Я утверждаю, что осознанное, пропущенное через себя чтение поэзии, влияет на нас непосредственно. Напрямую. Психологически и даже отчасти физически. Мы ощущаем ритм, чувствуем эмоциональный подъем или обрыв. Прочитывая одни строчки, мы стоим над бездной, другие – падаем в пропасть…
Вот один из моих любимых примеров. Стихотворение Набокова «Толстой». Я не буду его здесь публиковать, оно объемное и находится в интернете за два клика. Давайте посмотрим, как оно построено и как воздействует на читателя.
Картина в хрестоматии: босой
старик. Я поворачивал страницу,
мое воображенье оставалось
холодным. То ли дело – Пушкин…
Текст начинается предельно прозаически. Просто. Маленький мальчик поворачивает страницу, ему не интересен герой. И хрестоматия – это тоже не самая интересная вещь в мире. Дальше сюжет развивается:
И то сказать: должна людская память
утратить связь вещественную с прошлым,
чтобы создать из сплетни эпопею…
Это про то, что Пушкин уже легенда, а Толстой еще нет, так как умер совсем недавно (стихотворение написано в 1928 году). Набоков пишет:
Назвав Черткова,
Я бы только сузил горизонт стиха…
У стихотворения есть горизонт, и он будет расширяться, и упоминание секретаря Толстого здесь очень важно, потому что эта та мелочь, та деталь в биографии, которая важна, если мы смотрим на личность с близкого расстояния.
Дальше текст оживает буквально:
Есть, говорят, в архиве фильмов ветхих,
теперь мигающих подслеповато,
яснополянский движущийся снимок:
старик невзрачный, роста небольшого,
с растрепанною ветром бородой,
проходит мимо скорыми шажками,
сердясь на оператора…
Обратите внимание: в начале стихотворения говорится о картине в хрестоматии, теперь о кинохронике. Мы захвачены съемкой, мы видим живого классика, который о чем-то говорит, это кажется близким и знакомым, но дальше Набоков переходит от личности – к творчеству. И это еще один этап расширения горизонта, это увеличение скорости, это другой ракурс:
Почти нечеловеческая тайна!
Я говорю о тех ночах, когда
Толстой творил, я говорю о чуде,
об урагане образов, летящих
по черным небесам в час созиданья,
в час воплощенья…
Уже не нужны ни хрестоматия, ни кинолента, достаточно лишь прочитанного текста и нашего воображения:
Среди толпы Каренину не раз
по черным завиткам мы узнавали;
мы с маленькой Щербацкой танцевали
заветную мазурку на балу...
Мы. Кто это мы? Читатели, конечно. Читатели Толстого и Набокова. Скорость увеличивается, потому что вы танцуете мазурку в этот момент. И Щербацкая молода и полна надежд. И вот разбег закончен и начинается полет. Или то, ради чего написано стихотворение. Набоков начинает говорить о смерти. Но не как о конце, а как об уходе. То есть о переходе. О движении. О смерти, которая оставила после себя дивную вселенную толстовских романов:
Я знаю, смерть лишь некая граница:
мне зрима смерть лишь в образе одном,
последняя дописана страница,
и свет погас над письменным столом.
Еще виденье, отблеском продлившись,
дрожит, и вдруг - немыслимый конец...
И он ушел, разборчивый творец,
на голоса прозрачные деливший
гул бытия, ему понятный гул...
Однажды он со станции случайной
в неведомую сторону свернул,
и дальше - ночь, безмолвие и тайна...
Вы вместе с Толстым сходите с поезда. Так же, как когда-то Толстой бросился под поезд вместе со своей героиней, именно поэтому мы знаем, что она чувствовала в последние мгновения жизни. Набоков не заканчивает смертью. Набоков взлетает над биографией Толстого, впитывает в себя образы его творений и дает возможность читателю совершить этот полет вместе с ним. А начиналось стихотворение, напомню, тем, что герой поворачивает страницу, где изображен старик…