Брось меня, брось...

Тяжело такое слышать всегда. А в двадцать лет, когда кажется, в зимы и в вёсны, в солнца и в грозы ему одному назначалась душа, только его и ждали губы... - тяжело особенно.

Она бы сама его не встревожила. Что уж там понимать? На сообщения не отвечает, первым не звонит, гуляет по улицам с другими, песни для них поёт. Но ведь надо же ему прийти, через год окликнуть, натянуть больную струну и потом оборвать: послушать, как зарыдает...

Худ. Н. Рукавишникова
Худ. Н. Рукавишникова

Как медведь, посреди января разбуженный, ходит он, шатается – по старой памяти забрёл и к ней. Сначала: «Водки дай!», потом – целоваться. Знает Оля, чувствует, что это ему – игра, а сама – хоть так, хоть на миг - обмануться, представить, что любит!

Смотрит глазами - добрыми, круглыми - в самое сердце, и кажется, будто нужна. Будто опять неспроста принесло его, будто бы встанут лоб в лоб, так постоят и пойдёт он обратно спокойный, сильный. Пусть бы. Она ничего... ей привычно, но главное, чтобы - ему...

Обнимает, а ей бы молчать. Но она не умеет:

- Я тебя всё ещё...

- Знаю. Но ты... ты бросай это, Оля! Я ведь добра тебе хочу. Ты брось меня, брось.

И дальше - губами к намокшим глазам.

Отстранилась:

- Я брошу, ты скоро увидишь. Если тебе надо, я сделаю. Всё сделаю. Хочешь, замуж выйду?

- Хочу. Только чтоб по любви. И чтоб счастлива была.

- Ну, это... как получится.

Он ушёл, она осталась. На диване, где сидели, свернулась калачиком: плакать-не плакать? Засыпать-просыпаться ли? Закрыла глаза, а в памяти опять: «Брось меня, брось, брось...»

Где-то слышала... Где? Откуда тянется нить? И вспомнила....

...

Шестнадцать лет, десятый класс. Идёт в темноте домой. А по аллейке – метель. И такие могучие вихри - до самого неба - вздымает февральский ветер... Вдруг спотыкается, видит в луче фонаря – человек. Лежит, и неясно, больной или пьяный. Но холодно так, что оставить нельзя: замёрзнет к утру.

Тяжело такое слышать всегда. А в двадцать лет, когда кажется, в зимы и в вёсны, в солнца и в грозы ему одному назначалась душа, только его и ждали губы... - тяжело особенно.-2

- Эй, молодой человек! Вставайте! – поднимает, и под руки – ух, какой тяжеленный.

- Я не молодой... и уже... пы-чи-ти не человек, - слышится голос.

- Вы где живёте?

- Там! – палец, уверенный - как у памятника Ленину - в ту сторону, куда и ей.

- Ну, пошли тогда!

- Ну, пш-шли, пш-шли...

Навалился на плечо, а ноги еле передвигает. Она тогда думала, у него с сердцем что-то. Или, может, подрался.

- Брось меня, дочка, брось!

- Я вас не брошу!

– А я тебе говорю: брось!

- Вам же плохо!

- Кому плохо? Мне плохо? Да мне лучше всех, мне, моя дорогая, ХО-РО-ШО!

- Как же хорошо, когда вы идти не можете?

- Ты не зна-а-аешь. Молодая... А вот ты возьми и просто поверь, что мне хо-ро-шо!

И дальше ругаться начал – отборным матом. А она не отвечает: тащит, тащит, уже и сама идти не может, но волочит кое-как. Дотащила до первого дома, постучала к чужим:

- Сделайте что-нибудь. Человеку плохо.

А хозяин посмотрел-посмотрел да как начнёт смеяться:

- Это ему-то плохо! Да ему хорошо! Хорошее не бывает.

- Вот. А я тебе о чём говорю? – это человек-то.

И пошла тогда Оля домой, всё рассказала родителям, посмеялись вместе, потом почему-то поплакала перед сном...

И ведь точно он сказал тогда: «Брось меня, брось... Потому что хорошо мне...».

Комкает Оля пушистый плед, плотнее смыкает глаза.

Тяжело такое слышать всегда. А в двадцать лет, когда кажется, в зимы и в вёсны, в солнца и в грозы ему одному назначалась душа, только его и ждали губы... - тяжело особенно.-3

И снится ей рыжий осенний лист, деревом сброшенный. Снятся приютские дети. Снится суровая белая женщина с сжатыми в нитку губами - разведёнка, брошенка. Снится плюшевый мишка без лапы - из детства, из первых лет...

Хорошо, говоришь? Хорошо!

Только - как же так: всё это выбросить? Как, ну, скажи мне, как бросить?..