Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

«Вдаль по земле, таинственной и строгой» Цецен Балакаев, коктебельская новелла, 2026

Цецен Балакаев Конкурсная работа на 23-й открытый Международный литературный Волошинский конкурс 2026 ВДАЛЬ ПО ЗЕМЛЕ, ТАИНСТВЕННОЙ И СТРОГОЙ Коктебельская новелла о том, чего не было, но что помнишь 1. Утро на гальке Он проснулся от того, что море дышало ему в самое горло. Солнце ещё не взошло – только обещало взойти, разлив по небу бледную, неуверенную акварель: лимонную у горизонта, сиреневую выше, а там, где начинается вечность, – ещё ночную, бархатную, с непогасшей звездой. Поэт – его имени никто не знал, да и он сам его уже забыл, потому что в Коктебеле имена не нужны – сидел на пороге флигеля, босой, в одной сорочке, и слушал. Галька под его ступнями была ещё холодной, но уже обещала тепло. Он прикрыл глаза – и услышал, как где-то слева, за камнями, скрипит мольберт. Художник тоже не спал. 2. Тот, кто пишет море Они не договаривались встречаться на рассвете. Просто оба знали: утро в Коктебеле – это краска, которую нельзя купить ни в одном магазине. Её можно только украсть у неба,
Облака над Коктебелем. Максимилиан Волошин, 1930
Облака над Коктебелем. Максимилиан Волошин, 1930

Цецен Балакаев

Конкурсная работа на 23-й открытый Международный литературный Волошинский конкурс 2026

ВДАЛЬ ПО ЗЕМЛЕ, ТАИНСТВЕННОЙ И СТРОГОЙ

Коктебельская новелла о том, чего не было, но что помнишь

1. Утро на гальке

Он проснулся от того, что море дышало ему в самое горло.

Солнце ещё не взошло – только обещало взойти, разлив по небу бледную, неуверенную акварель: лимонную у горизонта, сиреневую выше, а там, где начинается вечность, – ещё ночную, бархатную, с непогасшей звездой.

Поэт – его имени никто не знал, да и он сам его уже забыл, потому что в Коктебеле имена не нужны – сидел на пороге флигеля, босой, в одной сорочке, и слушал.

Галька под его ступнями была ещё холодной, но уже обещала тепло. Он прикрыл глаза – и услышал, как где-то слева, за камнями, скрипит мольберт.

Художник тоже не спал.

2. Тот, кто пишет море

Они не договаривались встречаться на рассвете. Просто оба знали: утро в Коктебеле – это краска, которую нельзя купить ни в одном магазине. Её можно только украсть у неба, пока не проснулись боги.

Художник стоял у самой воды, чуть согнувшись, точно молящийся. Его пастель – несколько коротких, уже почти истёртых мелков – лежала в жестяной коробке из-под печенья. Мольберт – самодельный, из сосновых реек, пахнущих смолой – дрожал на ветру.

– Ты опять не спишь, – сказал поэт, подходя.

– Я пишу, – ответил художник, не оборачиваясь. – Это не одно и то же.

Волна лизнула гальку – ласково, по-кошачьи, – откатилась, оставив на камнях пену, которая лопнула через три удара сердца.

– Что ты пишешь?

– Утро. Море. А ты как думал?

Поэт подошёл ближе. На мольберте – ещё ничего нельзя было разобрать. Слепое пятно охры, мазок ультрамарина, полоска белого, которая могла быть пеной, а могла – чайкой.

– Это похоже на воспоминание, – сказал поэт.

– Воспоминание о чём?

– О том, чего не было.

Художник на мгновение замер. Потом опустил мелок.

– А ты опасный человек, – тихо сказал он. – Такие вещи нельзя говорить вслух. Они сбываются.

3. Та, что далеко

Они сидели на большом плоском камне, который море шлифовало миллион лет. Солнце уже осветило Карадаг – сначала робко, одним глазом, потом решительно – и сразу стало жарко.

Поэт достал из кармана помятый лист. Не стихи. Нет.

Письмо. Которое он никогда не отправит.

Она была далеко. Очень далеко. В городе, где нет моря, где ветер не пахнет солью, где даже звёзды – другие, приглушённые газовыми фонарями.

