К закату достигли подножия перевала. Подъём был крутым, лошади шли медленно, тяжело дыша. Малышев, раненный в плечо во время перестрелки — пуля всё-таки задела его, когда он прикрывал отход, — стиснул зубы, не жалуясь, но лицо его было бледным от боли. Рыбаков перевязал рану куском рубахи, но кровь всё равно просачивалась. Борис помогал ему держаться в седле, поддерживая за локоть.
Когда начало темнеть, Чулпон оглянулся назад и замер. Внизу, в долине, вспыхнули огни костра. Американцы остановились на ночлег. Но расстояние между экспедицией и преследователями сократилось. Ещё один день, и они настигнут.
Ночь на перевале Карагем была такой, что Киселёв запомнит её до конца жизни. Ветер выл не переставая, швыряя в лицо колючие снежные иглы, хотя был июль, и внизу в долине стояла жара. Костёр развести не удалось — дрова промокли от талой воды, а те, что были сухими, ветер гасил, едва успевали поджечь. Сидели в темноте, прижавшись друг к другу, укутавшись во всё, что было, и всё равно дрожали от холода. Лошади стояли понуро, головы опущены, и одна из них, та, что везла самый тяжёлый короб, легла на бок и больше не поднялась. Сердце не выдержало высоты и нагрузки.
Чулпон смотрел на неё, покачал головой, перекрестился по-своему, по-алтайски. Груз пришлось перераспределять в темноте, на ощупь, и Киселёв чувствовал, как с каждой минутой силы экспедиции тают. К полуночи Самсонов начал бредить. Сидел, раскачиваясь, бормотал что-то про грех и расплату, про то, что не надо было трогать святыни, что теперь все умрут.
Борис попытался успокоить его, но старик оттолкнул его, встал, пошатываясь, и заговорил громче, почти крича:
— Вы проклятые! Вы взяли то, что не вам принадлежит! Белуха не простит!
Эркимен подошёл к нему, положил руку на плечо, заговорил тихо, по-алтайски, и Самсонов вдруг затих, опустился на камни, уткнулся лицом в ладони. Киселёв не знал, что сказал Эркимен. Но эффект был мгновенным. Старик больше не кричал, только тихо плакал. И слёзы его замерзали на щеках.
На рассвете собрали совет. Малышев, несмотря на рану, настаивал: нужно идти дальше, не останавливаясь. Американцы знают, что экспедиция ранена и ослаблена. Они будут наступать, пока не настигнут. Единственный шанс — дойти до Катуни, переправиться и уйти в лес, где преследовать труднее. Рыбаков возражал: с такой скоростью они не успеют. Лошади измотаны, люди на пределе, Малышев ранен, Самсонов едва держится. Если будут продолжать гнать, кто-то умрёт раньше, чем доберутся до реки. Чулпон молчал, только смотрел на Эркимена, ожидая, что скажет старший. Эркимен курил трубку, глядя на горы, которые розовели в первых лучах солнца, и лицо его было непроницаемым.
Киселёв понимал: решение за ним. Он командир экспедиции, он тот, кто привёл их сюда, и он тот, кто должен вывести — живыми или мёртвыми. Он достал карту Малышева, развернул на камне, придавив углы булыжниками, чтобы не унесло ветром. Все склонились над ней. Киселёв водил пальцем по линиям, прикидывая расстояние, время, риски. Потом выпрямился и сказал то, что решил ещё ночью, но не хотел произносить вслух, боясь услышать в ответ то, что и так знал:
— Мы не можем везти всё. Нужно выбрать. Либо бросаем короба и уходим налегке, либо оставляем здесь часть груза, прячем, вернёмся за ним позже.
Самсонов поднял голову, посмотрел на Киселёва так, будто тот предложил убить младенца.
— Бросить? Вы хотите бросить то, ради чего люди умирали?
Киселёв не отвёл взгляда.
— Я хочу, чтобы мы дошли живыми. Если умрём здесь, рукописи всё равно достанутся американцам или сгниют в горах. Какой смысл?
