Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Испытание для нас, горсти русских, среди иностранного общества

Матушка писала из Берлина, (3) 15 мая 1831 года (урожд. Анна Андреевна Щербатова) батюшке в Санкт-Петербург (Дмитрий Николаевич Блудов): "В пятницу я провела вечер у графини Гольц (?) с Антуанеттой, видела многих; но мы здесь никаких достоверных известий не имеем из армии: то говорят "в нашу пользу" (но довольно редко), то в пользу мятежников (здесь польских), которых здесь любят. Наши русские бесятся на главнокомандующего (здесь Иван Иванович Дибич), что так долго нет конца, и наших перебили без всякой пользы. Я только что слушаю, да молчу и надеюсь на Бога; но положение мое незавидное: грустно, скучно, что будет с нами, чем все кончится? К тому, еще вчера мне сказал министр внутренних дел Schuckmann (Фридрих), что холера все приближается к прусской границе, и сделаны оцепления; но уж другие говорят, что и здесь начинается, - это площадные слухи. А сегодня одна дама была у меня, которой сказали, что будто все Мансуровы больны рвотой; следственно полагают, что у них холера. Но это вздо

Из воспоминаний графини А. Д. Блудовой

Матушка писала из Берлина, (3) 15 мая 1831 года (урожд. Анна Андреевна Щербатова) батюшке в Санкт-Петербург (Дмитрий Николаевич Блудов):

"В пятницу я провела вечер у графини Гольц (?) с Антуанеттой, видела многих; но мы здесь никаких достоверных известий не имеем из армии: то говорят "в нашу пользу" (но довольно редко), то в пользу мятежников (здесь польских), которых здесь любят.

Наши русские бесятся на главнокомандующего (здесь Иван Иванович Дибич), что так долго нет конца, и наших перебили без всякой пользы. Я только что слушаю, да молчу и надеюсь на Бога; но положение мое незавидное: грустно, скучно, что будет с нами, чем все кончится? К тому, еще вчера мне сказал министр внутренних дел Schuckmann (Фридрих), что холера все приближается к прусской границе, и сделаны оцепления; но уж другие говорят, что и здесь начинается, - это площадные слухи.

А сегодня одна дама была у меня, которой сказали, что будто все Мансуровы больны рвотой; следственно полагают, что у них холера. Но это вздор: я заезжала узнать о здоровье генерала; он со Светлого Воскресенья болен лихорадкой, которая здесь в воздухе. Здесь есть еще болезнь, которую называют influence: это лихорадка с болью в ушах, глухотой и кашлем"...

Мансуров (Александр Павлович), о котором упоминается здесь, был тогда военным агентом при Берлинском Дворе и так сказать, бессменным, по домашним обстоятельствам. Он был женат на двоюродной сестре своей (княжне Аграфене Ивановне Трубецкой), т. е. в недозволенной по каноническим правилам степени родства для брака. Кто-то подал на него донос в Св. Синод. По тогдашним законам, его вызывали на церковный суд, и он в неявке мог оправдаться только обязательным пребыванием по службе за границей.

Зинаида Александровна Мансурова, дочь Александра Павловича и Аграфены Ивановны Мансуровых
Зинаида Александровна Мансурова, дочь Александра Павловича и Аграфены Ивановны Мансуровых

Расторгнуть или уничтожить брак Синод не может, не выслушав обе стороны, обоих супругов; следовательно, пока не являлся обвиненный, донос лежал на полке; а по закону тогдашнему, если один из супругов умирал прежде расторжения брака, то всякое о нем дело прекращалось, и брак, и его последствия, т. е. дети, оставались законными.

Таким образом Мансуровы очутились изгнанниками из России; а между тем они были ревностные русские, даже москвичи, особенно она. Я помню, что матушка сказывала про нее, как тосковала она по родине, находя одно утешение в своем ребенке, которого, кажется, кормила сама (здесь Зинаида Александровна Мансурова). Хотя она была еще молодая женщина и очень свежая, но некрасивая; не знаю почему, она мне казалась слишком старой и почтенной, чтоб быть с ней на равной ноге; и хотя она часто приезжала к нам, но все разговаривала с матушкой, а я ее почти не знала.

