Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Шебби-Шик

Командовала двадцатью тремя людьми. Через полгода считала три шага до окна

Раз. Два. Три. Ноги останавливались сами, и я садилась на край кровати, считая вдохи, потому что иначе снова пошло бы кружение. В палате пахло хлоркой и какой-то тёплой пшеничной кашей, которую только что пронесли по коридору. А я вспомнила, что ещё совсем недавно командовала двадцатью тремя людьми в магазине «Семья» на улице Первомайской, и никто из них не видел, чтобы я садилась посреди разговора. Но дверь открылась, и вошла Лариса Вадимовна, инструктор лечебной физкультуры. – Вера Степановна, – сказала она. – Три шага – это много для четвёртого дня. Не нужно пытаться до окна. – Я хотела сама, – ответила я. Она посмотрела на меня так, как смотрят учителя на отличников, которых не за что ругать, но надо остановить. – В этом центре «сама» ничего не делают. В этом центре делают «вместе». Я промолчала. В мои пятьдесят семь я отвыкла от слова «вместе». Муж ушёл семь лет назад, забрав с собой привычку спрашивать меня о чём-то. Дочь Оля живёт во Владимире, привозит внука Тимошу на лето, зво

Раз. Два. Три. Ноги останавливались сами, и я садилась на край кровати, считая вдохи, потому что иначе снова пошло бы кружение. В палате пахло хлоркой и какой-то тёплой пшеничной кашей, которую только что пронесли по коридору. А я вспомнила, что ещё совсем недавно командовала двадцатью тремя людьми в магазине «Семья» на улице Первомайской, и никто из них не видел, чтобы я садилась посреди разговора.

Но дверь открылась, и вошла Лариса Вадимовна, инструктор лечебной физкультуры.

– Вера Степановна, – сказала она. – Три шага – это много для четвёртого дня. Не нужно пытаться до окна.

– Я хотела сама, – ответила я.

Она посмотрела на меня так, как смотрят учителя на отличников, которых не за что ругать, но надо остановить.

– В этом центре «сама» ничего не делают. В этом центре делают «вместе».

Я промолчала. В мои пятьдесят семь я отвыкла от слова «вместе». Муж ушёл семь лет назад, забрав с собой привычку спрашивать меня о чём-то. Дочь Оля живёт во Владимире, привозит внука Тимошу на лето, звонит по воскресеньям. Всё остальное я делала сама. Магазин. Ремонт. Врачи. Даже инсульт я, как мне теперь казалось, встретила сама – утром четырнадцатого августа, когда потянулась за чайником и поняла, что правая рука больше не слушается.

– Лариса Вадимовна, – спросила я. – А через сколько я пойду нормально?

Она посмотрела на мою правую кисть, лежащую на колене под странным углом. Пальцы не распрямлялись до конца, мизинец подогнут внутрь.

– Нормально – это как раньше? Не пойдёте.

Я вздрогнула. Не от обиды – от того, что она сказала прямо.

– А ходить пойдёте. Через три месяца – без ходунков. Может быть, с тростью. Зависит от вас.

И она вышла.

Я посидела ещё. Считала уже не шаги, а секунды. Тридцать. Шестьдесят. Сто двадцать. Потом встала, взялась за алюминиевую рамку ходунков, шагнула. Раз. Левая передняя ножка поскрипывала. Два. До окна оставалось ещё шагов десять. Три.

Я села на пол, потому что кровать оказалась далеко.

И тут же по коридору кто-то прошёл – медленно, шаркая. Я слышала счёт через закрытую дверь. Мужской голос, негромкий, размеренный. Раз. Два. Три. Пауза. Четыре. Пять.

Голос остановился. Я подумала: кто-то тоже не дошёл.