Она никогда не приедет в Коктебель. Она боялась воды – не моря, а воды вообще. Дождя, росы, даже чая, если он слишком жидкий. Поэт помнил это странное свойство – и оно казалось ему самым трогательным в мире.

Она носила серые платья и никогда не смеялась громко. Только тихо, сквозь зубы, как будто кто-то мог её услышать и осудить.

Она говорила: «Ты уедешь в своё море и забудешь меня».

Он не забыл.

Он сидел на камне, глядел на бирюзовую воду, на горы, на которых зелень казалась чёрной, и вспоминал её пальцы – холодные, с обкусанными ногтями, – и понимал: тоска бывает сладкой.

Сладкой, как йод, смешанный с мёдом.

4. Пятна счастья

– Смотри, – сказал художник.

Он уже закончил утренний этюд – не подписал, конечно, потому что художник никогда не подписывает то, что сделано для себя. На картоне размером с ладонь – ничего не было.

То есть: было всё.

Пятно охры – песок. Пятно кобальта – море. Несколько вертикальных штрихов сине-фиолетового – горы, уходящие в туман. И в самом низу – три мазка белил, положенных широко, небрежно, почти жестоко.

– Это счастье? – спросил поэт.

– Не знаю, – художник пожал плечами. – Это чайки. А счастье – оно такое же серое и крикливое. Многие его не любят.

Он повертел картон в руках, потом протянул поэту:

– Возьми.

– Не могу.

– Тогда выброшу в море. Выбирай.

Поэт взял. Картон был шершавым, тёплым от солнца. Он спрятал его на груди – между рубахой и сердцем.

– А ты странный, – сказал он. – Отдавать то, что не написал для себя.

– Всё, что я пишу, я пишу для тебя. Просто ты не всегда рядом, – ответил художник и тут же отвернулся, потому что такие слова нельзя произносить глядя в глаза.

Волна набежала – тёплая, ласковая, как собака, которая хочет играть. Она лизнула их босые ступни, унесла пару мелких камешков и уползла обратно.

– Хорошо здесь, – сказал поэт.

– Не говори так, – попросил художник. – Сглазишь.

5. Безымянность

Они никогда не называли друг друга по именам.

Может быть, потому, что имён не было. Или потому, что имена – это слишком много, слишком громко, слишком навсегда. А между ними было ровно столько, сколько длится утро в Коктебеле: от первого бледного света до того момента, когда солнце начинает жечь макушку.

В полдень они расходились. Поэт шёл к себе – переписывать строфу, которая никак не хотела ложиться на бумагу. Художник – на пляж, где писал купальщиц, которых не замечал.

Они не договаривались о вечере.

Но вечером – снова. Всегда.

6. Разговор у костра

Ночь опустилась на Коктебель мягко, как материнская рука на лоб, когда болен.

Ветер принёс запах чабреца и полыни – горький, травяной, тот, от которого кружится голова, даже если ты не пьян. Звёзды высыпали все сразу, без подготовки, нахально и прекрасно.

Они сидели у маленького костра – не для тепла, а для света. Художник пытался нарисовать луну пастелью, но луна была живая, она дышала, она менялась каждую минуту, и он бросил.

– Не идёт, – сказал он. – У неё свой характер.

– У всего здесь есть характер, – ответил поэт. Он перебирал гальку – гладкую, тёплую от дневного солнца. Некоторые камешки были белыми, как мрамор. Некоторые – зелёными, с прожилками, похожими на вены.

– Что ты пишешь? – спросил художник.

– Ничего. Всё.

– Это разные вещи.

– Нет, – поэт поднял глаза на звёзды. – Это одно и то же. Когда пишешь всё – получается ничего. Когда ничего – получается всё. Так устроена поэзия.

Он помолчал, потом добавил:

– И жизнь тоже.

Художник хмыкнул, закинул руки за голову и лёг на гальку – неудобно, остро, но он не замечал. Всё его тело было занято звёздами.

– Расскажи мне о ней, – попросил он. – О той, которая далеко.

– Нет.

– Почему?

– Потому что если я расскажу, она станет ближе. А она не должна.

– Кому не должна?

– Мне.

В костре лопнула ветка – громко, как удар сердца. Искры взлетели вверх, покружились, погасли, превратившись в новые звёзды – только ненастоящие.

– Ты никогда не скажешь ей? – спросил художник.