Несколько месяцев спустя, она потеряла мать (или отца), и к ней приехала сестра, княжна Александра Ивановна Трубецкая, гораздо моложе ее, высокая, стройная, хорошенькая; такая бледная в своем черном платье, такая убитая горем, что мы с нею с первого же раза подружились и очень были коротки во все время нашего пребывания в Берлине.

Княжна Александра Ивановна Трубецкая (в замужестве Мещерская)
Княжна Александра Ивановна Трубецкая (в замужестве Мещерская)

Она первая московская барышня, с которой я познакомилась. Ее простота в обращении, живость, какая-то ласковая откровенность и способность пристраститься к делу или лицам очень пришлись мне по сердцу. Все же есть жизнь в этой страстности, хотя и слишком хлопотливой, может быть и ажитированной.

Если с летами такое свойство не уляжется, оно становится пустым и тягостным и делает из мухи слона, только чтоб иметь предлог для хлопотливости; но когда молодость кипит и перекипает чувством, оно уместно, и его приятно видеть.

Как в самом городе Москве, так и в типе молодых московских девушек есть что-то деревенское, свежее, непринуждённое и словоохотливое, отличающее их от петербургского beau-monde (высшего общества) который смотрит на это несколько свысока, как на провинциализм.

Кроме Мансуровых, эту зиму провели в Берлине еще два семейства русских: Бутурлины Дмитрий Петрович с женой (Елизавета Михайловна) и тёщей Комбурлей (Анна Андреевна) и граф Бутурлин (Петр Дмитриевич), женатый на полу-польке, полу-итальянке Понятовской (Аврора Осиповна), не из рода короля Станислава, а от приезжего, как говорят, итальянца, купившего или иначе приобрётшего часть имений Понятовских.

Граф Пётр Дмитриевич Бутурлин
Граф Пётр Дмитриевич Бутурлин

Графиня Бутурлина и брат ее Цезарь (Cesar) были такие смуглые красавцы, такого южного типа, что никак не могли быть чисто-польского происхождения, но обаяние названия королевской родни, разумеется, увлекло их к ополячению, хотя и Цезарь, и Август (другой брат) Понятовские никогда не вмешивались ни в заговоры, ни в интриги против России.

Зато римский католицизм графини Бутурлиной был самый непреклонный, и в этом отношении муж ее был совершенно ее слугой, или служкой ее духовников. Так как еще мать графа (Анна Артемьевна Бутурлина) перешла в латинскую церковь, то уверяли, что она и выбрала ему невесту, которая бы стерегла его от возврата в православие и крестила бы детей обливанцами (здесь без погружения в воду). Она его и в "царские дни" в нашу церковь не пускала.

Это-то фальшивое положение известного, но не признанного отступления от русской церкви стесняло и отношения графа Бутурлина с русскими гораздо более, нежели национальность его жены, весьма милой, тихой, совершенно преданной семейству и воспитанию детей. Не вмешиваясь в политические распри, она очень мало выезжала в свет. Муж, напротив, много и охотно танцевал, и так как он был полный и маленького роста, а некоторый фрейлины принцесс очень рослые, то молодые люди часто забавлялись этим контрастом, и не одна карикатура появлялась в альбомах на его танцы, особенно мазурку.

Другой генерал Бутурлин (Дмитрий Петрович) слишком известен, чтобы много о нем говорить. В то время он был еще средних лет, очень оживленный, приятный и остроумный в разговоре, хотя часто резок и желчен. Сперва меня привлекала к нему его авторская репутация. Я всегда слышала, что его называли в шутку Boutourline-Jomini, потому что он написал военную историю кампании 1812 года.

Потом я с ним очень подружилась. Мы продолжали часто и приятельски видеться потом в Петербурге, где у них бывали очень блистательные балы и вечера. Дмитрий Петрович до самой смерти остался остроумным и увлекательным собеседником, с которым я всегда охотно встречалась, хотя в 1848 году батюшка и он совершенно разошлись в мнении на счет цензуры.

Было ли это уже что-то болезненное у Бутурлина (он вскоре умер), или врожденная резкость и деспотизм характера (которые неоспоримо существовали в нем), но он доходил до таких крайних мер в этом отношении, что иногда приходилось спросить себя: "Не плохая ли это шутка"?

Например, он хотел, чтобы вырезали несколько стихов из Акафиста Покрову Божий Матери, находя, что они "революционны". Батюшка сказал ему, что он такими образом осуждает своего собственного ангела, Святого Дмитрия Ростовского, который сочинил этот акафист и никогда не считался революционером; преосвященный же Иннокентий только обновил в этом акафисте слог устаревший.