Борис вмешался, голос его был тихим, но твёрдым:
— Мы можем оставить не всё. Один короб с томами Ганжур везём. Это главное. Ради этого всё затевалось. Второй короб с ритуальными предметами мы уже оставили в пещере. Остались только рукописи. Двенадцать томов — это много, но можно перераспределить, взять самое важное.
Малышев кивнул, соглашаясь:
— Можно отобрать тома, которые в лучшем состоянии, самые ценные. Остальные закопать здесь, составить карту. Потом вернёмся.
Но Киселёв знал: потом может не случиться. Если закопают здесь, в этих горах, то с такой же вероятностью закопают навсегда. Эркимен наконец заговорил:
— Если оставим здесь, американцы найдут. Они идут по нашим следам, увидят место, где копали. Раскопают.
Чулпон добавил:
— Можно отвезти их в сторону. Оставить ложный след.
Киселёв задумался. Идея была рискованной, но у неё был шанс. Разделить экспедицию. Одна группа идёт с главным грузом — томами Ганжур — по основному маршруту, быстро, налегке. Вторая группа, с остальным грузом или вообще без груза, идёт по другой тропе, оставляя заметные следы, привлекая внимание преследователей. Если американцы пойдут за ложным следом, основная группа успеет уйти.
Малышев нахмурился:
— Кто пойдёт в ложную группу? Это самоубийство. Американцы вооружены, их трое, они безжалостны. Кто захочет стать приманкой?
И Киселёв увидел в их взглядах согласие, которое не требовало слов.
— Мы пойдём, — сказал Эркимен. — Мы знаем эти горы. Знаем, где можно спрятаться, где можно уйти. Американцы — нет. Они пойдут за нами, а вы уйдёте.
Киселёв хотел возразить, но Чулпон оборвал его:
— Не спорьте. Это наши горы. Мы решили.
План был прост и отчаянен. Эркимен и Чулпон берут двух лошадей, на одну навьючивают пустые мешки, чтобы издалека казалось, что везут груз. Идут по тропе, которая ведёт на юг, к границе с Монголией. Оставляют заметные следы — сломанные ветки, кострища, отпечатки копыт. Американцы, увидев их, решат, что это основная группа, пойдут следом. Тем временем Киселёв с остальными — Малышевым, Рыбаковым, Борисом и Самсоновым — идут на север, к Катуни, неся с собой только один короб с отобранными томами Ганжур. Остальные тома закапывают здесь, на перевале, в месте, которое отмечают на карте. Если повезёт — вернутся за ними. Если нет — хотя бы часть будет спасена.
Отбирали тома молча. Каждый выбор давался мучительно. Борис перебирал листы, читал заголовки, решал, что важнее. В итоге отобрали шесть томов — те, что были в лучшем состоянии и содержали ключевые сутры. Остальные шесть завернули в промасленную ткань, уложили в металлический ящик, который нашёлся среди снаряжения, и закопали под большим камнем на краю перевала. Малышев составил карту, отметил азимут, расстояние от характерного останца, глубину закладки. Карту запечатали и отдали Киселёву.
Когда прощались с Эркименом и Чулпоном, слов почти не было. Эркимен пожал руку Киселёву, посмотрел ему в глаза и сказал только:
— Доведите до конца. Не для себя. Для тех, кто после.
Чулпон обнял Бориса, шепнул что-то на своём языке. Самсонов перекрестил обоих, губы его дрожали. Потом два алтайца сели на лошадей, развернулись и поехали на юг, не оглядываясь. Киселёв смотрел им вслед, пока они не скрылись за поворотом, и знал: вероятность, что увидит их снова, почти нулевая.
Оставшаяся группа тронулась на север. Пять человек, три лошади, один короб. Малышев держался в седле из последних сил. Лицо его было серым, рана кровоточила, несмотря на повязку. Рыбаков нервничал, ежеминутно оглядываясь назад. Самсонов молчал, уткнувшись в гриву лошади. Борис ехал рядом с Киселёвым, и оба думали об одном — успеют ли. И что будет с Эркименом и Чулпоном, которые сейчас уводят смерть за собой, чтобы другие выжили?