Ночью я не спала. Смотрела в потолок, на полоску света от коридорного фонаря. Правая рука лежала рядом со мной на одеяле – чужая. Я пробовала шевельнуть пальцами. Указательный немного двигался. Остальные – как деревянные. Я смотрела на свою же руку и думала: неужели это я. Этот человек в палате, с ходунками у кровати, с кистью, которая не умеет держать ложку. Мне пятьдесят семь, а я заново учусь поднимать чашку. В голове было тихо, только слышалось через стену, как скрипит чужая кровать – кто-то поворачивался, не мог уснуть.

И я решила, что завтра пройду пять шагов.

***

В столовой я оказалась на пятый день, когда разрешили есть не в палате. Длинный светлый зал, столы на четверых, окна во двор, где лежал первый снег. Я села у стены, потому что у стены можно поставить ходунки так, чтобы никто не споткнулся.

Лариса Вадимовна подвела ко мне мужчину.

– Николай Аркадьевич, это Вера Степановна. Соседняя палата.

Он кивнул. Левый уголок рта у него стоял ниже правого миллиметров на пять, и когда он попытался улыбнуться, угол поднялся с задержкой, будто его тянули за ниточку. Волосы тёмные, коротко стриженные, на висках чуть светлее. В руках он держал тонкую школьную тетрадь в клетку, обложка загнута.

– Здрав... ствуй... те, – сказал он.

Каждое слово он подбирал отдельно, между ними была пауза в два-три вдоха.

Я молча кивнула. Лариса Вадимовна поставила перед ним тарелку и ушла.

Он сел напротив. Попробовал кашу. Положил ложку.

– Я тоже, – сказал он. – Считаю. Вслух.

Я подняла на него глаза.

– В коридоре, – сказал он. – Слышали.

– Слышала.

– Без этого не получается.

– И у меня.

Мы съели кашу в молчании. Он ел медленно, левая рука плохо держала ложку, он перекладывал в правую. Мне тоже было неловко – правая кисть не работала, а я всю жизнь была правшой, и каша падала обратно в тарелку чаще, чем попадала в рот.

Потом принесли чай. Мне поставили красную эмалированную кружку с щербинкой на ободке сверху. Я подумала – хорошо, что не стеклянную. Стеклянную я бы уронила.

– Я – учитель, – сказал он. – Был. Русский. Литература.

– А я – директор магазина. Продукты. Тульская сеть. «Семья».

Он вдруг улыбнулся – медленно, с задержкой левой стороны.

– «Семья». Хорошее... название.

– Только семьи у меня нет давно. Дочь далеко.

Я сказала это и сама удивилась. В столовой, за кашей, незнакомому человеку. Раньше я такое не говорила никому. Ни врачам, ни соседкам, ни даже Ольге.

Он кивнул и открыл тетрадь. Написал что-то. Закрыл.

– Что вы пишете? – спросила я.

– Слова. Которые... забыл. Чтобы вернулись.

– А какие забыли?

Он посмотрел в тетрадь.

– Сегодня – «подоконник». Утром не мог вспомнить. Час думал. Вспомнил к завтраку.

– Подоконник, – повторила я.

– Да.

Мы молчали. За окном шёл снег. Его снег и мой снег были одним снегом, и я впервые за полтора месяца почувствовала, что не одна в этой палатной зиме.

После завтрака нас развели – его в зал, меня в кабинет ЛФК, на занятие с рукой. Лариса Вадимовна усадила меня к столу, положила передо мной горсть сухой фасоли и пустую банку.

– Перекладывайте. По одной.

Я посмотрела на неё. Фасолины были мелкие, красные. Банка – литровая, стеклянная.

– Рукой?

– Правой.

Я взяла первую фасолину левой рукой – хотела подать её в правую. Нет, не так. Я взяла её сразу правой. То есть попыталась. Большой и указательный кое-как сошлись. Фасолина соскочила, упала на пол.

– Ещё раз, – сказала Лариса Вадимовна.

Вторая фасолина. Пальцы шли как во сне. Я чувствовала, что им нужно сжаться, а они не слышали. Я думала им слово, а слово не доходило. Как у него, наверное, со словом «подоконник». Только у меня – с пальцами.

