Наиболее прогрессивный период публицистической и литературно-критической деятельности известного народника Николая Константиновича Михайловского (1842—1904) связан с журналом «Отечественные записки».
Первые же статьи Михайловского, опубликованные в «Отечественных записках» в 1868—1869 годах («Жертва старой русской истории», «Что такое прогресс?», "По поводу «Русских уголовных процессов»), встретили одобрение редакции и критики. Елисеев, под опекой которого был на первых порах Михайловский, писал Некрасову в июле 1969 года: «Михайловский, как видно по последним статьям его, оказывается даровитейшею личностью и может быть даже надеждою литературы в будущем. Для журнала он человек незаменимый…» (ЛН, т. 51—52, стр. 250). Некрасов тогда же представил Михайловского Краевскому: «…теперь ясно, что это самый даровитый человек из новых, и ему, без сомнения, предстоит хорошая будущность. Кроме несомненной талантливости, он человек со сведениями, очень энергичен и работящ. „Отечественным запискам“ он может быть полезен сильно и надолго» (XI, 147). Михайловский стал постоянным сотрудником журнала; он вел ежемесячные литературные и журнальные обозрения. С его мнениями считались и Некрасов, и Щедрин. После смерти Некрасова Михайловский вместе с Салтыковым-Щедриным и Елисеевым стал соредактором журнала.
Михайловский стал сотрудником «Отечественных записок», когда имя Некрасова возбуждало самые противоречивые толки, вызванные стихами, которыми поэт безуспешно пытался спасти «Современник», и клеветническими измышлениями о сотрудничестве Некрасова с Краевским. "Враги <…> ликовали, — вспоминал Михайловский, — друзья и сторонники отшатнулись или сконфузились <…>. Не мудрено, что я упирался идти в «Отечественные записки… Смущала сама личность Некрасова, которого я когда-то так горячо, хотя и заочно, любил, которым зачитывался до слез» (Н. К. Михайловский, Литературные воспоминания и современная смута, т. I. СПб. 1900, стр. 47—48).
Не случайно, «свет» и «тени» — основная тема размышлений Михайловского о личности Некрасова, а «покаянные стихи» — главный предмет анализа. В обзоре литературы о Некрасове, появившейся к двадцатилетней годовщине со дня смерти поэта, критик писал: «…Хоть „на час“, но Некрасов бывал „рыцарем“. Судьба нашего поэта так сложилась, что этот великий поэтический час уходил преимущественно па работу совести: поэт часто поднимался духом только затем, чтобы из достигнутой им высоты заклеймить самого себя» (Н. К. Михайловский, Отклики, т. II, СПб. 1904, стр. 39).
ИЗ КНИГИ «ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ И СОВРЕМЕННАЯ СМУТА»
<…> Не знаю, что говорил обо мне Курочкин Некрасову, но, должно быть, что-нибудь очень лестное. Сужу по тому, что мою «Борьбу» не просто взяли для прочтения, а предложили мне прочитать ее самому в присутствии всей редакции. Так обыкновенно не делается, и я был сконфужен. Конфуз мой достиг высшего предела, когда я в назначенный день и час приехал вместе с Курочкиным в редакцию «Отечественных записок» и увидал там Некрасова, Салтыкова, Елисеева и, помнится, еще многих. Как будто и А. М. Скабичевский тут был, и красивое, точно точеное, но, как маска, мертвенное лицо Слепцова помнится. Но в этом я неуверен. Внешнею обходительностью редакция «Отечественных записок» никогда не отличалась, даже в тех случаях, когда по существу была вполне доброжелательна. В данном же случае смущение мое было тем сильнее, что, когда мы уселись за большой стол, покрытый зеленым сукном, возле меня оказался Салтыков и стал смотреть в тетрадь, по которой я читал, своими якобы суровыми, слегка выпученными глазами, время от времени покряхтывая громким басом: э-гм! Как близки и понятны стали мне потом эти якобы суровые глаза и как они меня смущали тогда! Между прочим, дойдя до одной главы, я почему-то вдруг тут же сообразил, что она неудачна и требует таких-то и таких-то переделок. Я хотел ее пропустить, и это было тем удобнее, что она была вводная. Я уже перевернул две-три страницы, ища следующей главы, но Салтыков меня остановил: «Что же вы пропускаете?» — «Да тут переделать надо». — «Нет, уж читайте все подряд!»