К полудню услышали позади выстрелы. Далёкие, глухие, но различимые. Борис вздрогнул, обернулся. Киселёв не оборачивался, только сказал:
— Едем дальше.
Выстрелы продолжались минут десять, потом стихли. Тишина после них была такой громкой, что звенела в ушах.
Бийск встретил их в конце июля — истощённых, небритых, с воспалёнными от горного солнца лицами и глазами, в которых застыло что-то, чего не было месяц назад. Малышева сразу отправили в больницу. Рана загноилась, началась лихорадка, и только чудо да крепкий организм спасли его от сепсиса. Самсонов ушёл к себе в скит, не попрощавшись, и больше его никто не видел. Через две недели пришла весть, что старик умер от воспаления лёгких, не дождавшись, чтобы хоть одна сутра была переведена на русский. Рыбаков остался в Бийске, сказал, что больше никогда не поедет в горы, устроился фотографом в местную газету.
Борис и Киселёв поехали дальше, в Новосибирск, а оттуда — в Ленинград, везя с собой короб с шестью томами Ганжур, спасёнными ценой жизни людей, чьи имена никогда не попадут в отчёты.
В Ленинграде короб сдали не Ольденбургу, а в исполком. Так велела инструкция. Обещали переправить в Азиатский музей в ближайшее время. Но Киселёв знал: это могло означать месяцы, годы, а могло — никогда. Через неделю пришла телеграмма из Москвы: явиться для доклада. В Наркомпросе встречи не было. Вместо этого Киселёва провели в здание на Лубянке, в тот же кабинет без окон, к тому же человеку с холодной улыбкой. Вопросы были короткими, неприятными: кто ещё знает о находке? Были ли контакты с иностранцами? Что за письма упоминал проводник Чулпон в рапорте милиции?
Киселёв врал. Впервые в жизни врал так убедительно, с такими деталями, что сам почти поверил. Говорил, что письма были только церковными записями, ничего компрометирующего, сгорели при попытке развести костёр на перевале. Про Эркимена и Чулпона сказал, что они погибли, защищая экспедицию от бандитов. Про американцев упомянул вскользь, как про случайную встречу с энтомологами. Офицер слушал, записывал, не показывая, верит или нет.
Рукописи, наконец, передали в Азиатский музей в сентябре. Киселёв и Борис начали каталогизацию. Работа шла медленно, каждый лист требовал осторожности, расшифровки, сверки с известными редакциями Ганжур. Из шести томов удалось идентифицировать фрагменты, которых не было ни в одной европейской коллекции. Ценность находки была огромной, но публичного признания не последовало. Ни газеты не писали, ни научные журналы не публиковали статей. Экспедиция осталась в тени, как и те, кто отдал за неё жизнь.
Ольденбург пытался хлопотать о наградах для участников, но получил отказ. Формулировка была расплывчатой — что-то про несоответствие масштабу достижений. Осенью Борис уехал в Улан-Батор. Устроился преподавателем тибетского языка в новом университете, который создавали по советскому образцу. Писал редко, короткими письмами, в которых не было ничего личного, только сухие факты о работе. Киселёв понимал: Борис пытался забыть. Но забыть такое невозможно.
Малышев, оправившись от ранения, ушёл в запой. Друзья говорили, что он по ночам кричит во сне, видит горы и слышит выстрелы. К зиме его нашли в своей квартире мёртвым с пустой бутылкой на столе. Официально — сердце. Но Киселёв знал: Малышев умер от того, что не смог жить с тем, что видел.
А Киселёв продолжал работать, разбирал рукописи, переводил, составлял комментарии. Жил механически, без радости, без смысла, просто потому, что так надо было — довести до конца то, ради чего другие умерли.
