Найти в Дзене
Бобр агроном

«ОНИ УБИЛИ МОЮ МАТЬ НА МОИХ ГЛАЗАХ: Выжившая из Холокоста раскрывает кошмар»

Киев стоял на пороге осени, как старая скрипка, готовая выдать последнюю, самую чистую ноту перед тем, как струны оборвутся. Сентябрь тысяча девятьсот сорок первого года ещё не знал, что станет самым чёрным месяцем в его тысячелетней истории. По Крещатику, будто по жиле города, текла привычная кровь будней: трамваи звенели, мальчишки гоняли мяч у Андреевского спуска, а на Подоле пахло свежим хлебом из пекарни «Каравай». Рахиль Левина шла по Владимирской, прижимая к груди стопку тетрадей. Ей было двадцать семь, и она учила детей в школе номер сорок пять на улице Саксаганского. Ученики звали её «пани Рахиль», хотя она просила просто «Рахиль Моисеевна». Волосы у неё были цвета спелой пшеницы, заплетённые в тугую косу, а глаза — серые, с зелёными искрами, как Днепр в солнечный полдень. Дома, в квартире на третьем этаже старого дома на Прорезной, её ждала мать. Сарра Абрамовна варила борщ, и запах свёклы и укропа просачивался сквозь двери на лестничную клетку. Отец, Моисей Давыдович, прихо

Киев стоял на пороге осени, как старая скрипка, готовая выдать последнюю, самую чистую ноту перед тем, как струны оборвутся. Сентябрь тысяча девятьсот сорок первого года ещё не знал, что станет самым чёрным месяцем в его тысячелетней истории. По Крещатику, будто по жиле города, текла привычная кровь будней: трамваи звенели, мальчишки гоняли мяч у Андреевского спуска, а на Подоле пахло свежим хлебом из пекарни «Каравай».

Рахиль Левина шла по Владимирской, прижимая к груди стопку тетрадей. Ей было двадцать семь, и она учила детей в школе номер сорок пять на улице Саксаганского. Ученики звали её «пани Рахиль», хотя она просила просто «Рахиль Моисеевна». Волосы у неё были цвета спелой пшеницы, заплетённые в тугую косу, а глаза — серые, с зелёными искрами, как Днепр в солнечный полдень.

Дома, в квартире на третьем этаже старого дома на Прорезной, её ждала мать. Сарра Абрамовна варила борщ, и запах свёклы и укропа просачивался сквозь двери на лестничную клетку. Отец, Моисей Давыдович, приходил позже — он работал бухгалтером в тресте «Киевхлеб» и каждый вечер приносил свежие булки, ещё тёплые, в бумажном пакете. Младший брат, Соломон, учился в десятом классе и мечтал стать лётчиком.

Утро девятнадцатого сентября началось как обычно. Рахиль проснулась от стука в окно — соседский мальчик Петрик кидал камешки, чтобы разбудить её на урок. Она улыбнулась, потянулась, накинула халат. В кухне уже шипела сковородка: мать жарила латкес.

«Сегодня последний день перед каникулами», — сказала Сарра Абрамовна, не отрываясь от плиты. «Немцы уже близко, говорят. Может, закроют школу».

Рахиль пожала плечами. Она не верила слухам. В июне, когда объявили войну, все тоже паниковали, а потом жизнь вошла в колею: эвакуация, бомбёжки, но школа работала. Дети всё равно приходили.

На улице было тепло. Солнце золотило купола Софии, и Рахиль, шагая по тротуару, думала о том, как проведёт выходные. Может, сходить с Соломоном в кинотеатр «Октябрь» — там крутили «Чапаева». Или просто погулять по Владимирской горке.

В школе её встретили крики и смех. Дети носились по коридорам, размахивая ранцами. Директор, Иван Петрович, стоял у входа с бумагами в руках.

«Рахиль Моисеевна, — сказал он тихо, — собрание в учительской. Срочно».

В учительской было душно. Двадцать человек, и все молчали. Иван Петрович закрыл дверь.

«Киев пал. Немцы войдут завтра. Школа закрывается на неопределённый срок».

