Из "Записок" Луизы Фюзиль (1806-1812)
1806 год, который я провела в Петербурге, был для меня временем очарования, и я пользовалась им так, как будто предчувствовала, что оно недолго будет продолжаться; по своей природе не можем мы вкушать счастья без чувства опасения его потерять.
Петербург великолепный город, и все в нем свидетельствует о богатстве; это местопребывание двора. В нем соединены все удовольствия, и самые новейшие моды прибывают туда через десять дней. Спектакли блестящи и залы великолепны; французские танцовщики, немецкие и итальянские певцы проявляют там свои таланты. В этом городе лучшие памятники, а гранитные набережные, окаймляющие Неву, представляют величественное зрелище.
Площадь, где Петр Великий вскочил на скалу (Медный всадник), Адмиралтейство, переброшенные через Неву мосты, Мраморный дворец, решетка Летнего сада,- все это было так замечательно, что я без устали ездила по этому великолепному городу, самому своеобразному и самому красивому, какой я, когда либо встречала в чужих краях. Так как все было для меня ново, то мне охотно показывали все, что могло меня интересовать.
В июне здесь почти нет ночей и прогулки по Неве в лодках, наподобие венецианских гондол, имели прелесть, которую трудно описать; нужно это испытать, чтобы понять. Как описать этот чистый воздух, эту тишину, этот пейзаж, видный сквозь дымку сумерек, словно сквозь легкое покрывало; эти звуки рогов, присущие только России, гармония которых, несясь вдоль воды, кажется идущей с неба.
У сорока музыкантов по рогу более или менее длинному, которые дают тоны, начиная с самого низкого до самого высокого и все промежуточные тоны, но каждый рог может дать только один тон. Их музыка не положена на ноты, да это было бы и лишним, потому что музыкант может не знать, да часто и не знает, какую ноту он производит; нужно только, чтобы управляющий оркестром отчетливо отбивал такт: только это и руководит трубачом, чтобы произвести ноту, когда доходит до него черед.
Очарование этой музыки таково, что на некотором расстоянии нельзя поверить такому причудливому составу оркестра. Точность этих трубачей так велика, что они могут исполнять всевозможные музыкальные произведения. Оркестр императора Александра состоял из более трехсот рогов; оркестр гвардии также очень хорош.
Вскоре наступил Петергофский праздник, бывающий в июле и о котором я давно слышала. Этот праздник, предмет любопытства всех иностранцев, представляет собою настоящую феерию, где природа приходит на помощь искусству. Эти гроты, эти скалы (здесь в Петергофе) кажутся находящимися на волшебном острове: так искусно они освещены невидимыми лампочками, свет которых заставляет сверкать кристаллами воду, бьющую отовсюду, даже внутри грота; но чего нельзя ни с чем сравнить, так это водопад, падающий с ревом со скалы в канал и образующий свод, под которым можно пройти, не вымокнув.
Иллюминация, видимая через этот водопад, производит магическое впечатление. Оркестры рогов, расположенные в разных местах и спрятанные в кустах, разносят нежные, сладкие звуки.
Когда позволяет погода, из Петербурга привозят балет и учеников балетной школы, одетых нимфами, дриадами, фавнами и лесными божками, чтобы пополнить иллюзию. Двор всегда присутствует на этом празднике, который длится всю ночь; все в костюмах, как для бала, но ни на ком нет масок. Эти национальные костюмы очень богаты и элегантны; вечером здания, дворец и парк иллюминованы.
Богатые люди нанимают дом или помещение на целую неделю, иначе трудно было бы найти приют; так всегда делали дамы, которые возили меня на этот праздник. Мы оставались по два дня, чтобы рассмотреть все в подробности.
К концу августа становится холоднее. Я видела все, что может возбудить любопытство иностранца летом. Вскоре начались зимние удовольствия. Нельзя представить себе красоту этого оледенелого пространства и не через двойные рамы, а в садах, в деревне, на озерах, в лесах, кажущихся гипсовыми: до такой степени иней покрывает малейшую веточку, которую солнце заставляет сверкать бриллиантами и изумрудами. Именно в это время надо смотреть на прекрасной Неве Рождественское гулянье.