– Я ей всё сказал. Только не вслух.

– И что она?

– Она промолчала. Это был лучший ответ, который я слышал в жизни.

Художник сел – резко, словно его что-то укололо. Посмотрел на поэта долгим, странным взглядом. Тот не отвёл глаз.

– Ты… – начал художник и замолчал.

– Что?

– Ты похож на море. Такое же большое. И такое же пустое.

Поэт улыбнулся – криво, в темноте незаметно.

– Это комплимент?

– Не знаю. Я ещё не понял.

7. Утро в красках безмятежности

Они проснулись на рассвете – оба, одновременно, будто кто-то дёрнул за невидимую нить.

Поэт вышел на порог – и ахнул.

Море было розовым.

Не метафорически – буквально. Розовым, как лепестки шиповника, как варенье из крыжовника, как щёки девушки, которая только что узнала, что её любят.

Небо – бледно-золотое, прозрачное, как бокал хорошего рислинга. Горы – лиловые, глубокие, с чёрными прожилками теней.

Художник уже стоял у мольберта. Он не спал – он ждал этого света.

– Скорее, – бросил он, не оборачиваясь. – Это продлится пять минут. Потом солнце поднимется, и всё станет обычным.

Поэт не стал брать бумагу. Он не мог писать – он мог только смотреть.

Он смотрел, как художник работает – быстро, жадно, лёгкими движениями пальцев, будто не рисовал, а гладил картон. Пастель ложилась мягко, без нажима – штрих, ещё штрих, пятно, мазок.

– Что ты видишь? – спросил художник.

– Безмятежность.

– Это слово ничего не значит.

– Поэтому я его и сказал. Потому что безмятежность не имеет смысла. Она просто есть.

Художник на мгновение замер – и вдруг рассмеялся. Громко, мальчишески, во весь голос, так что эхо ударилось в Карадаг и вернулось обратно.

– Ты прав, – сказал он. – Она просто есть.

Он отложил пастель и отошёл от мольберта.

– Смотри.

Поэт подошёл. На картоне – снова ничего нельзя было разобрать. Но он почему-то почувствовал тепло в груди. То самое, которое бывает, когда смотришь на огонь в камине или на руки матери.

– Это – Коктебель, – сказал художник.

– Это – счастье, – поправил поэт.

– Нет. Счастье – это не пишут. Счастье – это когда не нужно писать.

Они стояли рядом, плечо к плечу, и смотрели, как розовое море переливается в золотое. Ветер принёс соль – свежую, острую, такую, что хочется закрыть глаза и улыбнуться.

Волна набежала – тёплая, как дыхание. Она коснулась их ног, ласково, разрешающе, и уползла, оставив на гальке мокрый след в форме подковы.

– На счастье, – сказал поэт.

– Не сглазь, – ответил художник.

Но оба знали: сглазить нельзя то, что и так не принадлежит тебе. Коктебель – не наш. Море – не наше. Безмятежность – не наша.

Мы просто проходим через них. И если повезёт – оставляем чуть-чуть краски на картоне. Чуть-чуть слов на бумаге.

Чуть-чуть себя на гальке, которую волна унесёт в море – и когда-нибудь, через тысячу лет, прибьёт к другому берегу, где другой поэт и другой художник будут сидеть на рассвете и говорить ни о чём.

8. Вечер. Обрывки воспоминаний

Он остался один.

Художник ушёл в посёлок – за красками, в самом деле нужны были белила, а без белил море не напишешь. Поэт остался на камне, смотрел на тёмную воду, на которой дрожала лунная дорожка – узкая, шаткая, как канат, по которому идут в вечность.

Он достал из кармана смятый лист.

Письмо. То самое.

Он развернул его – медленно, молитвенно, как разворачивают икону или старую фотографию. На бумаге – её почерк, мелкий, бисерный, такой, что буквы сливаются в кружево.

«Ты уедешь в своё море и забудешь меня».

Он не забыл. И никогда не забудет.

Но он понял сегодня, глядя на розовое море, что забывание – не про уход. Забывание – про благодарность. Когда ты помнишь, но не болит.

Ему не болело. Ему было тепло.

Он сложил письмо, поднёс к свече – не той, что была, а воображаемой, потому что костёр уже погас. Бумага не загорелась. Конечно. Это Коктебель – здесь ничего не горит, кроме сердец.