Кто-то ахнул. Кто-то заплакал. Рахиль почувствовала, как холод пробежал по спине.

«Что будет с детьми?» — спросила она.

«Не знаю», — ответил директор. «Но вы... вы еврейка. Будьте осторожны».

Слова повисли в воздухе. Рахиль вышла из школы, и солнце уже не казалось тёплым.

Дома мать встретила её слезами.

«Моисей звонил с работы. Говорит, немцы уже на Подоле. Раздают листовки».

Рахиль взяла листовку из рук матери. Немецкий текст, перевод на украинский:

«Евреи! Двадцать девятого сентября в восемь ноль-ноль явиться на угол Дегтярёвской и Лагерной улиц с документами, ценными вещами, тёплой одеждой и продуктами на три дня. Переселение на работу».

«Это же хорошо», — сказала Сарра Абрамовна, вытирая слёзы. «Работа. Мы поедем, заработаем, вернёмся».

Рахиль не ответила. Она смотрела в окно. По улице шли люди с чемоданами. Кто-то плакал. Кто-то смеялся — от нервов.

Ночью она не спала. Соломон пришёл поздно, с синяком под глазом.

«Дрался с пацанами на углу. Кричали "жид пархатый"».

Рахиль обняла брата. Он был на голову выше неё, но сейчас казался маленьким.

«Не бойся», — прошептала она. «Мы вместе».

Двадцать восьмого сентября они собирали вещи. Мать положила в чемодан фотографии, серебряные ложки, тёплый платок. Отец — документы, немного денег, флакон одеколона. Рахиль — тетради с детскими рисунками.

«Зачем это?» — спросила мать.

«Память», — ответила Рахиль.

Вечером пришёл сосед, дядя Коля, бывший фронтовик.

«Не ходите», — сказал он шёпотом. «Слыхал от полицая — не на работу везут. В овраг. Бабий Яр».

Мать заплакала. Отец нахмурился.

«Брехня. Немцы — культурная нация. Зачем им нас убивать?»

Рахиль молчала. Она вспомнила слова директора. «Будьте осторожны».

Утром двадцать девятого сентября они вышли из дома в семь тридцать. Улица была полна людей. Колонны двигались в сторону Лукьяновки. Старики, дети, женщины с младенцами. Кто-то нёс узлы, кто-то — чемоданы.

Рахиль держала Соломона за руку. Мать шла рядом, прижимая к груди сумку. Отец — впереди, с чемоданом в каждой руке.

По пути их обыскивали. Полицаи в чёрных шинелях вырывали кольца, часы, деньги. Один ударил старика за то, что тот спрятал фотографию жены.

«Дальше! Дальше!» — кричали голоса.

К полудню они дошли до Лагерной. Там уже стояли тысячи. Очереди к столам, где немцы проверяли документы.

Рахиль увидела свою ученицу — маленькую Соню с косичками. Девочка плакала, держась за мать.

«Пани Рахиль!» — крикнула Соня.

Рахиль улыбнулась сквозь слёзы.

Потом их погнали дальше. По Дегтярёвской, мимо кладбища. Земля была мягкая, осенняя. Листья жёлтые, как воск.

Бабий Яр открылся внезапно. Овраг, глубокий, как рана. Внизу — люди. Много. Слишком много.

«Раздеваться!» — крикнул голос.

Рахиль замерла.

Это был конец.

Пыль стояла столбом над Дегтярёвской, будто небо решило опуститься на землю и раздавить всех, кто ещё дышал. Рахиль шла, прижимая к груди узелок с тетрадями. Соломон тянул её за рукав, словно боялся, что сестра растворится в этой серой массе людей. Мать, Сарра Абрамовна, держалась за отцовский локоть, но пальцы её дрожали, и платок давно промок от слёз.

Колонна двигалась медленно, как похоронная процессия. Впереди кричали полицаи, сзади подгоняли собаки. Немцы стояли по бокам, в серо-зелёных шинелях, с автоматами наперевес. Их лица были одинаковыми — каменными, без морщин, без жалости. Один из них, молодой, с белокурыми волосами, курил сигарету и смотрел сквозь толпу, будто людей и не было.