Чтение кончилось. Прочитал я только первую часть, так как из остального были лишь наброски, и я даже не захватил их с собой. Наступило молчание. Прервал его Салтыков сердитым басом: «Надо кончать! А то что же так-то, без хвоста!» Некрасов сказал то же самое, но гораздо любезнее. Елисеев сидел молча, насупившись, поглаживая правою рукой левый ус и, по-видимому, совсем о моей «Борьбе» не думая. Курочкин отвел Некрасова в сторону и что-то пошептал ему, после чего Некрасов подошел ко мне с вопросом, не нужно ли мне денег. Деньги были очень нужны, но я сконфузился и отказался. Выходя вместе со мной из редакции, Курочкин меня очень бранил за этот отказ, а о романе выразился так: «Бойко написано, бойко прочитано, впечатление получилось недурное, а, в сущности, бросьте-ка вы этот роман, право, не ваше дело!» Я и сам в эту именно минуту почувствовал, что надо бросить и что это не мое дело.
Несколько позже, нуждаясь в беллетристическом материале, Некрасов напомнил мне о романе, но я ответил, что решительно не могу его кончить, не пишется. Он просил меня, по крайней мере, выделить из «Борьбы» один эпизод, — он указывал, какой именно, — и обработать его в рассказано я и этого не мог сделать, будучи увлечен совсем другими работами.<…>.
К начинающим писателям он относился с большим вниманием, охотно давая им разные советы. Нельзя было при этом не любоваться его умом. Он отлично знал пробелы своего образования и никогда не старался их скрыть. Но даже по поводу статей о совершенно незнакомых ему предметах у него находилось умное слово, заимствованное из его огромной житейской и журнальной опытности. Но разговорчив он не был, и когда молодой сотрудник сколько-нибудь оперялся, он предоставлял его самому себе и лишь в крайне редких случаях выражал свое удовольствие. Благодаря безусловному доверию Некрасова к своим главным сотрудникам и соредакторам, редакционные дела «Отечественных записок» шли точно сами собою, точно никто ничего и не делал, тогда как, в действительности, все много работали. Какие-нибудь пререкания были величайшей редкостью. Тот же порядок был и потом, когда после смерти Некрасова ответственным редактором стал Салтыков. Только Салтыков, в силу своей крайней экспансивности, не мог удержать в себе ни одной мысли, ни одного чувства, тогда как Некрасов, напротив, был до такой степени замкнут и скрытен, что иной раз и догадаться было невозможно, что он думает. Со мной был следующий характерный в этом отношении для Некрасова случай. Дело было в 1874 году, когда я был уже вполне своим человеком в редакции «Отечественных записок». Однажды студент, помнится, Института путей сообщения, по фамилии Шмаков, принес мне тетрадку своих стихотворений. Они показались мне пригодными к печати, и я передал их Некрасову, но без всякой, со своей стороны, рекомендации: посмотрите, мол. Через несколько дней получаю от Некрасова записку: «Ваш поэт Шмаков вытолкнул меня из постоянного гнусного настроения, в котором я, черт знает отчего, нахожусь уже давно, — у него есть талант, и он непременно будет хорошим поэтом, если будет строго работать и овладеет вполне формою, без которой нет поэта… Если он здесь, то не скажете ли ему, чтоб зашел ко мне». Молодой поэт был у Некрасова, три или четыре его, действительно, недурных стихотворения были напечатаны в том же 1874 году в «Отечественных записках»4, но затем он куда-то исчез, и что-то я не знаю теперь такого поэта. Некрасов больше о нем не вспоминал. Много времени спустя, уже незадолго до своей смерти, Некрасов признался мне в случайном разговоре о стихах, что сначала он считал Шмакова псевдонимом, под которым укрылся я, конфузясь своих стихотворных опытов, и что он был очень разочарован, увидав настоящего, живого Шмакова. Почему он думал, что это мои стихи и что я хитрю, выдавая их за чужие, я не знаю. На мой вопрос об этом он ответил только: «Так мне показалось». Но и его предположение насчет моей хитрости, и его долгое молчание кажутся мне очень для него характерными.