Он убрал письмо обратно в карман.

– Я тебя помню, – сказал он тихо, в сторону моря. – Но я отпускаю.

Волна лизнула гальку – и показалось, что она ответила: «Хорошо».

9. Ночь. Звёзды. Всё.

Он не ждал художника. Но художник пришёл.

С белилами в кармане, с пастелью в руке, с улыбкой, которую ветер уже успел сдуть, потому что в Коктебеле улыбки не задерживаются дольше одного вздоха.

– Ты плакал? – спросил художник, садясь рядом.

– Нет. Море брызнуло.

– Море брызгает слёзами только тогда, когда кто-то плачет рядом. Это я знаю точно. Я художник.

– А я поэт, – ответил тот. – И я знаю, что море брызгает просто так. Потому что оно может.

Они помолчали. Звёзды стали ярче – то ли ночь углубилась, то ли глаза привыкли.

– Я написал стихи, – сказал поэт.

– Прочитаешь?

– Нет.

– Почему?

– Потому что они – о ней. А она – не для чужих ушей.

Художник кивнул. Не обиделся. В Коктебеле не обижаются на то, что нельзя исправить.

– А я нарисовал тебя, – сказал он.

– Меня?

– Твои руки.

Он достал из кармана маленький листок – вырванный из блокнота, мятый по краям. На нём – ничего. Только несколько линий. Длинные пальцы, запястье, лёгкий изгиб кисти.

– Это мои руки? – спросил поэт.

– Твои, когда ты пишешь. Ты их не видишь со стороны. А они – красивые. Как будто держат что-то очень хрупкое.

– Я держу слова.

– Вот именно. Слова – самое хрупкое, что есть.

Поэт взял рисунок. Глядел долго. Потом сунул за пазуху – туда же, где лежал утренний этюд с чайками.

– У меня теперь целая коллекция, – сказал он. – А я тебе ничего не даю.

– Ты даёшь мне утро, – ответил художник. – Этого достаточно.

Волна – последняя, самая тёплая, самая ласковая – набежала на гальку, улеглась у их ног и замерла. Будто слушала.

– Знаешь, – сказал поэт. – Я, кажется, понял, что такое счастье.

– Что?

– Когда не нужно объяснять, почему тебе хорошо.

Художник молчал. Потом положил голову ему на плечо – просто так, без причины. Ветру было всё равно. Звёздам – тем более.

И только море знало, что это мгновение длится вечность.

10. Вдаль по земле, таинственной и строгой

Он уехал через три дня.

Художник провожал его до поворота на Феодосию. Не говорили ничего – всё уже было сказано за эти утра, за эти ночи, за эти пятна охры и белил, за эти строки, которые поэт так и не прочитал вслух.

На прощание художник сунул ему в руку смятый листок.

– Что это?

– Пастель. Сухая. Но если смочить водой – будет краска. Напишешь ей письмо. Не словами – красками. Она ведь боится воды, да? А ты ей – море. Пусть боится. Но пусть знает.

Поэт сжал листок в кулаке. Кивнул. Повернулся и пошёл – вдаль по земле, таинственной и строгой.

Художник стоял и смотрел ему вслед, пока фигура не стала меньше чайки, меньше камня, меньше точки в конце фразы, которую никто не напишет.

Потом сел на гальку, достал мольберт и начал рисовать закат – багровый, тяжёлый, как прощание.

– Всё правильно, – сказал он пустому берегу. – Нельзя оставаться там, где стал счастлив. Иначе счастье кончится.

Волна лизнула его ногу – прохладную, одинокую.

– А ты, – сказал он морю, – останься. У тебя получится.

Море не ответило. Море дышало – ровно, солоно, как стих, который наконец-то лёг на бумагу.

А на камне осталась маленькая пастель – охряное пятно, кобальтовый мазок, три белых штриха. Никто их не подобрал.

Но утром волна унесла их в море – туда, где живут все ненаписанные стихи, все несказанные слова, все непрожитые жизни.

Туда, где никогда не поздно начать.

И никогда не рано закончить.

12 мая 2026 года, 2:40 AM
Санкт-Петербург

Предупреждение: Конкурсная работа, ни в коём случае не копировать, не публиковать. Только чтение.