- Кто бы ни сочинил, тут есть опасные выражения, - отвечал Бутурлин (Радуйся, незримое укрощение владык жестоких и зверонравных… Советы неправедных князей разори; зачинающих рати погуби, и пр. и пр.).

- Вы и в Евангелии встретите выражения, осуждающие злых правителей, - сказал мой отец.

- Так что ж? - возразил Дмитрий Петрович, переходя в шуточный тон: - если б Евангелие не было такая известная книга, конечно, надобно б было цензуре исправить ее.

В странном чаду 1848 и 1849-го гг. преосвященный Иннокентий (?) был особенно нелюбим людьми, боявшимися прессы. Отчасти это было по случаю одной проповеди, или беседы, сказанной им Вологодской пастве в его молодости. В этой беседе точно находилось несколько слов вполне христианских, излившихся из сердца, в порыве любви и заботы о бедных людях, в одну особенно суровую зиму, в неурожайный год.

Но эти слова было неосторожно говорить при русских людях, которые считают рубку и покражу леса совсем не за грех. Эти слова приблизительно такие (книги нет у меня теперь под рукой): обращаясь к владельцам лесов, он взывал к ним, умоляя наделить топливом несчастных братьев, не скупиться этим лесом, который Бог народил без человеческого труда и работы, этими деревьями, который сами обсеменяются и сами размножаются, на которых не положено клейма с именем такого-то или другого хозяина.

Кто-то усердный человек умел найти эти старые проповеди, прочитать их и отметить эти слова. Все тогдашние цензоры и обер-цензоры порешили относительно преосвященного Иннокентия за раз: "Он опасный коммунист". Вследствие этого и князь Меншиков (Александр Сергеевич), несколько лет спустя, на большом обеде, где он сидел подле преосвященного, хотел его подразнить.

- Знаете ли, - сказал он, - что уверяют, будто вы проповедуете коммунизм?

- Я человек не светский, - отвечал Иннокентий: я не знаком с вашими новыми учениями. Чему учит коммунизм?

- Это учение легко объяснить в четырёх словах, - сказал со своей обычной насмешливой улыбкой Меншиков: все что твое - мое!

- О! в таком случае мы совершенно расходимся, - возразил архиепископ. Я учу: все что мое - твое! Это учение Христа.

Однако все это новейшая история (хотя и она стара) в сравнении со временем в Берлине, к которому относятся наши письма. Тогда Бутурлин и все мы негодовали на нападки газет, но негодовали тоже на преследование либеральным французским правительством всех оппозиционных журналистов, которых беспрестанно сажали в тюрьму. Правда, что они были беспощадны для Людовика-Филиппа и часто очень остроумно осмеивали его, а во Франции осмеять человека или систему, значит погубить.

"Фонарь" (la Lanterne) Рошфора (Анри), который казался так забавен нынешнему поколению (за середину девятнадцатого века), ничто иное, как повторение с другими собственными именами насмешек "Figaro", "La Silhouette" и "La Mode" (журналы) того времени. Скоро Beranger (Пьер-Жан де Беранже) к ним пристал со своими песнями и плачем о военной славе Франции; и таким образом все эти партии, ненавидящие и друг друга, и Орлеанов, накликали на Францию Наполеона III.

Napoléon III en uniforme militaire, peinture d'hippolyte Flandrin
Napoléon III en uniforme militaire, peinture d'hippolyte Flandrin

Такой развязки, конечно, никто не ожидал из нас русских, больше всего занятых, впрочем, и раздраженных полонофильством, быстро развивавшимся даже в придворном обществе Берлина.

Около этого времени приехало еще русское семейство: княгиня Наталья Ивановна Голицына с молодой родственницей, княжной Дарьей Андреевной Ухтомской. Княжна Доли, как ее звали, была одних или почти одних лет со мной; среднего роста, очень стройная, с тоненькой талией, русыми локонами и прекрасным, большим голосом, но очень дурна лицом. Впрочем, было много живости, доброты и откровенности в ее выражении, когда она говорила.

Она была такая веселая и свежая, что общее впечатление было приятное, даже и по наружности. Она после вышла замуж за сына княгини Голицыной, Валериана (Михайловича). Все, кто ее близко знали, любили и уважали ее. Она была в полном смысла христианка, в отношениях семейных, дружеских и общественных, и до последнего дня своей жизни сохранила ту же пылкую любовь к России, которая мне приходилась так по сердцу в 1831-м году.