Конечно, это случай мелкий, но вообще в Некрасове было что-то загадочное, невысказанное, затаенное от всех посторонних взглядов. Тем поразительнее были случаи, когда это затаенное рвалось наружу и все-таки не могло вырваться вполне.
В 1869 году появилась брошюра гг. Антоновича и Жуковского «Материалы для характеристики современной литературы», в которой заключались крайне ядовитые нападки на Некрасова, на Елисеева, на «Отечественные записки». Она состояла из двух частей: из «Литературного объяснения с Н. А. Некрасовым», написанного г. Антоновичем, и из статьи г. Жуковского «Содержание и программа „Отечественных записок“ за прошлый год». И самая эта брошюра, и, тем более, ее интимная подкладка представляют собой нечто совсем чужое большинству нынешних читателей. Я и сам узнал эту прискорбную историю во всех ее подробностях только теперь, разбирая бумаги Елисеева. Покойный Григорий Захарович, видимо, придавал ей большое автобиографическое значение, и потому я, может быть, расскажу ее его собственными словами, когда дело дойдет до воспоминания о нем. Теперь скажу только, что брошюра гг. Антоновича и Жуковского содержит в себе много злобно выраженных неприятных намеков и предположений насчет Некрасова, Елисеева и «Отечественных: записок». Значительная часть этих намеков и предположений давно, так сказать, ликвидирована самою жизнью. Авторы брошюры предсказывали решительное отклонение «Отечественных записок» от того направления, которого Некрасов, Салтыков и Елисеев держались прежде в «Современнике», — а этого, как известно, не случилось (Салтыков в брошюре не поминался по имени, ему представлялось узнать себя в общей формуле "разной шушеры и шелухи из «Современника»), Авторы брошюры потратили много остроумия насчет объединения Некрасоза и Краевского, слития их в одну литературную фирму, а такого объединения и слития никогда не было. Но «Отечественные записки» были еще тогда внове; за один год существования они успели, конечно, выясниться, не настолько, однако, чтобы для них были вполне безразличны нападки бывших сотрудников «Современника». При том же, в брошюре заключалась крупица истины, хотя и вполне бестактно выраженной; и это было тем неприятнее, что крупица истины находилась в связи с обстоятельствами, бросившими на Некрасова такую тень в 1866 году. Никогда, ни до, ни после этой брошюры, Некрасов не был «развенчан» так грубо, так открыто и беспощадно, — и кем же? — не каким-нибудь отпетым проходимцем, а «своими», людьми, объявлявшими себя истинными хранителями лучших литературных преданий. А за одно с Некрасовым призывался к ответу и весь журнал, в лице, впрочем, главным образом, Елисеева. Не мудрено, что, придя в ближайший редакционный день в редакцию, я застал там переполох. Салтыков рвал и метал, направляя по адресу авторов брошюры совершенно нецензурные эпитеты. Елисеев сидел молча, поглаживая правою рукой левый ус (его обыкновенный жест в задумчивости), и думал, очевидно, невеселую думу. Я знаю теперь эту думу: он ничего подобного не ожидал, если не от г. Жуковского, то от г. Антоновича, и был тем более оскорблен в своих лучших чувствах, что имел о Некрасове свое особое мнение. Сам Некрасов произвел на меня истинно удручающее впечатление, и я, пользуясь тем, что не был еще тогда членом редакции и, значит, не обязан был сидеть в ней, скоро ушел. Тяжело было смотреть на этого человека. Он прямо-таки заболел, и как теперь вижу его вдруг осунувшуюся, точно постаревшую фигуру в халате. Но самое поразительное состояло в том, что он, как-то странно заикаясь и запинаясь, пробовал что-то объяснить, что-то возразить на обвинения брошюры и не мог: не то он признавал справедливость обвинений и каялся, не то имел многое возразить, но, по закоренелой привычке таить все в себе, не умел. Это просто невыносимое зрелище я видел еще раз потом, в трагической обстановке предсмертных расчетов Некрасова с жизнью… <…>
Продолжение https://dzen.ru/a/aTFAsaTvvUrVsCrY