Однажды, разбирая архивы музея, наткнулся на старую фотографию. Экспедиция профессора Кравцова, 1905 год. Группа людей на фоне гор, лица серьёзные, одежда старомодная. В центре сам Кравцов с бородой в шляпе. А на заднем плане, чуть в стороне, стоял молодой лама в традиционной одежде. Киселёв поднёс фотографию ближе к свету, всмотрелся в лицо ламы и замер. Черты были знакомыми. Очень знакомыми. Он достал из ящика стола другую фотографию, сделанную Рыбаковым во время экспедиции 1926 года: Эркимен у костра, профиль, взгляд в сторону. Положил обе фотографии рядом. Двадцать лет разницы. Но лицо — то же. Скулы, разрез глаз, даже шрам над бровью.
Эркимен, который, по его словам, никогда не покидал Алтая, стоял на фотографии тибетской экспедиции двадцатилетней давности. Киселёв долго сидел, глядя на фотографии, пытаясь понять: кем был Эркимен на самом деле? Проводником? Или кем-то другим? Тем, кто знал о пещере с самого начала? Кто направлял экспедицию? Кто пожертвовал собой, уводя американцев, чтобы рукописи дошли до тех, кому предназначались?
Вопросов было больше, чем ответов. И Киселёв понимал: ответов он никогда не узнает. Некоторые тайны закапывают дважды. Сначала в земле, потом в памяти. И лучше оставить их там, где они лежат, не тревожа покой мёртвых.
Карта тайника с оставшимися шестью томами Ганжур до сих пор хранится в архиве Азиатского музея. Никто так и не вернулся за ними. Горы забрали своё. И то, что лежит под камнем на перевале Карагем, останется там, пока кто-то не решит, что цена знания стоит цены жизни. Потом заговорил, медленно, будто взвешивал каждое слово. Три года назад он у ледника Минсу, забрел в расщелину, которую раньше не замечал, видимо, обвал открыл вход. Внутри оказалась пещера, небольшая, но глубокая.
У дальней стены стояли деревянные ящики, обтянутые кожей, потемневшие от времени. Он открыл один. Внутри лежали книги, не похожие на те, что он видел.
Листы не бумажные, а какие-то плотные, сшитые нитками и списанные непонятными знаками. Золотые краски блестели даже в полумраке пещеры. Он испугался, решил, что это бесовское наваждение, захлопнул ящик и ушел. Но образ тех книг не выходил из головы. Только прошлой зимой встретил бурятского паломника, шедшего на богомолье. Тот взглянул на описание и сказал.
Это тибетские сутры, священные тексты буддистов. Возможно, спрятанные монахами, бежавшими от погромов. Киселев слушал, чувствуя, как нарастает возбуждение, которое он старался не показывать. Если Самсонов не ошибается, если это действительно ганджур, то речь идет о находке, способной перевернуть представление о буддийской традиции в России. Он спросил, «Вы готовы показать это место?»
Старик кивнул, но лицо его осталось суровым. «Покажу, но с условием. Ни одна книга не должна попасть безбожникам. Не для того люди прятали святыни, чтобы их жгли в печах или пускали на обёртку для сельдей. Обещаете?» Киселёв знал, что обещание это невыполнимо.
«Любые рукописи, найденные экспедицией, станут собственностью государства, и никто не спросит мнения старовера». Но он кивнул и сказал «Обещаю». Самсонов посмотрел ему в глаза долгим взглядом, потом вздохнул. «Ладно, верю, хотя не должен».
Вечером, когда экспедиция вернулась в Бийск и остановилась в единственной гостинице, двухэтажном деревянном здании с покосившимися полами, Киселёв собрал всех в своей комнате. Малышев разложил на столе карты, Борис достал карту отца, Рыбаков молча курил у окна.
Чулпон и Иркимен стояли у двери, слушая, но не вмешиваясь. Киселёв объяснил. Завтра начинается подготовка. Нужны вьючные лошади, провизия, снаряжение. Путь до ледника Минсу займёт не меньше двух недель. Дороги нет, только тропы, а последние пять дней — подъём высокогорья.