Третья фасолина попала в банку. Стукнула о стекло.

– Четвёртую, – сказала Лариса Вадимовна.

Я перекладывала сорок минут. Перекладила двадцать одну фасолину. Плакала два раза. В перерывах Лариса Вадимовна говорила:

– Хорошо. Каждая – это нейрон. Вы их заново учите дороге.

Нейроны учили дороге. А где-то рядом, в другом зале, кто-то учил дороге слово «подоконник». И я больше не чувствовала себя директором магазина в отпуске. Я чувствовала себя человеком, который с нуля собирает себя обратно.

***

Через две недели я уже ходила по коридору. Медленно, но сама. Сорок метров туда, сорок обратно. Поручни по обеим сторонам, пол светло-зелёный в белую крапинку. Я считала плитки. На каждую пару приходился один шаг.

Николай Аркадьевич шёл навстречу. Мы встречались посередине, у окна, которое выходило в сосновый двор.

– Сколько? – спрашивал он.

– Сорок две.

– У меня... тридцать восемь.

– Я считаю плитки. Вы – шаги?

– Шаги.

– У меня шаг – две плитки.

Он задумался.

– Значит... восемьдесят четыре?

– Выходит так.

Он записал в тетрадь. Я посмотрела через плечо – он правда записал: «Вера шагает в две плитки». И дата.

Двадцать пятого октября я упала. Шла по дорожке во дворе, ходунки зацепились за приподнятый край бетонной плитки – дворник не убрал лёд, и плитка выперла. Я упала на бок, на левую сторону, которая у меня работала, и поэтому не сильно ушиблась. Но встать не могла.

Николай Аркадьевич был метрах в десяти, шёл мне навстречу. Он увидел. Отставил свои ходунки. И пошёл ко мне – сам, без них, пять шагов, шаркая левой ногой, занося её по дуге.

Опустился рядом на колено.

– Руку, – сказал он. – Левую. Мне.

Я дала ему левую руку. Он был сильнее, чем я думала – в нём осталось то, что было до удара, крепкое плечо человека, который до пятидесяти играл в волейбол на школьной площадке. Он поднял меня. Постоял. Отдышался.

– Ходунки, – сказал он. – Ваши. Там.

– Мне нужно до них два шага.

– Я подержу.

И он стоял, держа меня за левую руку, пока я шла к ходункам. Две ладони – его и моя. Ничего лишнего. Только чтобы я дошла.

Когда я взялась за рамку, он отпустил.

– Спасибо, – сказала я.

– Не... за что.

Мы пошли дальше – каждый по своей стороне дорожки.

В тот же вечер, после ужина, он подошёл к моей палате с тетрадью. Постучал в косяк открытой двери.

– Можно?

– Заходите.

Он сел на стул у двери. Не в глубь комнаты. Это было правильно – не заходить слишком далеко.

– Я... думал. Весь день. Как вы падали.

– Я в порядке.

– Я... – он остановился. – У меня жена. Упала. Два года лежала. Ноги. Болезнь.

Он показал рукой куда-то себе в поясницу. Я поняла – у неё было что-то с позвоночником. И всё это время он сам её носил.

– Я её... поднимал. Тогда. Думал – знаю, как.

– Сегодня и подняли.

– Да.

Он помолчал.

– Но сегодня – я сам на одной ноге. И её... не смог бы.

– Могли бы. Если бы было надо.

Он посмотрел на меня долго. Потом закрыл тетрадь. Встал. Ушёл, опираясь на ходунки.

Но с того дня я стала выходить во двор в то же время, что и он. И он, судя по всему, тоже подстраивался. Мы не договаривались. Просто в три часа дня я брала ходунки, шла к лифту, и он уже стоял у лифта. Или я стояла у лифта, а он подходил.