Княгиня Голицына приехала на встречу другого сына, Леонида Михайловича, который был ранен в Гроховском сражении. В армии ему хотели отнять раненую руку, но он не согласился, заупрямился и пробрался через прусскую границу в Берлин к Грефе (Карл-Фердинанд фон), который, после долгого лечения, наконец, вылечил его совсем, и он остался жив, здоров и с обеими руками. Это не единственный пример на моих глазах, как опрометчиво хирурги решаются на ампутацию не нужную и, следовательно ужасно вредную. Теперь, кажется, и сам Пирогов (Николай Иванович) это сознает.

Леонид Голицын, пылкий, веселый, русский по привычкам, чувствам и воспитанию, разумеется, стал у нас домашним человеком, и с ним и князем Сергеем Алексеевичем Долгоруким (2-й секретарь русской миссии в Берлине) мы виделись почти ежедневно: кто получит письмо из России, прибежит сказать вести матушке, а в наш почтовый день, она им сообщает.

Das Palais Radziwill in Berlin
Das Palais Radziwill in Berlin

Наши неудачи и раздутые молвой Wilhelmstrasse (дворец Радзивилов) успехи поляков, наконец, сделали поворот во всем Берлине против нас. Забыли, что Познань такая же часть бывшей Польши, или, лучше сказать, самоуверенно полагали, что сумеют ее удержать, что она уже довольно онемечена, и массы преданы правительству. Наконец известный стих французской комедии: Oh! moi, c’est autre chose (О! так я совсем другое дело), бывает восклицанием и целых обществ.

Им казалось: как Пруссия не справится? Русские глупы и без талантов; солдаты умирают все героями, но генералы сумасшедшие, а офицеры невежи и дураки. Такие вещи говорились нам почти в глаза (разумеется, не мужчинами, а дамами). Княжна Доли, Голицын и я кипели, как самовары; сам Долгорукий, не меняя своего спокойного вида, уже не имел духа подмечать смешную сторону всех этих дрязг, и мы все (т. е. молодежь) возненавидели Берлин.

Впрочем, Голицын разделял мнение на счет наших генералов: он считал Дибича решительно помрачённым в уме, а об Нейдгардте (Александр Иванович) и Толе не знал, что и думать. Как ни толкуй, но дело Гроховское остается и теперь загадкой. Голицын, бывший сам в сражении (не помню чьим адъютантом) сто раз говорил нам, что сражение было вполне выигранное.

Поляки, наголову разбитые, спасались бегством к стенам города; Прага не могла защищаться серьезно. В самое это время подошел Шаховский (если не ошибаюсь) с целой гренадерской дивизией. Нетронутые, свежие, отличные войска кинулись за неприятелем с "ура", скорым шагом, с увлечением, как говорили старые служаки "по-суворовски". Вдруг фельдмаршал, поговорив несколько минут с графом Толем (Карл Федорович) и Нейдгардтом, велел остановить движение и возвратить гренадерскую дивизию в лагерь.

Сражение при Горохове. Худ. Войцех Коссак (1931)
Сражение при Горохове. Худ. Войцех Коссак (1931)

Известно, что за сим мы ретировались перед готовыми к сдаче поляками, изумлёнными не менее русских тем, что происходило. Никто не может серьёзно сомневаться в верности этих генералов; но у всех троих, как нарочно, случились немецкие имена, и в армии слух прошел об измене.

Наконец еще решительная победа под Остроленкой, блистательная атака Мандерштерна (Карл Егорович) с его кирасирами, обрадовали нас, подняли дух и заставили было молчать радзивилловский кружок и берлинских бюргеров. И что же? Опять штаб фельдмаршала решил не преследовать неприятеля, не идти прямо на Варшаву. Это было новое, тяжелое испытание для нас, горсти русских, среди иностранного общества, склонявшегося итак скорее на сторону наших противников, чем на нашу.

Письма наши все дышат настроением тогдашним и лучше, вернее и живее всякого рассказа передают положение русских и то недоброжелательство к России, которое, не смотря на влияние короля, принцев, старых военных 13-го года и большей части военной молодежи, даже в Пруссии существовало тогда, а в остальной Европе подавно.

