Вот назначат комендантом в заграничный город. Раут или прием торжественный: «покорная просьба явиться с супругой». А жена не умеет носить модные шляпки. И все эти пустяки показались вдруг необычайно важными, значительными, и сердце билось радостно и тревожно в предчувствии, нет, даже не в предчувствии, в веселой уверенности, что завтра произойдёт необычное, неведомое.
Особый рассказ ожидает Вас к прочтению. Уже тогда, в январе 1945 года чувствовалось, металось в воздухе то состояние ожидания всего того, что не испытывал никогда, там у себя, на Родине. Когда выжил и вдруг осознал жизнь, перешагнув за границу смерти, когда вдруг понял и увидел открывшийся новый горизонт, дыхание иной мысли, иных желаний.
Этот рассказ мне близок и понятен. Мой дед после войны, на волнах победы, очарованный податливой свободой, влюбился в немку. А был он некоторое время после войны комендантом Карл-Маркс-Штадт (быв. город Хемниц в Германии (Саксония). В Москве его ждала жена и четверо детей.
Первому предупреждению от политорганов дед не внял. Вторым шагом был вызов семьи в Германию. Третий шаг через некоторое время, с понижением в должности - командиром такового полка в Осиповичи. Что была эта за немка и есть ли у нас родственники в Германии благодаря деду - Бог весть...
Статья, опубликованная в газете КРАСНАЯ ЗВЕЗДА 6 января 1945 г., суббота:
АНЮТА
Целых двенадцать дней стоял гаубичный артиллерийский полк резерва главного командования в этом маленьком городке. Городок был плохонький, вообще то говоря, всего несколько улочек. Имелись в нем галантерейные магазины, где торговали пуговицами, множество ресторанчиков с яркой водой, подкрашенной лимонным анилином, и с прескверной самодельной водкой, проще говоря, самогоном. В ресторанчиках стояли маленькие столики, покрытые белыми салфеточками, и если посетители не пили у стойки, а усаживались за столик, то нехитрую закуску к мутной водке им подавали
на опрятных тарелочках, а все предметы — перечницы, солонки, пепельницы — были приятны и красивы, доставляло удовольствие трогать их и переставлять с места на место.
После долгих месяцев лесной жизни, после ночёвок на болоте, в поле, после дождей, снегов, ветров, залитых водой блиндажей - этот городок показался всем офицерам полка совершенно райским уголком.
Ночью в черном небе стояло бледное зарево, и офицеры - многие из них были молоды годами, но имели волосы посеребрённые жестоким горем военных лет, - подолгу молча смотрели на это зарево над немецкой землей. Никто из них не говорил при этом пустых и ненужных слов, слишком много значил для них этот далекий огонь: их честь, их горе, их разум, их тайные слезы, их тяжкий труд — всё было в нём, в этом огне возмездия. Они шли по пустынным затемненным улочкам, через площадь, где белело над каменной стеной здание женского монастыря, мимо огромного, как каменный чёрный тополь, костёла.
Эти ночные прогулки особенно нравились начальницу штаба майору Казакову.
Казаков считал, что личная жизнь не удалась ему. Писал он жене редко и не
часто вспоминал ее. Последние письма ее все походили одно на другое. Казакову казалось, что она каждый раз посылает ему одно и то же письмо. Она писала, что здорова, ни в чем не нуждается, просит не беспокоиться о ней. Она может вполне обеспечить себя и дочку Тамару.
Тамара не была родной дочерью Анны Степановны Казаковой. В 1934 году Казаков служил в Казахстане и женился там на комсомолке-студентке. Отец его
первой жены был казах, мать ее — русская, и хотя у первой жены Казакова черты лица были совершенно правильные, а цвет кожи белый, девочка у них родилась смуглая и скуластенькая. Прожил Казаков со своей первой женой недолго, она умерла вскоре от туберкулеза, оставив ему трехлетнюю дочь. И потому Казаков так и поспешил со второй своей женитьбой: надо было пристроить девочку. Анна Степановна показалась ему вполне подходящей подругой — спокойной, не легкомысленной. И она, миловидная девушка, согласилась пойти за него и сказала, что постарается хорошо относиться к его дочке Тамаре.
Проходя мимо костела, по пустынной улице городка, освобожденного могучей советской силой, Казаков подумал: "Надо бы Анюте купить какую-нибудь безделушку в подарок и послать при случае, вообще то говоря".
Придя домой, Казаков прошелся по комнате в сотый раз начал рассматривать
фотографии, стоявшие на столиках и висевшие на стене. Все они изображали
молодую женщину, высокую и рослую, с лицом, которое надо бы назвать очень
красивым, если бы подбородок у нее был чуть меньше. Но в с этим недостатком лицо её казалось Казакову замечательным. Женщина эта была изображена то вся в белом: в белом платье и белых туфлях и теннисной ракеткой, то за пианино, в строгом черном платье, то верхом на лошади и мужски сапожках и спортивных брюках, то делающей гимнастику, то выходящей из воды в купальном костюме, то сидящей за пишущей машинкой, то за письменным столом.