«Мама, я хочу пить», — прошептал Соломон.

Сарра Абрамовна достала из сумки флягу, но полицай вырвал её из рук и вылил воду на землю.

«Дальше! Без остановок!»

Рахиль почувствовала, как внутри всё сжалось. Она вспомнила, как в школе учила детей стихам. «Выхожу один я на дорогу…» — Лермонтов. Сейчас эти слова звучали как насмешка. Дорога вела не к звёздам, а в овраг.

Они прошли мимо еврейского кладбища. Надгробия стояли криво, некоторые повалены. Кто-то из стариков начал читать кадиш, но голос его утонул в криках и плаче. Рахиль увидела, как женщина лет пятидесяти упала на колени перед могилой. Полицай ударил её прикладом. Она не встала.

К полудню колонна остановилась у КПП. Здесь проверяли документы. Немецкий офицер в пенсне листал паспорта, ставил штампы. Рядом стояли столы, за которыми полицаи вытряхивали чемоданы. Золото, серебро, часы — всё в мешки. Один старик попытался спрятать обручальное кольцо во рту. Его заставили открыть рот, выбили зубы.

Рахиль сжала руку Соломона. Мальчик дрожал.

«Не смотри», — прошептала она.

Но он смотрел. Все смотрели.

Потом их погнали дальше. По узкой тропинке, вниз, к оврагу. Бабий Яр открывался постепенно — сначала край, потом бездна. Глубина была такая, что дна не видно. Внизу копошились люди, как муравьи. Слышались выстрелы — сухие, отрывистые, как хлопки.

Рахиль почувствовала, как ноги подкашиваются. Она вспомнила, как в детстве боялась высоты. Мать водила её на Владимирскую горку, и она цеплялась за перила. Сейчас перил не было. Только край.

«Раздеваться!» — крикнул голос.

Сначала не поверили. Потом началась паника. Люди кричали, плакали, молились. Полицаи срывали одежду, били прикладами. Женщины прикрывали детей, мужчины пытались защитить жён. Рахиль увидела, как соседку, тётю Риву, ударили по голове. Она упала, и кровь потекла по её седым волосам.

Сарра Абрамовна начала раздеваться медленно, будто каждое движение было последним. Она сняла платок, потом кофту, потом платье. Осталась в нижней рубашке. Отец помогал ей, но руки его дрожали. Соломон стоял, прижавшись к Рахили.

«Рахиль, — прошептал он, — я боюсь».

Она обняла его. Кожа к коже. Холодно. Сентябрьское солнце грело слабо.

Их построили в очередь. По десять человек. Впереди — край оврага. Внизу — тела. Слоями. Как дрова. Некоторые ещё шевелились. Рахиль увидела, как ребёнок, лет пяти, пытается выбраться. Его пристрелили.

Очередь двигалась. Десять шагов. Пять. Три.

Рахиль оказалась в первой десятке. Рядом — Соня, её ученица. Девочка была голая, с косичками, которые распустились. Она держала мать за руку.

«Пани Рахиль, — прошептала Соня, — а мы поедем на поезде?»

Рахиль не ответила. Горло сжало.

Немцы скомандовали. Люди встали на край. Рахиль увидела дула автоматов. Она закрыла глаза.

Выстрелы.

Она упала. Не сама — её толкнули. Тела падали сверху, как мешки. Она оказалась внизу, под грудой. Кровь текла по лицу. Чья-то рука легла ей на щёку. Тёплая ещё.

Рахиль не двигалась. Дышала через раз. Слышала, как сверху продолжают стрелять. Как падают новые тела. Как земля дрожит.

Потом стало тихо. Только стоны. И собаки лаяли где-то далеко.

Она лежала долго. Час. Два. Не знала. Кровь засохла на лице. Рядом — Соломон. Глаза открыты. Пуля в висок. Мать — рядом, с простреленной грудью. Отец — под ними, раздавленный.

Рахиль не плакала. Слёзы кончились.

Когда стемнело, она начала двигаться. Осторожно. Пальцы в крови. Ногти сломаны. Она выбралась из-под тел. Край оврага был высокий. Она цеплялась за корни, за камни. Падала. Вставала.