Малышев кивал, делая пометки. Борис сравнивал карту отца с современной картой района. Контуры совпадали приблизительно, но достаточно, чтобы понять. Если профессор Кравцов был в той же пещере, то он знал о ней на 20 лет раньше Самсонова. Вопрос был в другом. Почему он не вывез рукописи тогда? Рыбаков вдруг обернулся от окна и сказал. «Там внизу на улице стоит человек. Уже полчаса. Смотрит на наши окна».
Киселёв подошёл к окну, выглянул осторожно. Действительно, под фонарём стоял мужчина в кожаной куртке, курил, но взгляд его был направлен именно на их окна. Чулпон присвистнул. «Чекист. Или местный стукач. В любом случае следят». Эркимен промолчал, но лицо его стало ещё более непроницаемым. Киселёв отошёл от окна и тихо сказал.
Значит, нас уже знают. Или догадываются. Придётся уходить быстро. Завтра покупаем всё необходимое и выдвигаемся послезавтра на рассвете. Чем меньше времени проведём в городе, тем лучше. Ночью Киселёв не спал. Лежал на скрипучей кровати, слушая, как за стеной кто-то храпит, а на улице лают собаки.
Думал о карте Кравцова, о фразе на обороте, о том, что старовер Самсонов боится безбожников больше, чем бесов. Думал о человеке под фонарём,
о холодной улыбке офицера в Лубянке, о том, что любая экспедиция на Алтай в 1926 году — это не просто научное предприятие, а вхождение в зону, где старые правила больше не работают, а новые еще не установлены. Там, в горах, власть принадлежала ни Москве и ни партии. Там правили расстояние, погода, случай и те, кто знал тропы лучше, чем собственные ладони.
И если в пещере действительно лежит то, что способно изменить представление об истории, то вопрос был не в том, найдут ли они это. Вопрос был в том, кому это достанется в итоге. Караван вышел из Бийска на рассвете, когда город еще спал под пеленой тумана, поднимавшегося от реки.
Восемь лошадей, навьюченных ящиками с провизией снаряжением, двигались гуськом по дороге, которая через два часа превратилась в тропу, а еще через день исчезла вовсе. Оставались только звериные переходы, осыпи и русла пересохших ручьев, по которым приходилось вести лошадей, придерживая их за узду и молясь, чтобы ни одна не оступилась.
Самсонов ехал впереди, сгорбившись в седле, молчаливый и сосредоточенный, словно прокладывал путь не по памяти, а по какому-то внутреннему компасу. Чолпон и Аркимен замыкали колонну, переговариваясь изредка по-алтайски, и в их голосах слышалось напряжение, которое они старались скрыть. К вечеру третьего дня достигли Катуни.
Река ревела внизу, в ущелье, мутное от ледниковой воды, несущее стволы деревьев и камни. Переправы не было, пришлось искать брод выше по течению. Нашли только к закату — узкое место, где вода билась о валуны, образуя пенные воронки. Эркимен первым повел свою лошадь, проверяя глубину, и едва не потерял равновесие на середине.
Течение было таким сильным, что камни под ногами шатались. Переправлялись по одному, держась за веревку, которую челпон натянул между берегами.
Последним шёл Рыбаков, неся над головой футляр с фотоаппаратом. И когда он добрался до противоположного берега, то рухнул на землю, дрожа всем телом. Малышев молча протянул ему флягу с водкой. Тот сделал блаток и выдохнул. «Я думаю, мы все утонем». Ночевали на берегу, разведя костёр из плавника, который Чулпон нашёл выше по течению. Пламя плясало, отбрасывая длинные тени на скалы, и в этих тенях мерещились фигуры — то ли люди, то ли звери.
Эркемен сидел чуть в стороне, курил трубку и смотрел в темноту так, будто видел там что-то, недоступное остальным. Киселев подсел к нему, предложил табак, свой, московский. Старик попробовал, поморщился, но докурил из вежливости. Потом заговорил, медленно подбирая русские слова.
Рассказал, что пять лет назад здесь прошёл отряд чекистов, человек тридцать, с пулемётами и винтовками. Гнались за бандой атамана Соловьёва, который после разгрома армии Колчака ушёл в горы и продолжал воевать — ни за белых, ни за красных, просто за себя.