Существует обыкновение устраивать на Неве, когда она совсем замерзала, аллеи из елок, втыкая их на небольшом расстоянии одна от другой в лед. Как съестные припасы из южных частей империи прибывают зимою, то они все заморожены и прекрасно сохраняются в продолжение нескольких месяцев.
И к этому времени кончается один из русских постов, которых народ свято держится, то и стараются вознаградить себя за скудное питание. Вот в этих-то аллеях, устроенных на льду, и располагаются съестные припасы. Всевозможные животные размещены в большом порядке; количество быков, свиней, птицы, дичи, баранов, коз весьма значительно.
Их ставят в этом своеобразном парке на ноги, и они производят странное зрелище. Так как это место служит прогулкой, то вереницею тянутся богатые сани с роскошными меховыми полостями и кареты на полозьях в четыре и даже в шесть лошадей. Самые знатные сановники любят делать покупки на этом рынке и часто можно видеть, как они возвращаются, поместив замороженного быка или свинью на запятках саней в виде лакея или на верхушке кареты.
Мороз вовсе не опасен, нужно только предохранить себя от его действия. Иностранцы иногда хотят презреть принятые обычаи и одеваются как в умеренном климате, но часто становятся жертвами этого тщеславия и дорого платятся за урок. В домах обыкновенно 14-15 градусов по Реомюру (17-18 по Цельсию), и эта температура не меняется.
Печи (камины служат только для удовольствия) кладутся на фундаменте; трубы сложены в несколько оборотов, так что тепло проходит большое пространство, прежде чем выходит из помещения. Если совсем не выходить зимою, можно подумать, что стоит вечная весна. В России от холода страдают гораздо меньше, нежели в других странах и если бы через окна не видно было снега, саней и мужиков с обледенелыми бородами, ничего не напоминало бы о зиме.
Впрочем, это время года вовсе не неприятно: солнце обыкновенно ярко светит, небо ясно, воздух чист. В одежде из лёгкого и тёплого меха приятно гулять. В ходу очаровательные прогулки при лунном свете или утром, а потом завтрак в назначенном месте. Двигается в путь разом двадцать или тридцать саней, в передних музыканты; я никогда не могла понять, как у них не мерзнут пальцы.
Я часто слышала вопрос, как могут защитить себя от холода в таком суровом климате бедные люди. Во-первых, так как все они принадлежат господам, то последние и обязаны заботиться об их нуждах, и нищие совсем не попадаются. У них у всех земля, за которую они платят барину. В крестьянских избах кирпичные печи таких же размеров, как кафельные. Топятся они таким же образом и так накаляются, что трудно дышать в натопленной избе, тем более, что у них существует еще нечто вроде очага, который вечно топится, в котором пекут хлеб и готовят обед; про жаркую комнату говорят: "Как в избе".
Переход от одной температуры в другую для русских не опасен; вы видите дворников, работающих во дворе, убирающих снег в одной рубашке, а они только что вышли из комнаты, в которой вы задохнетесь от жары. Кончив работу, они надевают тулуп на бараньем меху и ложатся на раскаленную печку.
Я только год пробыла в Петербурге, как война изменила все мои предположения (здесь четвертой коалиции). Иностранцы принуждены были принять русское подданство или оставить страну. Большинство, надеясь, что война недолго продлится, уехали, одни в Гамбург или другие страны, соседние с Россией, другие вернулись во Францию. Те, кто уже долго жил в России, приняли подданство; артисты были исключены из этого правила.
Жаннетту Филлис обожали при дворе и ни за что на свете не хотели лишиться ее таланта. Вероятно, ради нее и издали это исключительное правило для артистов. Все советовали мне снова поступить на сцену; но роли, которые я могла исполнять, были все заняты, а голос был у меня не достаточно велик, чтобы петь на Петербургской сцене, где все партии написаны на четверть тона выше, нежели в Opera Comique.
