Смерть глядела очима.
Позвольте, добрые люди, поведать вам историю, случившуюся со мною, грешной, в дни моей первой юности, аж за полсотни лет до сего дня. Было мне тогда двадцать два годочка, только-только выпорхнула я, как пташка молодая, из стен медучилища и заведовала медпунктом на хуторе том, что зовется «П». Жила на хлебах у добрых хозяев, в хате ихней, что стояла второю от краю улицы. Медпункт же, светелка моя, глядела на нее прямо, четвертою от краю. Близко, сподручно.
Молода я была, здорова, кровь играла, как молодая ракия, и думы о смерти – ох, далеки были от меня! Знавала я, конечно, что смерть косит людей – и старого, и малого, и здорового, и хворого, – но к себе, к сей юной плоти моей, горячей и живой, – не прилагала. О, слепота человеческая! Гордыня пагубная! Смерть-то, любезные мои, она вездесуща! Она тут же, рядышком, дышит тебе в затылок холодком, а ты и не чуешь, занят суетой мирской! Словно сонная муха в патоке.
А началось все со сна. Привиделся мне сон недобрый, тяжкий. Стою я будто бы на пустыре, а передо мной – мужики неуклюжие, будто медведи в тулупах, сколачивают некое строение из досок свежих. Строение же то было до ужаса, до смеху похоже на… ну, вы понимаете, на ту потребу уличную, без которой и хутору не обойтись. И знала я во сне с ясностью леденящей, с тоскою невыразимой: строят сие заведение *для меня, для меня одной!* Доски пахли смолою, терпко и крепко – запах сей, знакомый всякому, кто хоть раз нюхал воздух возле пилорамы, стоял в ноздрях моих и во сне! Потом – бац! – и не стало строения… Проснулась я. Сердце екало, как перепел в силке. Сон был тот прескверный. «Эх, вздор! – подумала я, отмахиваясь, – мало ли что дурное приснится?» И пошла день начинать.
День выдался самый обыденный: больные с чирьями да кашлем, банки, припарки, беготня. Ничего примечательного. Клонился день к вечеру, солнышко катилось за горизонт, как медный грош. Пришла я в хату, прилегла отдохнуть.
И вдруг… накатило на меня! Напало! Тоска черная, неизбывная, словно предчувствие беды неминучей. Словно кто тяжелый сел мне на грудь и давит. Сердце ныло, душа скорбела, плакала беззвучно внутри меня! Ходила я по горнице, как неприкаянная, места себе не находя. Мысль лукавая мелькнула: «Скажи хозяевам про страховку… родителям на случай…» (Ах, агент тот, юркий, как вьюн, недавно уболтал жизнь застраховать!). Но отогнала мысль сию со стыдом: «Скажут – рехнулась девка! Смерти захотела!» И вот, в самый разгар сей тоски необъяснимой, сей тоски, что хуже зубной боли, – *стук!* В дверь. Твердый, настойчивый.
Открыла. Мужик стоит, глаза вытаращены, будто видит нечистого: «Жена, кажет, родить собралась! В роддом! Вези! Сопровождай!» Долг есть долг. Отказаться? Да разве ж можно? «Ступай, – говорю, – бери машину дежурную. Жену привози». Оделась, схватила сумку свою акушерскую – сей ковчег снадобий и надежд – и жду. И в душе тревога: «Только бы шофер не хмельной…» Бывало и такое, о, грехи тяжкие! Но Господь смилостивился: шофер оказался трезв, как стеклышко, мужик смирный, середних лет, отец семейства. Да и машина – новая, «будка» эта самая, колхозом для механика выданная. Диво!
Тронулись мы. Роддом – за четырнадцать верст, в городишке уездном. Всю дорогу молилась я, шептала святые слова: «Господи, спаси и помилуй! Ангеле-хранителе, предстани!» Доехали благополучно. Сдала роженицу, ту страдалицу, и обратно. И опять: «Отче наш…», «Богородице Дево…» – шептала я, как заклинание, глядя в темноту за окном, где мелькали, как чертики, верстовые столбы. Доехали. Целы. Казалось бы, отлегло? Тревога – наваждение? Предчувствие – блажь нервов?
