесному, и пытливый дух анализа в высшей степени свойственны Одоевскому — и особенно сказались в его мистических повестях: "Орлахская крестьянка", "Косморама", "Сильфида", "Саламандра" исследуют самые жуткие тайны человеческой психики и природы — одержимость, гипнотизм, магнетизм... Одоевский вроде бы и хочет их приручить, объяснить, сделать понятными и нестрашными — и в то же время рисует вдохновенные, необыкновенные и страшные романтические картины...
ЛЮБОВЬ
Он продолжал служить — считал это долгом чести: не выбирать для себя поприща, а приносить пользу там, куда поставлен судьбою. Судьба вскоре поставила его руководить Румянцевским музеем (который потом стал Ленинской, а ныне Российской государственной библиотекой) и замещать директора Публичной библиотеки. С этой работой связано возвращение Одоевского в Москву. Его архив — литературный и музыкальный — после смерти тоже попал в Румянцевский музей.
Особое место в этом архиве занимают 147 писем Надежды Николаевны Ланской. Она была женой Павла Ланского (он приходился братом Петру Ланскому, за которого вышла вдова Пушкина, и кузеном Сергею Ланскому, на сестре которого был женат Одоевский). Надежда Николаевна сразу понравилась Одоевскому — тем самым мужским умом, который он мечтал найти в избраннице, и трогательной красотой, и насмешливостью... Он влюбился, она тоже. Переписка хранит и нежности, и пикировку, и ее насмешки: она посмеивалась над его толстой женой, называла ее в письмах мамой, а его послушным мальчиком; он терял голову — молчал — мучительно выбирал между страстью и долгом — писал яростную прозу, где герои изнемогают от любви, тоски и мучительного выбора.
Конец таких страстей бывает страшен, сказал классик. В нашем случае он оказался горек. Жена ревновала; сохранилось письмо, в котором Одоевский, с трудом пытаясь сохранять хладнокровие и подбирать слова, извещает жену, что если она еще раз станет под влиянием каких-то идей бегать полуодетая по дому и криком будить дворню и соседей — то он уйдет из дома, ибо дома хочет покоя. Со стороны — никто ничего не заподозрил. Одоевские всегда казались окружающим удивительно любящей, нежной, гармоничной семейной парой.
Надежда Николаевна влюбилась в итальянца Гриффео — и сбежала с ним за границу, оставив в России не только мужа, но и ребенка; он потом воспитывался в семье Натальи Николаевны и Петра Петровича Ланских. Одоевский был оскорблен и вспоминал Чацкого, которому предпочли Молчалина. Но и эта драма оказалась похоронена в набросках, письмах, архивах. Для окружающих он был все тот же приветливый, спокойный, кроткий князь.
СЛУЖБА
Он увлекся музыкой, восстанавливал древнее церковное пение, записывал русские народные песни — даже заказал особый энгармонический клавесин, фортепьяно с дублированными черными клавишами, — чтобы записывать особое русское пение. Клавесин сохранился — но не сохранилось записей, которые объясняли бы принципы его настройки и применения.
У Одоевского была удивительно легкая рука: за что бы он ни брался — все делал честно, искренне, добросовестно — и все получалось. Его постоянное стремление помогать людям привело к созданию Общества посещения бедных просителей. Некоторые из принципов, которые тогда выработал Одоевский, широко применяются ныне в благотворительности. Принцип общества был простой: к богатым и знатным людям постоянно шли просители; члены общества взяли на себя обязанность выяснять, действительно ли они нуждаются, а если да — то как им помочь. За несколько лет общество стало помогать тысячам семей. Попрошаек отсекали, бедствующим помогали — причем не только материально, но и организационно: лечением, сбытом товара — открыли магазин сбыта продукции бедных ремесленников; помощью с детьми — открыли комнаты пребывания для матерей с детьми, мастерские для бедных женщин... При этом Одоевский ясно понимал, что всего этого недостаточно — что все упирается в главную беду: в крепостное право. День отмены крепостного права он до конца своих дней отмечал как праздник.
Современники писали, что общество помогало 15 тысячам семей. В конце концов кому-то показалось, что оно основано на опасных коммунистических идеях; что оно создает конкуренцию Императорскому человеколюбивому обществу... Общество посещения сначала слили с официальным, основанным совсем на других принципах Императорским обществом, а потом и вовсе прикрыли. Одоевский закрыл все дела, убедился, что собранные средства пойдут на помощь подопечным в ближайшие годы, привел в порядок документацию...
Документы у него всегда были в порядке. За что бы он ни брался — руководство журналом ("Отечественные записки" ему обязаны львиной долей своего успеха), работа в Сенате, издание просветительских брошюр для народа, благотворительность, работа в петербургской Думе — все делалось добросовестно, честно и с умом. Лжи он не терпел. Современники вспоминали, что Одоевский всегда был спокойным, в ясном расположении духа. "Всегда спокойный, тихий, умеренный, кроткий, доброжелательный, готовый на всякие услуги, принимавший с удовольствием всякие, даже докучные просьбы. Он никогда не сердился, и намерение раздразнить его никогда ни y кого не имело успеха. Отроду не сказал он ни об ком ни одного дурного слова, разве шуткою. Отроду никого не обидел, не оскорбил, не огорчил и не отказал никому ни в какой просьбе, кроме разумеется случаев совершенно невозможных", — вспоминал Михаил Погодин. Ему вторил Федор Тимирязев: "И сам он всегда, везде и со всеми был исключительно и только человек, и в других признавал и чтил лишь одно человеческое достоинство в высшем значении этого слова".
Он умер, не оставив ни наследников, ни состояния. Перед смертью бредил — бред был о музыке. На надгробии его написано: "Блажени чистии сердцем, яко тии Бога узрят".