Нашли всех у подножия перевала Карагем. Мёртвыми. Все тридцать человек. Без единого ранения, без следов борьбы. Лежали в снегу, будто уснули. Местные говорили, что гора не пустила. Белуха не терпит тех, кто приходит с войной в сердце. Киселёв слушал и не знал, верить ли.
Эркемен не был похож на человека, склонного к выдумкам, но история звучала как легенда, рассказанная для острастки. Он спросил, «А вы верите в это? Что гора убивает?» Старик затянулся трубкой, выпустил дым и ответил не сразу. «Я видел многое. Видел, как люди сходят с ума в горах без причины. Видел, как лавины начинаются в ясную погоду, когда ничто не предвещает. Видел, как умирают сильные, а слабые выживают».
Может, это гора, а может что-то другое. Но здесь действуют правила, которых нет в городах. И если не уважать их, горы напомнят». Он замолчал, и Киселёв больше не спрашивал. Но ночью, лёжа в спальном мешке и слушая, как где-то вдалеке воет ветер, он поймал себя на мысли. «А что, если чекисты действительно умерли не от холода и не от высоты, а от чего-то, чему нет объяснения?»
Утром обнаружили, что одна из лошадей пропала. Следы вели к обрыву, и Чолпон, спустившись вниз на веревке, нашел ее внизу. Шея сломана, груз разбросан по камням. Он поднялся, мрачный, покачал головой.
Верёвка на путах перегрызена. Не сама развязалась. Именно перегрызена. Волки? Не знаю. Но это странно. Самсонов перекрестился, пробормотал молитву. Эркимен молча собрал то, что можно было спасти из груза, перераспределив между оставшимися лошадьми.
Потери были некритичны, в основном мука и крупа. Но осадок остался. Малышев пошутил, что может этот знак повернуть назад. Но никто не улыбнулся.
Подъём продолжался. С каждым днём воздух становился разреженнее, дышать труднее, а пейзаж — суровее. Исчезли деревья, остались только кустарник, мох и камни. Ночью температура падала ниже нуля, и утром палатки покрывались инеем. Борис Кравцов, до этого молчаливый и сосредоточенный, вдруг стал разговорчивым. Рассказывал о тибетских монастырях, которые описывал его отец, о ритуалах,
а веря в то, что горы населены духами, которые могут быть как благосклонными, так и враждебными. Киселёв слушал вполуха, но одна фраза запомнилась. Отец писал, что в Тибете считают, любой тайник охраняется не замками, а намерением тех, кто его создал. Если намерение чистое, тайник откроется. Если нет, найдёшь только смерть.
На десятый день пути увидели Белуху. Гора возникла из-за перевала внезапно, огромная, двуглавая, покрытая вечными снегами, сверкающими на солнце так, что глазам было больно смотреть. Самсонов остановил лошадь, снял шапку, перекрестился.
Челпон и Эркимен спешились, склонили головы. Даже Малышев, скептик и материалист, замолчал, разглядывая вершину. Киселёв достал бинокль, попытался разглядеть склоны, ледники, возможные пути подъёма. Но всё, что он видел, — это бескрайнее белое пространство, изрезанное трещинами и карнизами, где один неверный шаг означал падение в пустоту.
Рыбаков поставил штатив, начал снимать, и щелчки затвора казались кощунственно громкими в этой тишине. Той ночью у костра Эркемен снова рассказывал, на этот раз о том, как его дед, шаман, поднимался к Белухе, чтобы говорить с духами.
Вернулся через месяц, постаревший на десять лет, и больше никогда не произнес ни слова о том, что видел там. Только перед смертью сказал внуку, «Белуха — это граница между миром живых и миром того, что было до людей. Кто переходит ее, тот уже не возвращается прежним».
Киселев слушал и думал о карте Кравцова, об обугленном крае, о фразе, которую профессор оставил потомкам. «Не все, что найдено, должно быть открыто». Может быть, старый ученый знал то, о чем Киселев только начинал догадываться. Некоторые тайны прячут не от воров, а от самих себя.