Чем больше Казаков рассматривал фотографии, тем больше нравилась ему эта молодая женщина, всегда одинаково смеющаяся, показывающая красивые и ровные зубы.
Это была дочь хозяина квартиры, адвоката Адама Федоровича Збарского. Збарский — седой мужчина, видимо сильно похудевший, так как и щеки его и брюки свисали складками, отлично говорил по-русски. До революции он учился в Люблинской русской гимназии, а затем окончил юридическое отделение Харьковского университета.
Казаков любил слушать вечерами рассказы адвоката о прошлой роскошной
жизни, кивал головой и нет-нет рассеянно поглядывал на фотографии адвокатской дочери. Збарский ловил его взгляд и, забывая, что уже вчера говорил те же слова, объяснял:
— Вас интересует, я вижу, фотографии, это моя дочь, она спортсменка, чемпион тенниса, получила в тридцать девятом году серебряный кубок на матче в Кракове.
... Было уже поздно, больше двенадцати ночи, а из комнат, где жил адвокат, слышались голоса, видимо, к Збарскому пришел кто-то из знакомых, засиделся и, не зная ночного пропуска, остался ночевать—так уже несколько раз случалось. Но вскоре голоса затихли. За дверью кто-то тихонько покашлял и
нежно, видимо, костяшкой пальцев, постучался.
— Вы не спите, товарищ майор? — спросил Збарский.
Он вошел, держа в руках тарелку с большими, красивыми яблоками.
— Хочу вас угостить. — сказал он, ставя тарелку на стол, — у меня сегодня торжество: дочь приехала и привезла от сестры целый мешок яблок. Пожалуйста, — сказал он и пододвинул тарелку.
Казаков почувствовал, что краснеет.
— Вот как, с дорогой гостьей, дочка, говорите? — ненужно громко спросил он
и еще больше покраснел, услыша свой неестественный, какой-то жестяный и, как ему показалось, неприлично взволнованный и обрадованный голос.
Он уронил на пол зажигалку и хотя ясно видел, что она лежит возле ножки стола, нагнувшись, долго шарил рукой, желая справиться с глупым волнением.
— Да, дочка, была когда-то крошечная, — сказал Збарский, — теперь взрослая, самостоятельная женщина. Завтра я вас познакомлю. Что вы там ищете, ох, молодой человек, очки вам нужны, я отсюда вижу, где лежит зажигалка.
Он проговорил:
— Я не видел ее два года, она почти не изменилась, скажу вам. Особенно тяжелые времена она прожила у моей старшей сестры, своей тетки, в маленьком и глухом хуторке — пила молоко, ела мед и фрукты. А когда в тех местах начался бой, она с несколькими женщинами ушла в лес, прожила там 6 дней и даже умудрилась отлично загореть на лесной поляне, принимала солнечные ванны и ловила рыбу удочкой.
Збарский вздохнул, взял с тарелки яблоко и с хрустом стал есть его.
— Надо спать, спокойной ночи. А то я у вас все яблоки съем. Сам принес, сам
и съем.
Казаков взял с тарелки яблоко, разлом его своими сильными пальцами и
понюхал. Ему показалось, что запах у яблока такой приятный и свежий оттого, что дочь Збарского смотрела на него и наверное сама снимала с дерева.
Он лежал на кровати, потушив свет: тускло светились цифры и стрелки его
карманных часов. Казаков не спал; сердце его билось сильно, может быть это яблоки светились неясным зелено-голубым светом? Сердце билось тревожно, но радостно.
Он думал: "Почему так нескладно пошла жизнь по личной линии? Если б не дочка, я, наверно, уже разошелся бы с Анютой. Перерос ее —вот в чем штука.
Скоро буду подполковник. Вдруг назначат после войны начальником гарнизона
или комендантом в какой-нибудь заграничный город. Раут или прием торжественный: «покорная просьба явиться с супругой».
Ему вспомнилось, как некоторые жены командиров, приезжая из глубокой провинции в Москву, не умели носить модные шляпки, не знали употребления всяких мелких предметное. И ему все эти пустяки показались вдруг необычайно
важными, значительными, и сердце билось радостно и тревожно в предчувствии, нет, даже не в предчувствии, в веселой уверенности, что завтра произойдёт необычное, неведомое.
...Утром он услышал из соседней комнаты игру на пианино.