Наверху было тихо. Немцы ушли. Полицаи тоже. Только собаки бродили, обнюхивая одежду.

Рахиль пошла. Босиком. Голая. Кровь текла по ногам. Она не чувствовала холода.

Она дошла до кладбища. Там пряталась в кустах. Ночь. Луна. Холодно.

Утром её нашла женщина. Старая. Украинка. Дала платье. Хлеб. Воду.

«Беги, девка. В лес. К партизанам».

Рахиль пошла. Не оглядываясь.

Рахиль шла по лесу, как тень. Ноги кровоточили, платье, данное старухой, висело лохмотьями. В голове крутилась одна мысль: не остановиться. Остановиться — значит умереть. Она не знала, куда идёт. Только вперёд. От оврага. От запаха смерти.

Лес был густой, сосновый. Иглы кололи босые ступни. Ветер шептал в кронах, будто оплакивал мёртвых. Иногда она падала. Вставала. Пила воду из луж. Ела ягоды, не разбирая, горькие или сладкие.

На третий день она вышла к реке. Десна. Широкая, спокойная. На другом берегу — дым. Деревня. Она переплыла. Холод пробирал до костей. На берегу её встретили собаки. Залаяли. Мужик с вилами вышел из хаты.

«Ты кто?»

«Из Киева», — прошептала она.

Он посмотрел на её ноги, на лицо в крови. Вздохнул. Завёл в хату. Дал молока. Хлеба. Старуха перевязала раны.

«Немцы в деревне были вчера. Искали партизан. Убили двоих».

Рахиль молчала. Ела. Пила. Спала впервые за трое суток.

Утром мужик сказал:

«Иди в лес. К Семёну. Он партизан».

Она пошла. Нашла отряд. Двадцать человек. Голодные. Злые. Вооружённые кто чем. Семён, командир, посмотрел на неё долгим взглядом.

«Еврейка?»

Она кивнула.

«Останешься. Будешь санитаркой».

Так началась новая жизнь. Лес. Землянки. Ночные переходы. Нападения на обозы. Рахиль учила раненых читать. Писала письма. Мыла бинты в реке. Ночами плакала. Вспоминала Соломона. Мать. Отца. Соню с косичками.

Зима пришла рано. Снег. Мороз. Голод. Отряд таял. Кто-то погибал. Кто-то уходил к немцам. Рахиль держалась. Она научилась стрелять. Метко. В глаз.

Весной сорок второго года отряд соединился с большим. Красные. Регулярные. Рахиль стала связной. Ходила в Киев. Под видом крестьянки. Носила донесения. Взрывчатку.

Однажды в городе она увидела афишу. Немцы взорвали Крещатик. Обвинили евреев. Рахиль стояла и смотрела. Глаза сухие. Сердце — камень.

Летом она участвовала в диверсии. Подорвали мост. Немцы расстреляли заложников. Сто человек. За одного немца — десять украинцев. Рахиль видела список. Там был дядя Коля. Сосед. Тот, кто предупреждал.

Она не плакала. Плакать было некогда.

Осенью отряд попал в окружение. Бой. Два дня. Рахиль стреляла до последнего патрона. Ранена в плечо. В ногу. Её вытащили свои. Спрятали в деревне. Лечили. Прятали.

Зимой сорок третьего она родила. Мальчика. От Семёна. Назвали Давид. В честь отца.

Немцы отступали. Красная армия наступала. Рахиль с отрядом вошла в Киев. Город был в руинах. Бабий Яр засыпан. Немцы взрывали овраг. Прятали следы.

Она пошла туда. Одна. С Давидом на руках. Край оврага. Земля проваливалась. Кости. Черепа. Зубы. Она встала на колени. Положила цветок. Ромашку. Последнюю.

«Простите», — прошептала она.

Ветер унёс слова.

Киев освободили в ноябре сорок третьего. Город встречал своих дымом и руинами. Рахиль шла по Крещатику с Давидом на руках, и каждый шаг отдавался болью в раненой ноге. Мальчик спал, прижавшись к её груди, и его дыхание было единственным тёплым пятном в холодном ноябре.