Лагерь американцев обнаружили на одиннадцатый день пути, у слияния двух горных рек, в месте, которое на картах не имело названия. Четыре палатки цвета хаки, аккуратно выстроенные полукругом, антенны радиопередатчика, натянутые между двумя шестами, ящики с оборудованием, сложенные в штабель и накрытые брезентом. Все выглядело слишком организованно для научной экспедиции, изучающей бабочек.
Чулпон первым заметил дым костра и поднял руку, останавливая караван. Эркимен молча слез с лошади, достал винтовку из чехла, проверил патроны. Киселёв понял — проводники не доверяют незнакомцам, и у них были причины для этого. Из центральной палатки вышел человек — высокий, широкоплечий, с военной выправкой, которую не скрыть ни гражданской одеждой, ни дружелюбной улыбкой.
Он поднял руку в приветственном жесте и крикнул по-русски с сильным акцентом. «Добро пожаловать! Редко встретишь соотечественников в таких местах». Киселёв спешился, подошёл ближе. Американец представился. «Доктор Хендерсон, энтомолог из Ельского университета, изучает миграцию редких видов чешуекрылых в горных районах Азии».
Пожал руку крепко, смотрел прямо в глаза, и во взгляде его читалось что-то, что заставило Киселёва насторожиться. Не враждебность, нет, скорее оценка. Словно Хендерсон прикидывал, насколько опасен или полезен этот встречный. Хендерсон пригласил на чай. Отказаться было бы невежливо и подозрительно. Внутри палатки пахло табаком и кофе, на складном столе лежали карты,
блокноты, какие-то приборы. Но Рыбаков, которого Теселёв взял с собой под предлогом показать фотографии местности, краем глаза заметил то, что не вписывалось в образ энтомолога. В углу палатки стояли альпинистские кошки, ледорубы, моток верёвки, снаряжение для восхождения, а не для ловли бабочек. На столе среди карт мелькнула геодезическая съёмка района Белухи,
с пометками-карандашом, которые Хендерсон поспешил прикрыть блокнотом, едва заметив взгляд Рыбакова. Разговор шёл вяло, с паузами. Хендерсон расспрашивал о маршруте, о целях экспедиции. Киселёв отвечал обтекаемо — геологическая разведка, поиск месторождений редкоземельных металлов.
Хендерсон кивал, улыбался, но глаза его оставались холодными. За ужином, когда к столу присоединились еще трое американцев, молчаливые, жилистые мужчины, больше похожие на военных, чем на ученых, разговор перешел на общие темы — погода, трудности пути, красота гор.
Но потом Хендерсон небрежно, словно между делом, обронил фразу. «Вы, случайно, не слышали о старых буддийских реликвиях в этих местах? Говорят, монахи прятали что-то ценное во время Гражданской войны». Киселёв сделал вид, что задумался, потом покачал головой. «Слухов много, но проверять их — дело неблагодарное. Горы большие, а людей мало». Хендерсон улыбнулся, но улыбка не коснулась глаз.
«Конечно, конечно. Просто любопытство учёного». Он налил ещё чаю, предложил сигареты, и разговор перешёл на другое. Но Киселёв чувствовал — американец знает больше, чем говорит. И вопрос о реликвиях не был праздным любопытством. Когда они вышли из палатки, уже темнело.
Рыбаков шёл молча, пока не отошли на безопасное расстояние, потом прошептал. — Там, на столе, я видел карту. Точно такую же, как у Бориса. Те же отметки, тот же район. Они знают о пещере.
Ночью Киселёв не мог уснуть. Лежал в палатке, слушая, как за стенкой сопит Малышев, а снаружи перешёптываются Чулпоны и Аркемен, стоящие на дежурстве. Думал о том, откуда у американцев информация. Карта Кравцова была единственной. Профессор сжёг все свои записи, оставил только её, вшитую в Евангелие. Но если существовала копия, значит, кто-то ещё знал о пещере.