— Проснулась! — подумал он, быстро натягивая брюки. Поспешно умываясь,
чистя зубы, бреясь, подшивая воротничок, он всё слушал музыку, то веселую
до ярости, то задумчивую и тихую.
«Вот надо зайти, — думал он, — и затеять разговор. Сказать: «Сыграйте мне ноктюрн Шопена».
Он опаздывал: к десяти часам его вызывал командир полка. Поспешно, на ходу надевая и застегивая шинель, Казаков вышел в коридор. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта. За пианино сидела молодая женщина в розово-желто-зеленом халате, похожем на пеструю маскировочную одежду разведчика-наблюдателя. Ее смуглая открытая выше локтя рука была приподнята, пальцы нацелены над клавишами.
И вдруг, словно Казаков окликнул ее, она резко повернулась, рука ее, не коснувшись клавишей, опустилась и она глянула прямо в глаза Казакову долгим взглядом.
«Точно! Всё!» — говорил сам себе Казаков, вкладывая в эти обычные армейские слова совершенно новый поэтический смысл.
Весь день Казаков провёл с командиром полка Трофимовым на батареях. На
обратном пути Трофимов сказал негромко:
— Илья Сергеевич, надо будет поехать осмотреть предполагаемые огневые позиции, скоро ведь выступать.
— Да что вы? Скоро в бой? — спросил Казаков.
— Этим определенно пахнет, — скавал Трофимов. — Вот хочу послать Агафиева или может быть вы сами поедете. Как вы смотрите? Там уж нас и подождете.
Казаков живо повернулся и смущённо, но решительно сказал:
— Анатолий Павлович, если находите возможным, пошлите Агафиева, мне бы
хотелось здесь побыть несколько дней.
— Пожалуйста, — ответил Трофимов:
— Мне все равно, вопрос принципиального значения не имеет.
В городе Казаков попросил остановить машину, простился с командиром полка и пошел на квартиру. Он нарочно сдерживал шаги, желая испытать себя и успокоить.
На углу он встретился с полковым письмоносцем Терентьевым.
— Товарищ майор, — крикнул он радостно: — Вам письмо! — и протянул
Казакову большой, тяжелый конверт.
— Решил вам на квартиру снести. — объяснил разговорчивый Терентьев, глядя с тем ласковым и тайным снисхождением, с которым смотрят люди на тех, кому
приносят радостные и хорошие вести.
Казакову долго не открывали, и он, стоя за дверью, прислушивался. Было тихо. Потом он услышал одновременно медленные и торопливые шаги старухи - прислуги.
Казаков нарочно отвлекал себя мыслями о пустяках, а сердце его билось, как
торжественный колокол, гнало горячую кровь в голову, и в голове шумели мысли, сливались в одну, а эта одна была коротка и проста: «любовь!». Она стучалась к нему в сердце, он чуял ее приход.
Казаков раскрыл конверт и развернул несколько больших листов бумаги, написанных плотным, косым почерком.
— Батюшки мои, кто это так расписался? — подумал он, вглядываясь в четкие буквочки.
И вдруг ему показалось, что в руках его взорвалась граната и его ударило мучительным, ошеломляющим огнем. Глаза его видели лишь первые строки письма: «...теперь, когда после смерти Анюты прошло уже больше четырех месяцев...»
Слово «умерла» заполнило его всего. Всё его тело, легкие, мозг наполнились
невыносимой вязкой, тяжелой духотой, и он расстегнул гимнастёрку, стал растирать грудь, чтобы легче было дышать. Старик учитель — отец Анюты писал обстоятельно, как летописец, видимо, желая в этой обстоятельности утопить и скрыть свое горе.
Он описывал жизнь Анюты с первых дней войны. Она сразу же в июле поехала на работу в колхоз и стала бригадиршей — работала до октября. Страшной, суровой зимой 1941 года она работала в горячем цеху на заводе, хотя врачи ей
и запретили это, комиссия освободила ее от трудового фронта, признала инвалидом второй группы. Она выходила еще до рассвета, когда было совершенно темно, и шла в железные зимние вьюги семь с половиной километров до завода. А ночью она училась на курсах, и в течение зимы стала лучшим чертежником в модельной одного из главных цехов.
Потом он писал о Тамаре, пусть Казаков не беспокоится о ней, она теперь живет у него и учится в той же школе, где он преподает. Он писал, что девочка привязалась к Анюте, словно к родной матери, и до сих пор тихонько, подолгу
плачет ночами. Утешать ее трудно: она неразговорчивая, скрытная, гордая. Анюта ухитрялась, так тяжело работая, нежно ухаживать за ней, следила за ее здоровьем, читала ей вслух, помогала готовить уроки, ходила в городской отдел
народного образования хлопотать о переводе Тамары в другую, лучшую школу.