Лариса Вадимовна однажды сказала:

– Вера Степановна, вы с Николаем Аркадьевичем по одному графику ходите. Это хорошо. Темп совпадает.

– Темп, – повторила я.

– У него шаг медленнее, но он длиннее. У вас быстрее, но короче. В сумме ведь одинаково.

Я подумала – это она нарочно говорит? Или действительно так вышло?

***

Третьего ноября мы сидели на скамейке во дворе. Холодно. Снега не прибавилось, но тучи висели низко. Он молчал долго, потом сказал:

– Моя жена... умерла. Шесть лет назад.

Я промолчала. Неделю назад, у меня в палате, он сказал «У меня жена. Упала». Ни слова, что её нет. Я тогда не поняла. А он, может быть, сам не смог сказать.

– Я тогда у вас не договорил, – сказал он, будто услышал. – Про жену. Нельзя было.

– Ничего.

– Галина. Её звали Галина. Пекла... пекла пироги с... – он остановился. Лицо напряглось. Губы шевелились, но звука не было.

Я молчала. Я уже знала: в такие моменты нельзя договаривать. Нельзя подсказывать. Он как-то обмолвился, что если подсказать – слово уходит ещё дольше.

Он молчал минуту. Две. Потом сказал:

– Че... не идёт. Это такие белые. Весной. Цветы. С них пекла.

Я не стала подсказывать. Очень хотелось, но я сдержалась. Он сам, – подумала я. Пусть сам.

Он достал тетрадь. Долго водил ручкой. Потом записал – я увидела краем глаза – одну букву и поставил точку. «Ч.»

– Завтра, – сказал он. – Вспомню. Запишу.

– Хорошо.

– Галина, – сказал он снова. – Пекла пироги. С этим. В мае. Когда цветёт.

– А Николай Аркадьевич, – сказала я. – Вы что теперь будете делать? Когда выйдете отсюда?

Он долго смотрел на свои руки.

– Не знаю. Я до... удара читал. Лекции. Достоевский. Тридцать два года. В школе. Четырнадцатой. Калуга.

– А сейчас?

– Сейчас – я говорю слово «подоконник» за час. Кто будет слушать? Детей... учить? Нет.

Он повернулся ко мне.

– Я боюсь. Восстановиться. И... и что? Жена шесть лет. Сын в Питере. Один в квартире. И что теперь?

Я смотрела на него и думала – у меня наоборот. Я боюсь как раз не восстановиться. Он боится – восстановиться и не найти зачем.

– У меня, – сказала я. – По-другому. Я боюсь, что не смогу. А если смогу – у меня есть работа. Есть дочь. Есть квартира на Первомайской. Я умею жить одна.

– Это... уметь жить одна – это хорошо?

– Я думала, что да. А теперь думаю – не знаю.

Мы просидели ещё полчаса. Снег всё-таки пошёл – мелкий, колючий. Я считала снежинки на рукаве его пальто. Досчитала до двадцати и сбилась – следующие таяли быстрее, чем я успевала.

Когда мы уже поднимались, он вдруг остановился и сказал:

– Черёмуха.

Тихо. Одно слово, слитно. И сразу добавил:

– Я вспомнил.

Достал тетрадь, записал. Я увидела через плечо – «черёмуха, 3.11». Рядом с одинокой «Ч.», которую вывел час назад.

***

Десятого ноября я сказала ему то, чего не говорила никому.

Мы шли по коридору к столовой. Он впереди, я сзади – так он задавал темп, а я подстраивалась.

– Николай Аркадьевич, – сказала я в спину.

Он остановился.

– Я боюсь вернуться домой.

Он повернулся. Медленно. На ходунках поворачиваться тяжело.

– Почему?

– Там никого. Дочь приедет на Новый год. А до Нового года – почти два месяца. Раньше я этого не замечала. А теперь – я буду сидеть. Считать шаги до кухни. И всё.

Он смотрел на меня. Левый угол рта дёрнулся.