Она нашла квартиру на Прорезной. Дверь висела на одной петле. Внутри — пустота. Мебель увезли, окна выбиты, на полу — слой пыли и пепла. Рахиль поставила Давида на пол, и он тут же пополз к печке, где когда-то стояла её кроватка. Она села на корточки, провела пальцем по стене. Там ещё виднелась надпись мелом: «Соломон был здесь». Брат писал перед уходом в армию. В июне сорок первого.

Она не плакала. Слёзы высохли ещё в лесу.

Соседи вернулись по одному. Кто из эвакуации, кто из лагерей. Дядя Коля не вернулся. Его расстреляли за мост. Рахиль узнала от старухи с первого этажа. Та же старуха, что прятала её в сорок первом.

«Ты жива, девка», — сказала она и перекрестилась.

Рахиль кивнула. Жива. Но не та.

Она пошла в школу. Здание стояло, но крыша провалилась. Директор Иван Петрович встретил её в коридоре. Седой. Худой. Глаза ввалились.

«Рахиль Моисеевна», — сказал он и обнял. Впервые.

Школу открыли весной. Дети приходили голодные, в лохмотьях. Рахиль учила их читать по обрывкам газет. Писать — на доске, мелом. Давид сидел в первом ряду, хотя ему было всего год. Он тянул ручки к буквам, и Рахиль улыбалась. Впервые за долгие годы.

Летом сорок четвёртого она пошла в Бабий Яр. Одна. Овраг зарос бурьяном. Кости торчали из земли, как белые цветы. Она собрала букет полевых ромашек и положила на край. Потом села. Достала из кармана тетрадь. Ту самую. С детскими рисунками. Листы пожелтели, но рисунки остались. Домик. Солнышко. Мама, папа, брат, сестра.

Она открыла чистую страницу. Написала:

«Здесь лежат мои. Здесь лежат все. Помните».

Потом встала. Пошла назад. Не оглянулась.

Годы шли. Давид рос. Учился. Стал инженером. Рахиль преподавала до пенсии. В семьдесят шестом году поставили памятник. Простой. Каменный. Без имён. Она пришла на открытие. Стояла в толпе. Молчала.

Вечером дома Давид спросил:

«Мама, почему ты никогда не рассказываешь?»

Она посмотрела на него. Глаза серые, как у неё. С зелёными искрами.

«Чтобы ты жил», — сказала она.

И обняла сына. Крепко. Как тогда, в овраге, Соломона.

Прошло тридцать пять лет с того дня, когда Рахиль впервые вернулась в Киев с Давидом на руках. Город отстроился заново: бетонные коробки вместо старых особняков, широкие проспекты вместо узких улочек. Бабий Яр зарос берёзами. Памятник стоял на краю оврага, строгий, без лишних слов. Под ним, в гранит, врезали имена. Тысячи. Но не все.

Рахиль приходила сюда каждое двадцать девятое сентября. Одна. С цветами. Ромашки, если находила. Если нет — просто ветку берёзы. Она ставила её у подножия и стояла молча. Ветер шевелил седые волосы. Глаза, всё те же серые с зелёными искрами, смотрели в пустоту оврага.

Давид приезжал с семьёй. Внуки — двое мальчишек и девочка с косичками, как у Сони. Они бегали по траве, смеялись. Рахиль смотрела на них и думала: вот для чего. Чтобы смеялись.

Однажды, в две тысячи первом, она принесла тетрадь. Ту самую. Положила под памятник. Внутри — рисунки. Имена. Слова: «Помните». Ветер перелистнул страницы. Одна застряла. На ней — рисунок Соломона. Самолёт. Надпись: «Когда вырасту, полечу».

Рахиль улыбнулась. Впервые за долгие годы.

Потом она ушла. Не оглянулась.

Дома Давид спросил:

«Мама, ты простила?»

Она посмотрела в окно. На Днепр. Солнце садилось.

«Нет», — сказала тихо. «Но я живу».

И обняла внуков. Крепко. Как тогда, в овраге, брата.

Ветер унёс её слова. Как тогда. В Бабием Яру.