Итак, я попросилась на сцену Московского театра, чего было очень нетрудно добиться от обер-камергера Александра Нарышкина, стоявшего во главе императорских театров. Россия 1806 стала уже старой для теперешнего поколения, так как многое, что существовало тогда, совершенно изменилось; многое может быть также хорошо, многое может быть лучше, но все же это не тоже самое.
Это сказал мне и один русский, человек большого ума, когда я читала ему выдержки из моего дневника. Он поощрял меня продолжать его. "Мало иностранцев имело возможность знать так хорошо тогдашнее общество, потому что вы были вхожи во многие семьи".
Так как я искусилась в наблюдательности, то меня восхитила новая обстановка; я увидела общественную жизнь, приближающуюся к самым блестящим салонам Парижа, приспособленную к обычаям и привычкам дальней страны, торжества, приноровленные к религии и климату; одежду народа так отличного от других наций, который, особенно в эту пору, имел нравы, напоминающие Грецию и Азию.
Все иностранцы, жившие в России, рассказывали о ней с точки зрения того класса, в котором они вращались. Гостеприимство, радушие, господствующие в этой стране, выставлены под разным освещением, смотря по тому, в каком обществе находился иностранец.
Я уехала из Петербурга зимою 1807 года. Все выражали сожаление по поводу моего отъезда; я его разделяла и была растрогана. Князь Долгорукий, имевший дом в Москве, дал мне в провожатые своего человека; иначе я была бы в большом затруднении, не понимая ни слова по-русски и в первый раз путешествуя таким образом.
Дмитрий Нарышкин велел обить мою кибитку шкурами сибирского волка; многие граждане были бы довольны иметь подобные шубы. Одеяла были медвежьи. Обер-егермейстер предложил мне живого волчанка греть ноги, но я отказалась.
Моя кибитка была наполнена разными съестными припасами, большинство которых померзло дорогой. К счастью Иван, умный малый, пополнял их. Я ехала как клад, ничего не зная, ничего не понимая, спала в кибитке, как у себя на постели и выходила только, чтобы поесть, немного походить и размять затекавшие члены.
Наконец к вечеру въехала я в тот город, где со мною случилось столько необыкновенного и чего я никак не могла предвидеть. Я остановилась у Лекена, француза, дававшего приют на первое время всем артистам императорского театра. Лекен претендовал на происхождение по прямой линии от известного актера того же имени, о чем он и сообщал каждому вновь прибывшему. При этом представлялся случай сказать ему: - Как! Небо допустило, чтобы у такого добродетельного отца был такой недостойный сын! Он не хвастался очень близким родством, а говорил, что он внучатый племянник.
Я оставалась у него до приискания помещения достаточно приличного для приёмов. У меня было множество писем к особам московского общества, и на этот раз я всех застала. Сперва поехала я к Дивовой (Елизавета Петровна); это была очаровательная особа, воспитанная при дворе великой Екатерины и приобретшая там грацию, хороший вкус и пышность. Дивова была для меня не только влиятельной поддержкой, но и настоящим другом: в таком духе обращалась со мною всегда она и ее милая семья.
Графиня была очень умна, очень образована, знала в совершенстве нашу литературу и написала даже несколько недурных вещей на французском языке. Вечера ее были приятны, хотя ее обвиняли, что она немного г-жа Дюдефан (Мари); но зависть всегда примешивается к успеху, даже в высшем обществе, и посредственность не терпит ничего, стоящего выше ее.
С тех пор, как я утеряла часть моего диапазона, я стала работать над средними нотами и особенно старалась усовершенствоваться в выразительной музыке; она то и действует главным образом на толпу, и нет надобности быть знатоком, чтобы понимать ее. Романс требует красивых слов, музыку простую и подходящую к словам; он требует также выразительного исполнения. Я была в Москве, когда мне прислали романс "Иосиф". Не сумею описать впечатление, которое он произвел, равно как романс "Горный Изгнанник" Шатобриана.
Как сладко воспоминание
О моей прекрасной родине!
