Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Очарованный Лесом

Пчелиная борть: забытое ремесло древности (рассказ)

Лес здесь стоял глухой, нехоженый. Тропа, если её можно было назвать тропой, вилась меж стволов, то пропадая в зарослях папоротника, то выныривая на моховых кочках, где нога утопала по щиколотку в мягком, пружинистом ковре. Я шёл сюда уже третий раз, и каждый раз находил что-то новое. Сегодня меня вела память о старом бортнике, чьё зимовье я нашёл прошлой осенью на другом склоне. Местные
Оглавление

Тропа к старой сосне

Лес здесь стоял глухой, нехоженый. Тропа, если её можно было назвать тропой, вилась меж стволов, то пропадая в зарослях папоротника, то выныривая на моховых кочках, где нога утопала по щиколотку в мягком, пружинистом ковре. Я шёл сюда уже третий раз, и каждый раз находил что-то новое. Сегодня меня вела память о старом бортнике, чьё зимовье я нашёл прошлой осенью на другом склоне. Местные говорили, что в этих местах когда-то держали диких пчёл в бортах — долблёных колодах, которые крепили высоко на соснах. И одна такая борть, сказывали, до сих пор стоит.

Стоял конец августа. Солнце ещё грело по-летнему, но воздух уже стал прозрачнее, чище, и тени от деревьев ложились длиннее, чем в июле. В лесу пахло прелым листом, грибами и той особенной, чуть горьковатой свежестью, которая бывает только на исходе лета, когда дни ещё тёплые, а ночи уже холодные.

Я шёл не торопясь, стараясь запомнить каждый поворот, каждую примету. Вот старый муравейник — рыжие лесные муравьи, крупные, деловитые, сновали по его вершине, тащили хвоинки. Вот поваленная бурей осина — её ствол оброс мхом, а из трухи, что насыпалась в трещины коры, тянулись тонкие зелёные ростки. Вот след лося — глубокие вмятины на влажной почве, они уходили в глубь леса, туда, где между елями виднелось светлое пятно старого выруба.

Я остановился перевести дух у большого камня, обросшего лишайником. Лишайник был разный — кустистый, серовато-зелёный, и плоский, почти чёрный, с твёрдой коркой. Камень нагрелся за утро, и от него тянуло теплом. Я сел, достал из рюкзака термос, налил чаю. В тишине было слышно, как где-то далеко, на сухостое, стучит дятел-желна — глухо, с расстановкой, будто отмеряет время. Ему вторила пищуха — тонкий, звенящий свист, который то приближался, то удалялся, перелетая с дерева на дерево. Из кустов, шурша сухой листвой, вылетела кедровка, села на сук, покричала резко, отрывисто, и улетела дальше, в чащу.

Борть

-2

Я увидел её издалека. Сосна, на которой она висела, стояла чуть поодаль от других, на самом краю гряды, откуда открывался вид на низину, уходящую к реке. Ствол у неё был толщиной в три обхвата, с тёмной, почти чёрной корой у комля и светлой, охристой вверху. А на высоте добрых трёх саженей, там, где ствол раздавался небольшим наплывом, чернело дупло — или не дупло, а искусственная борть, выдолбленная в дереве.

Я подошёл ближе. Борть была старая, очень старая. Кора вокруг неё облупилась, обнажив серую, потрескавшуюся древесину. Леток — отверстие для пчёл — зиял широко, неестественно широко, и края его были разодраны в разные стороны, словно кто-то огромный и сильный запустил лапу внутрь и рванул. Я присмотрелся: на расщеплённых краях виднелись глубокие борозды — царапины, оставленные когтями. Медведь. Косолапый, видно, чуял мёд, лез, выворотил леток, добрался до сот. Но случилось это, должно быть, давно — края ран затянулись, потемнели, и только форма выдавала насилие.

Нижняя часть борти тоже не уцелела. Дно — та дощечка или колода, что удерживала соты, — выпало. Теперь оттуда, изнутри, тянуло сухой трухой, старым воском и чем-то кисловатым, похожим на запах прокисшего мёда. Я задрал голову, пытаясь разглядеть, что там, внутри. В проёме виднелись тёмные, почти чёрные соты — они свисали неровными языками, многие были сломаны, обрушены. Кое-где на них ещё держались ячейки, пустые, затянутые паутиной. Пчёл не было. Они давно ушли, нашли себе новое жилище — может, в соседнем лесу, может, в дупле старой липы. Здесь осталась только память.

Я обошёл дерево. С подветренной стороны, там, где ствол был глаже, я разглядел едва заметные зарубки — крестики, вырезанные когда-то на коре. Бортные знаки. Их делали, чтобы отметить своё дерево, чтобы чужие не трогали . Крестики заросли, сгладились, но ещё угадывались — два косых перекрестья, одно выше другого.

Я стоял и думал о том, кто их вырезал. Был когда-то человек, который выбрал эту сосну. Поднялся на высоту трёх саженей — может, с помощью верёвки, а может, и без, как тогда умели. Выдолбил сердцевину, оставив толстые стены, чтобы дерево не засохло, чтобы пчёлам зимой было тепло . Натёр борть душистыми травами, чтобы рой охотнее селился. Поставил свой знак. И ждал, когда пчёлы наполнят соты мёдом. А потом, наверное, осенью приходил сюда с долблёной колодой, забирал часть, оставлял пчёлам на зиму — чтобы не погибли. Так жил промысел, который кормил семьи не одну сотню лет.

