Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Как и зачем слушает птиц Хадсон

герме(нев)тический кружок
А дни летят как ласточки / А мы летим как палочки – Худо-бедно, но весна возвращается в Петербург, а это значит, что нас снова начинают будить – всегда к стати – в пять-шесть часов утра всякие зяблики и дрозды – и соловьи, если вам повезло оказаться у Ботанического сада. С птичьим пением у человека всегда были особые отношения, нежные. Даже когда тебя этим звоном будят,

герме(нев)тический кружок

А дни летят как ласточки / А мы летим как палочки – Худо-бедно, но весна возвращается в Петербург, а это значит, что нас снова начинают будить – всегда к стати – в пять-шесть часов утра всякие зяблики и дрозды – и соловьи, если вам повезло оказаться у Ботанического сада. С птичьим пением у человека всегда были особые отношения, нежные. Даже когда тебя этим звоном будят, обидеться на него сложно.

Вообще, птиц мы чаще слышим, чем видим: их восклики раздаются где-то там, наверху, в небесных сферах, и птица – скорее звуковой феномен, чем визуальный. Да, конечно, мы все любим разглядывать оперение у волнистых попугайчиков, но с таким же успехом можно рассматривать шерсть у какого-нибудь лиса. Птица певчая – почти определение птицы как таковой. Примерно, как «поэт – это хорошо начитанный поэт».

Остановимся на этом определении. Птица поёт; птиц приятно слушать; настолько приятно, что Иоганн Гердер полагал, что человеческий язык произошёл от подражания крикам птиц – ну и прочих зверей, чего лукавить. Тем не менее, сложно не признать, что между человеческим голосом и соловьиным свистом есть какая-то фундаментальная разница. Ссылаясь на «Слушая шум и тишину» Саломеи Фёгелин, мы хотим оттолкнуться от её понятия медоточивости – похож на мёд, к примеру, голос Мориса Мерло-Понти, когда тот читает лекцию, звук липкий, не поддающийся концептуальному затвердеванию в нашем мышлении, – и направиться к какой-то частной птичьей чувственности, если угодно, частной феноменологии птичьего пения.

Здесь, собственно, первая передряга: птичье пение находится где-то посередине между шумом – у той же Фёгелин давящим, способным свести человека к практически лишённой измерения мембране, – и пением, которое, в общем-то, скорее ведёт нас за собой, выстраивает нас во временном отрезке. Звук в принципе является феноменом, легко противопоставляющимся образу: он не имеет в представлении собственно пред-ставления, мы всегда производим звук внутри сознания, не находя разрыва между собой и воспринимаемым звуковым объектом. Иными словами, звук интерсубъективен, создаётся где-то между нами и своим источником, но всё ещё – парадоксальным образом – внутри нас. В случае с другими людьми и произведениями искусства этот тезис обусловливает саму возможность реального восприятия другого – да, немного случайную, смутную. Как поступить в этом случае с, казалось бы, самоценным и бес-смысленным птичьим пением – загадка. Покажите нам того, кто не любит слушать трель синицы, эту вешнюю весть. Мы его пожалеем.

Естественно, в рамках небольшого сочинения ответить на этот вопрос мы не берёмся. Скорее, попытаемся нащупать какую-то стратегию работы с птичьим звуком – если угодно, это будут пролегомены к той самой феноменологии. В этом важно отталкиваться от какого-то материала – пускай примером послужат «Приключения среди птиц» Уильяма Хадсона. А что, приличное издание Ad Marginem – ну как, с очепятками, но не очень частыми, – просто так должно на полке пыль собирать?

...Пели только жаворонки, их много было в небе, но пели они свою зимнюю песенку – попурри из грубых гортанных звуков, не имеющих ничего общего с их чистой, пронзительной, зовущей летней песней; да и взлетали они нехотя – вспорхнут на сорок-пятьдесят ярдов и опустятся вниз.