– Вера... Степановна. У меня тоже так. В Калуге. Пустая... квартира.

– Я знаю.

– Поэтому я здесь долго хочу. Быть.

– Я тоже.

Мы пошли дальше. Он – четыре шага, пауза. Я – шесть шагов, пауза. Наши паузы почти совпадали.

В столовой он поставил передо мной красную кружку. Я всегда пила из неё – санитарки уже знали. А сегодня он сам взял её со стойки, где стояли чистые, и принёс. Я ничего не сказала. Но подумала – он же запомнил, что я пью из красной.

Ночью я долго не спала. Думала о том, что значит «боюсь вернуться домой». И о том, что раньше дом был мне защитой. А теперь дом стал местом, где нет его шагов в коридоре. Где никто не считает рядом.

И я поняла, что, наверное, это уже не страх не восстановиться. На самом деле это другой страх. И он гораздо сложнее.

***

Четырнадцатого ноября было солнце. Редкое ноябрьское солнце, когда снег уже лежит, но небо высокое и синее. Лариса Вадимовна сказала:

– Сегодня на улицу. По длинной дорожке. Я пойду за вами.

Мы вышли – я, Николай Аркадьевич, ещё двое пациентов. Двое пошли совсем тихо, отстали.

Мы с ним – по одной дорожке. Он слева, я справа. Между нами – метр.

– Раз, – сказала я себе под нос. – Два. Три.

Он шёл рядом. Я не слышала его счёта, но знала – он тоже считает.

Десять. Двадцать. Тридцать.

Я никогда не доходила до тридцати без остановки. А тут – шла и шла. Смотрела только на плитки перед собой. Краем глаза видела его ходунки. Алюминиевая рамка, у него новая, не скрипит.

Сорок. Пятьдесят.

На пятидесяти я хотела сесть. У Ларисы Вадимовны с собой был складной стульчик, который она таскала для нас.

Но тут я услышала – рядом, тихо: «пятьдесят». Он тоже.

Я не села. Я пошла дальше.

Шестьдесят. Семьдесят.

В груди что-то стучало. Правая нога плохо слушалась – шла тяжелее левой. Но я шла.

Восемьдесят. Девяносто.

– Вера Степановна, – сказала Лариса Вадимовна сзади. – Может, отдохнуть?

– Нет, – сказала я. – Я досчитаю.

Девяносто пять. Девяносто восемь.

Сто.

Я остановилась. Дышала ртом. В глазах стояли слёзы – от ветра, наверное, или от того, что я дошла.

Я повернула голову.

Он стоял рядом. Смотрел на меня.

– Сто, – тихо сказала я.

Он тут же кивнул.

– И у меня... сто.

Мы стояли. Лариса Вадимовна не подходила – она что-то поняла и отступила на три шага назад.

Я не знала, что сказать. Он тоже. Но, наверное, в этом и было дело – что говорить ничего не надо.

Мы просто стояли рядом на дорожке, и оба считали сто.

И сто у нас было одно и то же.

***

Двадцать восьмого ноября его выписали.

Это вышло внезапно – для меня, во всяком случае. Утром Лариса Вадимовна сказала:

– Николай Аркадьевич сегодня уезжает. Сын приехал из Питера.

– Сегодня?

– После обеда.

Я пошла в его палату. Дверь была открыта. Он складывал вещи – не спеша, левой рукой перекладывая в правую. В сумке лежала тетрадь.

– Николай Аркадьевич.

Он обернулся.

– Вера... Степановна.

– Вас правда сегодня?

– Да. Сын... Артём. Ждёт.

Я стояла в дверях. Не знала, что говорить. Руки держали ходунки.

– Я вам... напишу, – сказал он.

– Напишите.

– Адрес.

– У Ларисы Вадимовны возьмите. Первомайская, восемь, квартира тридцать шесть. Тула.

– Запишу.