Может, кто-то из тех, кто входил в Восточный круг? Может, кто-то, кто выжил после репрессий и успел передать сведения на Запад? Вопросов было больше, чем ответов, и каждый вопрос порождал новую тревогу. Около полуночи Чулпон разбудил Киселева, тряхнув за плечо. Шептал быстро, нервно. «Кто-то крался возле наших палаток. Я видел тень, слышал шаги, попытался отликнуть — исчез».
Киселёв выбрался из спального мешка, накинул куртку, вышел наружу. Лагерь был тихим, костёр догорал, лошади дремали на привязи. Эркимен стоял с винтовкой наготове, всматриваясь в темноту. Следов не нашли, земля была каменистой, а лунный свет слишком слабым. Но Челпон не был человеком, склонным к фантазиям. Если он говорит, что видел кого-то, значит, кто-то действительно был.
Утром, когда начали собирать лагерь, Борис Кравцов побледнел, роясь в своём рюкзаке. — Карты нет, — сказал он тихо. Я оставил её в боковом кармане, завёрнутой в промасленную ткань. Проверял вчера вечером. Была на месте. Сейчас — нет. Киселёв почувствовал, как холодеет спина. Карта исчезла. Либо кто-то из своих взял, но зачем?
либо американцы действуют быстрее и наглее, чем можно было предположить. Он оглянулся в сторону их лагеря, палатки стояли на месте, дым поднимался из костра, все выглядело мирно и буднично. Но интуиция подсказывала. Это начало игры, правило которой никто вслух не озвучил.
Малышев предложил пойти к американцам и потребовать объяснений. Киселёв остановил его. «Нет доказательств. Обвинять — значит показать, что карта для нас важна, а это последнее, что нам нужно». Он собрал всех, коротко объяснил ситуацию. Решили действовать так. Сворачиваются немедленно, меняют маршрут, уходят до того, как американцы проснутся.
Если они знают о пещере, то будут двигаться по карте, а Самсонов знает дорогу по памяти, пусть и приблизительно, но этого может хватить, чтобы прийти первыми. Караван тронулся в путь затемно, еще до рассвета. Лошади шли осторожно, спотыкаясь на камнях, люди молчали, прислушиваясь к каждому звуку.
Когда первые учи солнца коснулись вершин, они уже были в трех верстах от американского лагеря, двигаясь не вдоль реки, как планировали, а через перевал, путь более опасный, но скрытый от глаз. Эркимен вел караван, выбирая тропу с уверенностью человека, который знает эти горы как собственный дом. Киселев ехал последним, оглядываясь назад.
И один раз ему показалось, совсем на мгновение, что вдалеке, на гребне холма, мелькнула фигура всадника.
Но когда он поднял бинокль, там никого не было. Только камни, небо и ветер, гнавший по склонам облака пыли. Подъем к леднику Минсу занял трое суток. Три дня, в течение которых воздух становился все разреженнее, дыхание труднее, а пейзаж вокруг превращался в безжизненную каменную пустыню, где даже мох не решался расти.
Самсонов вел караван по памяти, останавливаясь у каждого крупного камня, всматриваясь в очертания гор, пытаясь совместить то, что видит сейчас, с тем, что помнил три года назад. Дважды приходилось возвращаться. Тропа упиралась в обрыв или оползень перекрывал проход. Малышев ворчал, что так можно блуждать до зимы, но Киселев молчал, понимая. В горах нет надежных карт, есть только память людей и приметы, которые природа стирает с каждым годом.
На исходе третьего дня Самсонов вдруг остановился, слез с лошади и подошёл к вертикальному останцу, высокому камню, стоявшему в стороне от основного массива, словно его поставил сюда великан в качестве дорожного знака. Старик провёл рукой по поверхности, смахнул наледь и мох, и под ними проступила выбитая тамга, родовой знак алтайцев, две пересекающиеся линии с завитками на концах.
Эркемен подошёл ближе, всмотрелся, кивнул. «Знак рода телёсов. Древний род. Их уже нет в этих местах. Ушли на юг, в Монголию, ещё до революции. Но знаки остались». Самсонов перекрестился, пробормотал что-то под нос, потом повернулся к Киселёву.
Продолжение следует...