То, что потом станет предметом научных исследований, Хадсон ясно подмечает в книге, и ему не нужны какие-то музыкальные термины, чтобы это сделать. Наоборот, наивный подход даже лучше подходит в качестве точки опоры: мы сразу же сталкиваемся с непосредственностью текстуры распевов. Это просто то, как в восприятии писателя возникают звуки. Они могут быть грубыми, гортанными – а ведь у птиц особый вид гортани, так называемый сиринкс, – а могут и пронизывать нас, кого-то куда-то звать. Это выдержка из той же главы, что включает и воображаемый «монолог белобровика» – дивный пример антропоморфизации, которая не совсем антропоморфна; скорее, Хадсон изо всех сил старается поставить себя на место говорящей птицы того вида, что устраивает «что-то наподобие концертов, грандиозных музыкальных мистерий». Сентиментально, да, но монолог белобровика рождается из вполне реальных звуков, которые тот издаёт: звуков, которые Хадсон воспринимает как риторические вопросы. Вопросы усталой и оставленной своей стаей – своим оркестровым коллективом – перелётной птицы. Редкий просвет в книжке о природе – в известной степени жестокой – наступает, когда писатель возвращается к белобровику и видит рядом с тем другую особь. Вероятно, подругу, которой тот передаёт свою печаль «нежными мелодичными высвистываниями».

Проблема антропоморфизации действительно остро стоит перед тем, кто берётся за этот весьма чувственный текст. Мы попробуем закрыть глаза на правомерность присвоения птицам каких-либо человеческих чувств: скорее, отметим, что в узнавании грусти, радости, влюблённости и гнева в животных звуках проявляется наш собственный человеческий способ понимать мир. Тем не менее, Хадсона сложно упрекнуть именно в присвоении: так тонко переживать за птиц Англии мог только орнитолог, отдающий им должную субъектность. Птица в его понимании – свободное животное, обитающее в вольных просторах. Вечный символ по-настоящему «сладостного блага». И та чуткость, с которой Хадсон воспринимает звон птичьего пения, могла быть возможна только в той интерсубъективности, которую такое отношение воспитывает. Птицы – другие, чужие, непонятные в своих уникально орнитологических ритуалах. И всё же мы можем узнать в их переливчатых голосах нотки тех чувств, которые будто бы присущи всему живому. Как завещал современный классик в «Бледном короле» (перевод наш – В.Ф.):

…Древняя земля. Осмотрись. Вот, дрожащий горизонт, бесформенный. Мы все, все до последнего – братья.

Возвращаясь к тому вопросу, который мы ставили в самом начале статьи, хочется всё-таки понять, в чём не-медоточивость той же позывки той же пеночки из четырнадцатой главы Приключений среди птиц? Какой-то промежуточный ответ даёт сам Хадсон: в главе, которая начинается с унывающих рассуждений о шуме человеческой цивилизации, подавляющем звуки «изящных инструментов, которые созданы для тишины», он натыкается на весьма фёгелиновский момент. Прислушиваясь к жалобной нотке птички, Хадсон переживает удивительное ощущение:

…Всех этих людей… на самом деле не существовало; в реальном мире были только мы; я и моя подруга пеночка… весь мир пах хвоей и папоротником, весь мир держался за этот нежный, легчайший, летящий по воздуху голос, словно за осеннюю паутинку, плывущую тишиной.

Если у Фёгелин хронопространство – предмет двойной артикуляции пространственности и темпоральности, не возгоняющих одно к другому, но забрасывающих слушателя в свой особый хронотоп/топохрон – о грех Бахтина! – то Хадсон предлагает немного другой взгляд, не относящийся к шумовой бесформенности. У него голос птицы обретает настоящую пространственность и несёт слушающего не к самому себе, не к какому-то другому, не предполагает разговора как такового, даже взаимопонимания, сколько бы частным, преходящим оно не было. Это слушание полёта и в-полёте, это совместная всепроникающая звонкость, не липкость мёда: замолчав и прислушавшись, человек обретает лёгкие крылья, и весь мир вместе с ним, и вслед за тонким, тонким пением, всё, что кажется нам твёрдым и неподвижным, становится воздушным – берётся за паутинку – взлетает куда-то, где небо и лес становятся одним и тем же – обретает в тишине поразительную свободу.

На этом тончайшем мгновении и закончим. Пение птиц не способно быть вязким, наоборот: оно бесконечно яркое, кристаллическое, имеющее больше общего с колокольным звоном. Если играть с гаптическим восприятием медоточивости как таковой, мы можем противопоставить ей шелковистость: что-то лёгкое и обматывающее нас, что-то по-своему звонкое. Что-то, что в любой момент может превратиться из облегающей перчаточки в узел верёвки на запястье – и куда-то нас утянуть.

Автор: ф. в. крысюк

#ОнлайнЖурнал

#НеДиванныйКультуролог

Птицы
1138 интересуются