Он достал тетрадь. Записал. Я увидела – он пишет с трудом, буква за буквой.

Потом он подошёл ко мне. На ходунках – два шага. Остановился.

– Вера, – сказал он.

Без отчества. Без «Степановна».

– Николай, – сказала я.

– Я приеду.

– Когда?

Он задумался.

– Когда. Скажу... ваше имя. Без остановки.

– Что?

– Сейчас... я говорю его... с паузой. «Ве-ра». Пауза. Буду тренировать. Пока не скажу слитно.

Я не поняла тогда. Только через месяц поняла. А ведь тогда – просто кивнула.

Из окна я видела, как он шёл к машине во дворе. Сын – высокий, тёмный, похожий на отца – нёс его сумку. Николай сам шёл, без посторонней помощи, медленно, с тростью, которую ему подарили в центре. Перед тем как сесть в машину, он поднял голову к окнам третьего этажа и нашёл моё. Помахал правой рукой.

Я тоже помахала – правой. Она уже могла подняться до плеча.

Потом машина уехала.

***

Декабрь прошёл как будто во сне. Я считала дни до выписки. Потом – когда же он позвонит. Он не звонил.

Двадцать пятого декабря меня выписали. Лариса Вадимовна проводила до выхода. На прощанье сунула мне в руку бумажку.

– Это мой телефон. Если падаете – звоните. Не скорую, а мне. Я скажу, что делать.

– Спасибо.

– И занимайтесь каждый день. По плану. Фасоль, пальцы, ходьба. По двести шагов. Потом триста. Потом больше.

– Я запомнила.

– И не одна.

Я посмотрела на неё.

– Вера Степановна. Я восемь лет тут работаю. Я видела. Кто сам сидит – откатывается за месяц. Кто с кем-то – идёт дальше. Не одна.

За мной приехала Ольга с Тимошей, на машине. У меня была одна сумка. В ней – красная кружка, завёрнутая в полотенце. И несколько книг. И записка Ларисы Вадимовны. И ещё – записка, которую оставил мне Николай перед отъездом. Я её нашла у себя в тумбочке на следующий день после его выписки.

Там было четыре строчки. Его неровным, прыгающим почерком:

«Вера. 14.11. 100. Мы – сто. Я – помню».

Я перечитывала её в машине. Ольга спросила:

– Мам, ты там что читаешь?

– Выписку врача.

Я соврала. Если бы сказала правду – Ольга бы стала расспрашивать. А я пока не умела про него говорить.

Ольга с Тимошей привезли меня домой, пробыли со мной в Туле два дня и уехали. Ольга обещала вернуться к Новому году.

Я осталась одна в квартире на Первомайской.

Пятый этаж. Лифт работал через раз. Но я научилась подниматься сама – с тростью, держась левой рукой за поручень. Восемьдесят четыре ступеньки до моей двери. Я считала их, как считала в центре.

Дома было тихо. Тикали часы в коридоре. Холодильник гудел. Батарея шипела. Я сидела на кухне и пила чай из красной кружки – да, я привезла её с собой, Лариса Вадимовна разрешила, сказала, что пациенты часто берут. В центре привыкаешь к какой-то одной вещи, и без неё потом дома неуютно.

Двадцать девятого декабря я думала – он не приедет. Не напишет. Забыл. Или слишком тяжело – ему самому ходить непросто, а сын не возит.

Тридцатого декабря с самого утра я сидела у окна. Смотрела во двор, где играли с санками дети. Правая рука лежала на подоконнике – я специально клала её на подоконник каждый день, разрабатывала пальцы. Мизинец уже чуть-чуть распрямлялся.

И тут же позвонили в дверь.

Я встала. Взяла трость. Пошла в коридор. Двенадцать шагов от кухни. Раз. Два. Три.

За дверью стоял Николай. В руке – длинная ветка с тёмно-коричневыми сухими гроздьями. Сзади – сын Артём, с сумкой.