Он подробно описывал, как одно время соученицы стали дразнить Тамару за то,
что она скуластая и узкоглазая, и Анюта ходила к зачинщице этого преследования на квартиру, стыдила и убеждала ее, я та покаялась и сделалась лучшей Тамариной подругой.
Потом он писал, сколько хороших слов Анюта говорила об Илье Сергеевиче, как она хранила к его приезду сардины, коробку хороших папирос, шоколад и две бутылки вина, всё это и сейчас ждет его. Когда он приедет с войны, они раскурят папиросы и выпьют вина в память об Анюте.
На последней странице старик писал о тех неделях, когда Анюта лежала в больнице. Она написала двенадцать коротеньких писем Илье Сергеевичу и попросила отца каждые две недели после ее смерти посылать на фронт письмецо. «Пусть попозже узнает»,—сказала она. Потом она взяла с отца слово, что он возьмет к себе Тамару. Кончалось письмо словами: «Думаю, что и вы и я можем гордиться нашей миленькой Анютой — у нее было настоящее человеческое сердце, скромное, верное, доброе».
Казаков сидел несколько времени неподвижно, потом весь затрясся, зажал себе
рот рукой. Музыка за стеной стихла, ему казалось, что могут услышать его плач, и он лег, сунул голову в подушку. Его тело так сильно тряслось, что кровать поскрипывала.
— Любовь моя, любовь моя, Анюта. — говорил он в отчаянии.
Потом он вспомнил, как вчера, подумав об Анюте, сказал себе: «Надо бы подарок ей купить», вспомнил все свои недавние пустяковые мысли и, охваченный страшным стыдом и болью, вскочил и пошел из комнаты, надел шинель и выбежал на улицу. Резкий, злой ветер очистил небо от туч, звезды, промытые холодным осенним дождем, светились недобрым стеклянным светом, казались острыми, зазубренными осколками, вонзившимися в небо. Ночное небо давило Казакова, словно над головой встал океан тяжелой и глубокой воды, просоленный всем горем мира.
До полночи ходил он по улицам, мимо монастыря и старого костела. Иногда он
останавливался и смотрел на светлый западный крап неба, там всходила луна и
горели далекие пожары над германской землей. «О, лишь бы забыть свои давишние мысли, о, лишь бы увидеть хоть на час, хоть на миг живые глаза, лицо
жены».
Он понял в этот самый тяжелый для себя час, что любовь чистая и самоотверженная посетила его, и он не узнал ее, не увидел, собрался искать ее там, где ее не было, потерял ее там, где она была. Ведь те пустяки, мелочи, вдруг заслепившие перед ним главное, она, Анюта, могла бы шутя постигнуть в несколько недель, месяцев. А то, драгоценное, чем были богаты ее ум и душа, что дороже всего на свете, чего веками не создашь, он не увидел и не оценил по-настоящему.
Он понял, что и гордость, и сила, и величие побед, всё это рождено скромным
и терпеливым, любящим и верным, добрым и чистым человеческим сердцем. Как не понимал он этого, как не увидел он этого?
Ночью он пришел в штаб. Все офицеры были в сборе.
— А за вами посыльный пошел, — сказал ему адъютант и шёпотом прибавил: — Приказ получен, полковник ждет вас.
Трофимов посмотрел на Казакова.
— Что с вами? — испуганно спросил он.
— Ничего, личное горе, — сказал Казаков, и губы у него дрогнули:
— Я письмо получил. Прошу вас, Анатолий Павлович, не спрашивайте меня пока об этом.
— Хорошо, — проговорил Трофимов и, вновь поглядев на Казакова, отвернулся.
Потом он сказал:
— Илья Сергеевич, в шесть часов утра выступаем. Просмотрите порядок движения, маршрут, распорядитесь относительно маяков.
Перед рассветом Казаков вышел из штаба на улицу. Он подозвал адъютанта.
— Вот записочка хозяину моей квартиры. — сказал он, — пошлите вестового с машиной за моими вещами. Два чемодана под кроватью, пусть только сложит постель и завернет в газету умывальные принадлежности. У меня времени не будет заехать самому. Я сейчас поеду вместо Агафиева на рекогносцировку местности, сюда уж не вернусь, приеду на новое место.
Машина медленно выезжала со двора и остановилась, пережидая, пока пройдет
танк.
— Давай вперед, всех танков не переждешь, — сказал Казаков и развернул на коленях карту. Василий ГРОССМАН.
Всем желающим принять участие в наших проектах: Карта СБ: 2202 2067 6457 1027
Несмотря, на то, что проект "Родина на экране. Кадр решает всё!" не поддержан Фондом президентских грантов, мы продолжаем публикации проекта. Фрагменты статей и публикации из архивов газеты "Красная звезда" за 1945 год. С уважением к Вам, коллектив МинАкультуры.