Почему он не вернулся? Может, состарился, перестал лазать по деревьям. Может, умер — лес не спрашивает, он забирает своё. А может, времена изменились. Я вспомнил, что читал: к середине восемнадцатого века интерес к бортничеству стал падать. На смену медовой сыти пришла хлебная водка, восковые свечи сменились керосином . Промысел, который кормил, стал не нужен. И люди ушли из леса, оставив борти пустовать. Медведи ломали летки, выбирали мёд, дожди заливали дупла, ветер раскачивал деревья. Годы шли. А знаки на коре остались — как письмо от того, кого уже нет.

Жизнь вокруг борти

-3

Хотя пчёлы покинули борть, она не была мёртвой. Я присел на корточки у корней и стал слушать. Внутри, в глубине, что-то шевелилось. Не пчёлы — тихий, шуршащий звук, будто пересыпается сухой песок. Жуки-древоточцы, наверное, или лесные муравьи, устроившие гнездо в трухе. А над летком, на самом его краю, висела паутина, и в центре её сидел паук-крестовик — крупный, с брюшком в жёлто-коричневую крапинку. Он ждал.

Я перевёл взгляд ниже. На стволе, прямо под бортью, росли густые шапки трутовика — твёрдые, деревянистые, коричневые с рыжим отливом. Они наросли ступеньками, одна над другой, и по их краям стекали капли прозрачной жидкости — то ли дождевая вода, то ли выделения самого гриба. Капли падали вниз, в высокую крапиву, что разрослась у корней, и каждый раз, когда капля срывалась, я слышал короткий, сухой щелчок, ударяясь о широкий лист.

Земля под сосной была утоптана, лишена травы. Здесь явно бывали звери. Я нашёл свежие отпечатки лисьих лап — изящные, узкие, они вели от борти в кусты орешника. Там же, ближе к стволу, виднелись мышиные дорожки — мелкие, путаные, они вились среди корней, прятались в трещины. А у самого комля, где кора была содрана и обнажилась жёлтая, маслянистая древесина, я заметил глубокие борозды — те самые, медвежьи. Их оставил, видно, тот самый зверь, что разворотил леток. Следы были старые, затянутые мхом, но всё ещё отчётливые. Лапа здесь была огромная — я приложил свою руку, и она уместилась лишь в половину отпечатка.

Запахи и звуки леса

-4

Ветер чуть посвежел, потянул с низины, и вместе с ним пришли новые запахи. Пахло мятой, что росла в изобилии на влажных местах у ручья, и донником, чьи жёлтые кисти уже поднялись выше травы. Но главным был запах старой борти — сухой, сладковатый, чуть пряный. Он смешивался с запахом смолы, которая на солнце становилась текучей и выступала на коре янтарными каплями, и с запахом прелого дерева, и с запахом цветущего папоротника — свежим, зелёным, похожим на запах огурца.

Звуков тоже было много. Где-то над кронами, высоко, гудели шмели — глухо, басовито, как далёкие моторы. Ближе, в кустах, возилась кукша — таёжная птица с серо-бурым оперением, она перелетала с ветки на ветку, поглядывая на меня любопытными чёрными глазами. А совсем рядом, прямо над ухом, прожужжала муха — зелёная, блестящая, она села на край летка, посидела, почистила лапки и скрылась внутри, в темноте. Через минуту она вылетела обратно, и я услышал, как её жужжание изменилось, стало громче, наполнилось эхом — борть работала как резонатор.

Я приложил ухо к стволу. Древесина была тёплой от солнца, и сквозь неё, сквозь толстый слой коры, доносился глухой, ровный шум — будто внутри текла вода. Но это не вода была. Это жила сама сосна, её соки, её сила. И в этом шуме, древнем и неторопливом, было что-то успокаивающее, обещающее, что лес был, есть и будет, и старые борти будут стоять, пока не рассыплются в труху, и новые пчёлы найдут себе дом, и медведь будет ходить по своим тропам, а человек — приходить и слушать.

Память

Я сидел у сосны долго, пока тени не начали удлиняться и солнце не ушло за гряду. За это время мимо, по своим делам, пробежала белка — она проскочила по стволу, заглянула в леток, поцокала и умчалась дальше. Прилетал дятел-желна, сел на сухую ветку, долбил что-то, выстукивая дробь, и улетел. Из-под корней вылез жук-рогачик — чёрный, с блестящими надкрыльями и небольшим рогом на лбу . Он не спеша пересёк полянку и скрылся в папоротниках. Мир жил своей жизнью, и борть была его частью — не мёртвым памятником, а домом, убежищем, кормушкой.

Перед уходом я обошёл дерево ещё раз. Нашёл под ним, в траве, обломок старого сота — тёмный, ломкий, с едва различимыми ячейками. Поднял, понюхал. Воск пах слабо, но всё ещё узнаваемо — тот самый, особый, смешанный с прополисом и цветочной пыльцой. Я положил сот в карман. Маленький кусочек того, что когда-то было жизнью, кипевшей здесь, в этой дупле, в этом лесу.

Я уходил уже в сумерках. Лес наполнился новыми звуками — заверещал коростель где-то в низине, прокричала сова, прошелестели крылья летучей мыши. Я шёл по тропе, и в голове моей укладывались мысли, которые пришли сегодня. О том, что всё имеет свой срок. И борть, и дерево, и человек. Но пока стоит лес, пока живёт, пока дышит, пока шумят кроны и жужжат шмели, — всё это не исчезает, а переходит в другое. Старая борть не умерла. Она стала частью этого места, его памятью, его историей. И тот, кто умеет слушать, услышит её голос — тихий, едва различимый, но живой.