Нет! Что ни делай, как ни вертись, есть что-то неуловимое в духе западного строя, которое только тогда обращается к нам с сочувствием, когда видит несомненное проявление силы, силы духа и силы материальной.

Не оттого Европа рукоплескала освобождению крестьян, что дело само по себе великое, человечное, справедливое, христианское и широко, по-царски и по-русски, сделано с обеспечением землей целых миллионов народонаселения; а потому, что совершилось оно так спокойно и что почуяли огромную силу Того Правителя (Александр II), Который мог, безбоязненно, перекрестясь, одним Своим словом совершить всецелый переворот в Своем крае, радикальную, социальную революцию, эту задачу, неразрешимую в Европе, где не хватает на нее взаимной между правителями и подданными веры, любви и смирения.

Последняя добродетель самая христианская, кажется, непостижима для духа древнего язычества, обоготворявшего человека и природу, оставившего стремление к апофеозису и в последователях Нового Завета, в котором, напротив, сам Бог, вочеловечась, смирил Себя до смерти, смерти крестные.

Справедливо говорят, что восточные «необразованные» народы почитают одну лишь силу, и их надобно держать только страхом. Но вряд ли не то же нужно с высокообразованными народами Запада. Жаждущие в своей цивилизации всегда неограниченной свободы личной, они все-таки почитают и уважают одну только силу и в своем правительстве, и в международных сношениях. Сила и успех - вот единственные гарантии России от иностранцев, разумеется не одни материальные, но и успехи умственные.

Батюшка писал нам:

Петербург, 30 апреля (8 мая) 1831 года

Нынешнее утро я благодарил императрицу за пожалование Антуанетты во фрейлины. Государя, как ты знаешь, я имел счастье благодарить уже прежде. Сегодня он приказал мне сказать, что примет меня особо в другое время. Государыня милостиво спрашивала меня о вас: в Берлине ли вы, не скучно ли вам было зимою и не собираетесь ли вы ехать к каким-нибудь минеральным водам?

Кстати о д-ре Грефе: посоветуйся с ним и с другими достойными уважения и веры людьми, нельзя ли в Берлине, или и другом месте найти, хорошего, надежного по своим знаниям, а особливо же по характеру и нравственности, гувернера для наших мальчиков? Мне хотелось бы привести его сюда вместе с Андрюшей и Вадимом.

Ты видишь из этого, что я все собираюсь и надеюсь быть у вас нынешнее лето; однако ж, как нет в мире ничего верного, то хочу на днях послать к тебе деньги, который думал привести с собою, особливо ежели курс недурен; и по той же причине, что теперь ничего нет верного, что теперь можно бояться банкротства и самых богатых купцов, советую тебе, получив мои векселя, тотчас променять их на деньги и положить этот маленький капитал в государственный прусский банк, не для процентов, а для безопасности.

Батюшка до конца сохранил привычку, которую и мне передал: не держать денег у себя, даже небольшие суммы, а брать из банка по мере надобности; он находил, что это безопаснее для значительных сумм, а для небольших избавляет от искушения домашних и не-домашних, имеющих свободный доступ во внутренние комнаты.

Матушка отвечала:

… Я еще о гувернёре не спрашивала, потому что ты не говоришь, из какой нации ты хочешь его выбрать. Я думаю не француза, а немца; думаю также, что и швейцарцы теперь не очень надежны. Дай мне знать; тогда я буду осведомляться и спрашивать.

О Дверницком мы слышали уже неделю, но все разное; теперь говорят, что он и все его войско взяты в плен австрийцами, а оружие и багаж сданы нам; не знаю, правдали.

Новости у нас, что приехала вдовствующая королева Баварская (Каролина, она была сестра Императрицы Елизаветы Алексеевны, супруга Александра Павловича), которая, говорят, не будет принимать представлений; а я очень бы желала ее видеть вблизи: говорят, что она очень напоминает Императрицу Елизавету Алексеевну. По крайней мере, мы ее увидим в воскресенье в опере, если достану ложу; будут давать "Le siège de Corinthe" (Осада Коринфа) Россини.

Caroline, Queen of Bavaria (nee Princess of Baden) 1810s
Caroline, Queen of Bavaria (nee Princess of Baden) 1810s

Это была одна из последних опер Россини, написанная для французской сцены прежде "Вильгельма Теля"; она, кажется, вышла из репертуара всех театров; может быть, оттого, что на итальянской сцене не удаются оперы, где нет блистательной роли для примадонны, а здесь более хоров и morceaux d'ensemble, чем арий.