*Ан, нет же!* Самое-то диковинное и страшное поджидало нас у самого дома! Как свернули мы на улицу нашу, приметил я КамАЗ, стоявший у клуба напротив, третьим от краю. Фары его горели тускло, как глаза пьяницы заплывшие. Шофер наш, дядя Саша, человек бывалый, подкатил аккурат к самой калитке. Я ухватилась за ручку двери, потянулась за сумкой: «Спасибо, дядя Саша!» – и собралась ступить на землю родную… *И вдруг…*
О, матерь Божья! Тот самый КамАЗ, что дремал у клуба, словно железный чудовище сытое, *взревел!* Заурчал, заскрежетал и *ринулся* на нас! Не по дороге, нет! Прямиком на нашу хрупкую «будку», словно разъяренный вепрь, почуявший жертву! Словно сама нечистая сила гнала его колеса! Миг один – и размажет он нас, как мух о стену, в лепешку кровавую, в прах несчастный! Кричать? Двинуться? Бежать? Куда?! Все кончено! Рок! Перст Судьбы! Борт сего железного левиафана был уже перед самым лицом моим, застилая весь белый свет! Успела лишь подумать я с холодной, странной ясностью: «Ну… вот… и пришла…» Ни страха, ни мыслей о родителях, ни сожаления о несбывшемся – ничего! Лишь этот ржавый, громадный бок, вобравший в себя все небо. *И сквозь стекло кабины КамАЗа мелькнуло лицо водителя – лицо опухшее, пьяное, бездушное, а в глазах его… в глазах его глядела на меня сама Смерть, холодная, равнодушная, как баба старая на базаре.* Кажись, зевнула она.
Дядя Саша, видно, инстинктом звериным почуяв конец, рванул рычаг! И яркие, как очи ангела грозного, фары нашей «будки» *ударили* в упор в сей лик Смерти пьяной! Тот, за рулем КамАЗа, тварь бессмысленная, дернулся! Кабина чудовища рванула вбок! Но кузов… тяжеленный, неуклюжий кузов… Он врезался в нашу «будку» бортом, как раз туда, где сидела я, грешная! *У-у-удар!* Грохот на весь хутор, будто гром небесный ударил в самую маковицу церковную! Будку нашу швырнуло, как щепку, на сажени три к забору соседскому! Закачалась она, застонала, как живая, но – о, чудо! – устояла! Не перевернулась! А будка-то была смята, будто картуз старый. Грохот же! Будто сам чорт забарабанил в сковороду пустую! Из клуба народ повалил, как горох из мешка. «Живы?! Целы?!» – вопили они. Мы же, онемевшие от ужаса, мычали что-то. А мужики уж бежали за КамАЗом: тот, злодей, протаранив нас, рванул дальше, через переезд железный, да там и встал, пыхтя, как умирающий вол. Машина чужая, командировочная – солдаты ли, темные ли людишки на уборку присланы. Распахнули дверцу… А водитель… *спит!* Храпит, мордой в руль уткнувшись! «Ты что ж, окаянный?! – орали ему. – Людей убить вздумал?!» Поднял он голову, поглядел мутными, пьяными, ничего не видящими очами, и запах от него – хоть топор вешай! Пьян вусмерть. И не страх в глазах его был, не раскаянье – тупая, скотинья пустота. Словно не человек, а пугало огородное.
Примчались, конечно, гаишники. Оглядели нашу покалеченную посудину. Дядя Саша толковал что-то про «как остановились мы…» Я кивала, но, признаться, и не помнила уж. Все смешалось: страх, грохот, запах железа и пыли, и сей пьяный взгляд Смерти из окна КамАЗа.
Чудо? Без сомнения! Спасение? От Бога! *Кто спас?* Верую я, грешная, что молитвы мои, горячие, как уголь, долетели до Престола Его. Молитвы матери моей, бабушки. И смилостивился Господь, отвел руку Ангела Смерти. Не пришла еще моя пора.
И вот, размышляя о сем дивном происшествии, постигаю я: человек – тварь малая, ничтожная! Пылинка перед лицом вечности! Мы мним себя хозяевами жизни, а сами – словно листики на ветру, носимые волей Божьей непостижимой. Она дает нам жизнь, Она же и забирает, когда сочтет нужным. Так было и со мною: все вело к погибели неминучей. Душа скорбела, сердце вещало беду. Все было предуготовлено. Но в последний миг, когда уже коснулась меня тень крыла Ангела Смерти, *явилось Чудо!* Чудо спасения моего. И падаю ниц перед милосердием Господним!
Много, верно, найдется людей, кои стояли на краю бездны и были отдернуты рукой незримою. Рассказы их дивны и страшны. В моем же повествовании – ни слова кривды. Все как было. Смерть подошла вплотную. *Смерть глядела очима.* И Господь не дал ей коснуться меня. Но помню я сей взгляд. Холодный. Равнодушный. Как взгляд бабы на базаре, меряющей тебя аршином.