Найти тему

Барышня и хулиган.

Начиналась весна. Коленкам под лайкрой становилось все теплее, и уже не так отчаянно и бесшабашно торчали обтянутые ею нижние конечности из-под пышных пуховиков. Ты то ли был у меня, то ли нет. Я купила ярко-оранжевый апельсин и несла его в ярко-фиолетовой перчатке на вытянутой вперед руке. На мне извергала на сероватых прохожих свою неместную жизнерадостность легкая как пух, но очень теплая куртка «мечта чукчи». «Мечта чукчи» – потому что, чего только на ней нет – и меховая опушка, и сочно-фиолетовая опять-таки пелерина, и вышивка, и тесьма с люрексом и даже стеклянная, позолоченная пуговка. А сам шелк казался мне непременно парашютным. Ребята на ХГФ говорили, что я произвожу впечатление иностранки. Американки, должно быть. Лед на пруду начал подтаивать. Возле загадочного кафе под названием «Цыплята табака» (загадочным, так как неизвестно, что там внутри, и заходить отчего-то всегда боязно) две зурбаганки в платках цвета охры, повязанных по-арабски и цыганских юбках сидели на корточках, опершись о стену, и с суровой надменностью смотрели вдаль. Они гармонировали с моим апельсином, и всю дорогу до общаги я думала о них. Придя, зарисовала несколько пол-листов ватмана мотивами апельсинов и зурбаганок.

Нюта сидела в классе за учительским столом и спешила переписать конспект по психологии. Занятие настолько муторное и скушное, что Нюша, не смотря на ограниченность во времени, непроизвольно радовалась любой возможности отвлечься. Разбираться во всевозможных сокращениях и неправильно записанных терминах, когда с худграфовской крыши звенит солнечная капель, когда все внутри стремится лишь к одному – к большой и чистой любви (А кто ж ее весной не хочет?) – худшая на свете каторга. Вот бы сейчас: открывается дверь и появляется Он! Впрочем, дверь и так открыта.

Зато парень, заглянувший в класс, был в ладах и с весной и с самим собой. Из под распахнутой черной куртки вырывалась белая рубашка с расстегнутым воротом, челка задорно топорщилась над весело сияющими глазами, губы дрожали, готовые расплыться в широкой улыбке. Мгновение: он заглянул, сверкнул глазами на Анюту и исчез.

Она только и успела подумать: «Ну вот: такой красивый и не мой!», как он появился снова. Легкой пружинистой походкой подошел к Нютиному столу, ловко приземлился на край, внимательно и прямо заглянул девушке в глаза, заразительно рассмеявшись, спросил: «Отчего Вы такая грустная? Отчего может грустить такая красивая девушка? Меня зовут Иннокентий». И, вопреки обычной своей мрачности, Анюта рассмеялась в ответ.

Кешка шел по жизни в белой рубахе с воротом нараспашку, с челкой, развевающейся на ветру, с вечно играющей на губах открытой и жизнерадостной улыбкой. Женщины, не замечая застиранности этой рубахи до дыр, пришитости не того цвета нитками пуговиц на куртке и даже резиновых полусапожек на ногах, валились штабелями вдоль дорог, по которым пружинисто и легко ступали его длинные ноги. Замечал ли это Кешка? Бог его знает.

Дитя улицы, из серии: «… я начал жизнь в трущобах городских, и добрых слов я не слыхал, когда ласкали вы детей своих, я есть хотел, я замерзал», он работал грузчиком в магазине на переезде, где подкрашивал помидоры в красный цвет, опрыскивал одеколоном протухшую рыбу, и нагревал своим телом черствеющий хлеб. Был у него старший брат, менее красивый, более серьезный, учившийся на худграфе на первом курсе. Мы его, надо сказать, не замечали: общался он по большей части с ИПФом. Кешка тоже мечтал поступить на наш факультет, и, искренне полагая, что лучшая подготовка к прорыву в учебное заведение – это пить с его студентами, готовился к вступительным экзаменам изо всех сил.

Худграф – это было что-то такое, другое совсем, непонятное и прекрасное. Все тут чудили, и даже напивались необычно и интересно. Кешке нравилось все: и запах краски, и экзотические наряды, и вычурная по сравнению с родной Кушвой речь. И то, что все здесь «больно умные» и «шибко грамотные» его совсем не раздражало. До последнего момента, правда, Кешка не замечал, чтобы бабы тут как-то особо отличались от уже изученных, потому что общался он в основном с девчонками своих собутыльников из пятьсот второй, хотя что-то и в них было…

А Анна… Нет, таких ему встречать не приходилось: она не прыгала, не суетилась, не вертела перед его носом задницей, не слюнявила его смазливую физиономию.

Будто время для нее текло по другому: медленно, раздумчиво, как большая река. Подняла голову, потом ресницы… «А-А-А!» – с криком ухнул Кешка в загадочную серебристую глубь глаз. Закружило его, понесло. И хотя по привычке нахально скалился белозубый его рот, но сердце как в воздушной яме в самолете: «ба-ах…ба-ах…» – тяжело скакало, пропуская положенные удары. Выйдя тогда во двор, и отчасти придя в себя благодаря свежести весеннего полдня, Кеша понял, кого напомнила ему девушка с тяжелой копной серебристо-русых волос и загадочной улыбкой – Мону Лизу. Видел ее такую Кешка в учебнике в пятьсот второй, когда искал картинки с голыми бабами. Тогда, правда, она не произвела на него впечатления в черно-белости и подслеповатости печатного изображения, но живая…

Если бы Кешка учился в школе по-человечески ( забыл уже, когда это было – школа, и что там было, кроме курилки под лестницей, и азартного страха в раздевалке, когда таскал из карманов кошельки и конфеты), звучали бы сейчас в его голове Есенинские строки насчет: «…сколько девушек я перещупал, скольких женщин в углах зажимал», и что такие бывают, даже думать не догадывался. Во всяком случае все в нем бродило и пенилось, и весело попинывал Кешка попадающиеся под ноги консервные банки, и подмигивал проходящим девушкам: «…не обижайтесь, девушки! Но для солдата главное – чтобы его далекая любимая ждала»…

отрывок из биографического романа "Бултыхание в небесах"