Я никогда не пела его без того, чтобы не проливали слезы, и особенно на моих соотечественников производил он сильное впечатление. Салонные таланты очень ценятся в чужих краях, где они реже встречаются, нежели во Франции. Я привезла из Парижа новый род музыки, который имел большой успех в салонах Петербурга, а тем самым был ей обеспечен успех и в Москве. Вскоре я стала модной певицей; мои шансонетки производили фурор, и сюжеты их зарисовывались в альбомы.
Все наши песенки того времени воспевали рыцарей, молодых девушек и знатных девиц. В моем альбоме были нарисованы: часовой, опиравшийся на копье, отъезд в Сирию, трубадур, скрестивший на груди шпагу и лютню.
Если мои "легкие" таланты и создали мне вначале успех и заставили искать моего общества, то должна сказать, что со временем я была принята в высокопоставленных домах как друг дома. Я давала молодым девушкам уроки выразительного чтения, следила за выбором книг для них и учила петь музыкальные произведения, наиболее распространённые.
Своими уроками я расплачивалась за тот милый прием, который видела со стороны дам и никогда не рассчитывала на плату или какую-нибудь личную выгоду. В этом 1807 году артисты, заслуживающие отличия своим воспитанием, нравами и обхождением, были ценимы в обществе, и к ним относились с уважением.
Когда бывал мой бенефис или я давала свой концерт, эти дамы всегда распродавали мои ложи или билеты по цене, далеко превосходящей назначенную. Никогда не была я так счастлива в Москве, как первое время, когда у меня еще не было никакой должности. Беспечная и вечно смеющаяся, я не заботилась о завтрашнем дне.
Общество мое состояло из артистов разных стран и из эмигрантов, дававших уроки и занимавшихся одновременно коммерческими делами. Тончи (Сальваторе), исторический живописец значительного таланта, любезный, веселый, остроумный - у него были острые словца, которые запоминались и повторялись в обществе. Музыкант, как все итальянцы, он мило пел маленькие песенки своего сочинения, аккомпанируя себе на гитаре, сочинял изящные сказки в духе Боккаччо. Он считал себя философом на свой лад и говорил глупости очень умно.
Тончи был душой всех обществ, но он был особенно приятен в нашем, так как вносил в него больше непринуждённости и веселия, нежели на вечерах у знатных особ, где он умел сохранять достоинство артиста. Сложенный как академическая модель, с орлиным взглядом, белоснежными волосами, ослепительными зубами, он был в шестьдесят лет выдающимся по наружности человеком. Именно в эти годы победил он княжну Гагарину (Наталья Ивановна), моложе его, которая вышла за него замуж, не смотря на все усилия ее семьи помешать этому браку.
В то время в каждом салоне был стол, покрытый альбомами, бумагами, перьями и карандашами. Те, кто не играл, слушали музыку, рисуя, или писали какие-нибудь шуточные произведения. Наши альбомы были наполнены фантастическими рисунками и карикатурами Тончи. В моем он изобразил черта, убегающего через окно, причем привесил ему портрет своего друга Кваренги (Джакомо), придворного архитектора, на такое место, которое только черт и любовь могут показывать обнаженным.
Он нарисовал также мое сердце, разделенное пополам и на несколько клеточек; в одной половине на каждой клетке стояло имя одного из моих знакомых, на всей же другой половине стояло имя графа Федора Головкина, которого, как он знал, я очень любила, и имя самого Тончи едва заметными буквами.
Я имела претензию кормить свое общество ужинами, хотя мое хозяйство было в плохом состоянии. Я сажала дам вокруг круглого стола, а мужчины ели, где могли: на углу рояля, на туалете, на жардиньерке, на которой безжалостно мяли мои цветы. Если разговор заходил о какой-нибудь музыкальной вещи, о дуэте Боальдьё, меломан Дюкре (здесь профессор музыки) бросал крыло цыпленка, садился за рояль, отгоняя ужинавших и пел:
Тебя, Фронтен, я презираю.
Со стола дамы ему отвечали:
Ты веришь, по крайней мере, в свои приманки.
Если обладаешь красотою, подобно твоей...