– Ве-ра, – сказал он. И потом, без паузы: – Вера.

Без остановки.

– Николай, – сказала я.

– Можно войти?

– Можно.

Он вошёл. Артём поставил сумку в прихожей.

– Пап, я в машине подожду полтора часа. Потом заеду.

– Спасибо... сын.

Артём ушёл. Мы остались вдвоём. Николай протянул ветку.

– Это что? – спросила я.

– Черёмуха. Сушёная. У нас росла. Во дворе. В Калуге. Я попросил сына... срезать. Осенью.

– Черёмуха.

– Вы помните. Мы говорили.

– Помню.

Мы сели на кухне. Я достала вторую кружку – синюю, простую. Налила ему чаю. Красную взяла себе.

Он поставил на стол свою школьную тетрадь в клетку. Обложка ещё больше загнута, чем в ноябре.

– Что это?

– Тренировка. Ваше имя.

Он открыл тетрадь.

Я наклонилась. И посмотрела.

На каждой странице, от верхнего края до нижнего, мелким почерком было написано: «Вера. Вера. Вера. Вера. Вера».

Страница за страницей. Тетрадь была исписана почти вся.

– Сколько? – спросила я тихо.

– Не считал. – Он подумал. – Нет. Считал. Каждый день. Сто раз. С двадцать восьмого ноября. Сегодня – тридцать второй день.

Я посчитала про себя. Три тысячи двести.

– Это вы... поэтому не звонили?

– Да. Я хотел. Приехать. И сказать. Без паузы. «Вера».

Я молчала. Смотрела на страницы. Перелистнула одну. На полях – маленькая дата. Первое декабря. На следующей – второе. И так везде. Внизу каждой страницы – дата и цифра «100».

– А если бы не получилось? – спросила я. – Не сказали бы без паузы?

– Приехал бы всё равно. К Новому году.

– Почему?

– Потому что... – он задумался. Долго искал слово. – Потому что год должен начинаться с одного нужного места.

Он сказал это после паузы, но дальше – ровно. Ни одной запинки. Я посмотрела на него.

– Николай. Вы сейчас сказали длинное предложение. Без остановки.

– Правда?

– Правда.

Он улыбнулся. Левый уголок рта поднялся уже без задержки.

Я налила ему вторую чашку. Правой рукой – первый раз за четыре месяца. Я удержала. Чай не пролился.

– Смотрите, – сказала я.

– Смотрю.

– Вот сейчас. Рука. Она меня послушалась.

– Это потому, что я пришёл?

– Может быть.

Он накрыл мою правую руку своей левой – потому что у него левая ещё плохо слушалась, а у меня правая. Две кривые ладони. Вместе – почти одна целая.

Мы сидели и пили чай. Ветка черёмухи лежала на столе между нами. Я подумала – весной её можно поставить в воду, и если не совсем засохла, может выпустить лист.

– Николай, – сказала я.

– Да.

– Сколько шагов от двери до вашего стула?

Он посмотрел на меня. Левый уголок рта дёрнулся – начиналась улыбка.

– Восемь. Я... считал. Пока шёл.

– И у меня – восемь.

– У вас короче шаг. У меня длиннее.

– Но в сумме, – сказала я. – Одинаково.

Он кивнул.

Мы помолчали.

За окном падал снег – первый настоящий, крупный, ватный. Правая рука лежала на красной кружке, и мизинец наконец распрямился почти полностью.

А в голове у меня уже шёл счёт. Не шагов. Не плиток.

Раз. Ве-ра. Два. Вера. Три. Вера.

И он тоже, я знала, считал.

Только теперь – не в одиночку.

И когда через полтора часа Артём постучал в дверь, чтобы забрать отца, Николай посмотрел на меня и сказал:

– Артём. Зайди. Познакомься.

Одно предложение. Четыре слова. Без пауз.

И я подумала – может быть, это и есть то самое «зачем», которого он боялся не найти.