После этого обладатели рояля гнали его и занимали прежние места. Эти господа говорили: Одолжите мне ваш нож (у меня было их всего четыре).
"Кстати об истории с мертвецами, - тогда же сказал Антонолини (Фердинанд); знаете, что случилось с Роде (Пьер, скрипач) во время его поездки в Киев, куда он ехал давать концерты. Застигнутый непогодой, он принужден был остановиться в крестьянской избе, огонек которой он увидал издалека.
После долгого стука ему отворила старуха с больными глазами, со сморщенным лицом, настоящая "ведьма из Макбета". Лакей Роде спросил, пустит ли она переночевать его барина. Она размышляет, колеблется, наконец ей предлагают десять рублей, громадные деньги для бедной крестьянки.
- У меня только одна кровать, - сказала она, - я уступлю ее барину, а сама лягу на полу в соседней комнате, вы же можете спать в сарае, если хотите.
Прислуга и крестьяне не прихотливы относительно сна, они прекрасно спят на земле или на досках. Роде падал от усталости. Лакей поставил экипаж и лошадь в сарай и сам лег там. Его барин бросается, не раздаваясь, на постель, очень низкую. В полусне спускает он руку, как бы ища что-то под кроватью и наталкивается на окоченелую руку. Ужас мигом разбудил его, и он, забыв усталость и сон, вскакивает с кровати, видит труп и думает, что попал в разбойничий притон. Он кричит и ругается, как помешанный; старуха прибегает полумертвая от страха.
- Несчастная, - кричит он, под кроватью убитый человек?
- Ох, барин, простите, это мой муж. Он умер сегодня утром. Чтобы заработать десять рублей, я отдала вам его кровать, а его подсунула под неё.
Можно себе представить, что Роде поспешил покинуть гостеприимный кров неутешной вдовы и двинулся, несмотря на непогоду, в дальнейший путь".
Моими вечерами очень интересовались высокопоставленные дамы. Они, конечно, не производили бы такого успеха, если бы были похожи на другие; в них особенно ценилось веселье. Каждое воскресенье Дивова присылала мне мороженое, варенье и печенье всевозможных сортов. Графиня Броглио (?) подарила несколько дюжин ножей и английских вилок. Мой дом становился на важную ногу.
Жил в то время в Москве некто Релли, человек богатый, пышный и поставивший свой дом на широкую ногу; у него был лучший повар в городе, а потому все вельможи (довольно большие чревоугодники) ездили к нему на обеды. Его принимали за англичанина или итальянца, так как он прекрасно говорил на обоих языках; он был вхож в высший свет и вел большую игру.
Встречая меня часто у моих патронесс, он как-то попросил позволения изготовить маленький из трюфелей паштет для моих "маленьких ужинов", о которых ему не преминули рассказать. Я согласилась и постаралась предупредить моих сотрапезников, ибо трюфели были большой роскошью в то время, когда способы сообщения не были так быстры и легки, как теперь. Никто не мог догадаться, откуда может появиться такое великолепие.
Начали съезжаться, когда появился пресловутый маленький паштет; он был таких размеров, что его пришлось наклонить, чтобы пронести в дверь; я увидала, что моя столовая не сможет вместить его в себе. Собрали всю бумагу, чтобы разрезать его на куски на том самом деревянном круге, на котором его перевозили. Нельзя себе представить всех глупостей, которые говорились вокруг этого паштета.
Я была великодушна: на следующий день разослала куски всем моим знакомым. Этот паштет, очевидно, наделал шуму, потому что Нарышкин, приехав в Москву, говорил мне о нем. Он был знатоком и был в состоянии оценить подобный подарок.
- Я только беспокоился, - сказал он, - как же вы обошлись вашими тремя ножами?
- Графиня Броглио позаботилась об этом.
- Знаете, - сказал обер-камергер, - вы должны благодарить меня, что я пустил вас в Москву, потому что вы, кажется, проводите здесь очень весело время.
- Это не влечет за собою больших расходов, ваше сиятельство; когда я подаю своим гостям дурной ужин, я делаю, как вдова Скарона: рассказываю им забавные истории.
Продолжение следует