Музыка этой оперы отличается искусством Россини охранять и ограждать голос от шума оркестра, а также прелестью неистощимой свежести мелодий. О Россини можно сказать: Ег singet, wie der vogel singt (поет, как птица). И что ни говори, итальянцы правы, полагая, что человеческий голос есть первый и лучший нерукотворный музыкальный инструмент, который нужно поддержать и пополнить нашими инструментами, а не заглушать его и не истощать ученой инструментовкой и громадою шумной гармонии; ее бы должно предоставлять собственно инструментальной музыке, той, которой задача передавать неопределенные, неясные движения скорее духа, нежели сердца человека, со всею тревогою, сомнениями и неразгаданными им самим влечениями к неизвестному, непонятному, непостижимому.

Мне кажется, что певучие народы, как итальянцы, русские (вообще славяне), должны бы особенно держаться мелодии и сочинять для голоса, предоставляя немцам, как более способным к умственным задачам вообще и редко одаренным хорошими голосами, заниматься одной гармонией, исключая все свежее, детское, личное, spontané, в человеке, когда чувства сердца, не спросясь, ни разума, ни науки, просятся наружу и изливаются невольно и радостно, или заунывно и задумчиво, в песне.

Так понимали оперу Глюк, Моцарт и Вебер (в своем Freichutz'-е). Сам Вагнер иногда забывается и вдруг напишет прекрасную мелодию. Но наши рецензенты не забывают своей темы.

Вообще в нашем либеральном веке общее мнение деспотически налагает тяжелое бремя на публику. Впрочем, наш век полно, либеральный ли? Как бы то ни было, "Осада Коринфа" шла великолепно в Берлине, и в ней, совершенно необычный для Россини оттенок грусти имел особую прелесть для меня; а самый сюжет оперы (война Магомета II с турками) возбудил все детские восторги 20-х годов и дорогих нам имен: Боцариса, Колокотрони, Хаджи-Петроса, лорда Байрона. Опера эта, в самом деле, была написана под влиянием этих событий и Морейской экспедиции и вместе с "Вильгельмом Телем" заканчивала блистательную карьеру Россини и блистательный сценический период реставрации.

…Вчера был большой парад (продолжает матушка) и, сказывают, по окончании оного народ окружил короля (Фридрих-Вильгельм III) и кричал: ура. Хотел отпрячь лошадей и везти его на себе, но он никак не дозволил. Завтра и послезавтра будут манёвры в Шпандау; говорят, войска прекрасные.

Я писала батюшке:

Берлин, (25) 13 мая 1831 года

Я не рассказала вам, что due de Nemours, второй 16-тилетний сын Louis Philipp’а (Луи Орлеанский), есть один из самых ревностных приверженцев Генриха V-го (Генрих де Шамбор). Он сказал отцу, что, присягнув Карлу X, он не понимает, как можно освободиться от этой клятвы; что престол принадлежит Генриху V, и он (Nemours) его подданный, а Louis Philippe похититель престола. Говорят, что с большим трудом заставили его молчать и присягнуть королю французов.

Когда брат его, Орлеанский (бывший Шартрский), объявил, что ему решительно предлагают корону бельгийскую: Je n’en veux pas! (Я не принимаю ее!), - отвечал он. Так-то Бог правды наказывает счастливых преступников, и герцог Орлеанский всегда имеет перед глазами своего молодого сына, чистого сердцем и верного присяге, который, гнушаясь преступлением изменника, удержан от исполнения гражданского долга только лишь сыновним долгом к отцу; а между тем королева (Мария Амалия Неаполитанская) не перестает плакать о погибели счастья и добродетели мужа.

Так Кромвель (Оливер) не находил спокойствия в своей семье, каждый член которой имел политические правила, совершенно противные его властолюбию (замечательно, что в минуту неописанного панического страха, овладевшего Луи-Филиппом и его семейством, 24 февраля 1848 года, одни герцог Немурский сохранил хладнокровие).

…Я уже давно собиралась и все забывала передать вам bon mot берлинского Eckensteher’a. Раз кто-то на улице стоял без картуза.

- Надевай же скорее шапку, - сказал ему товарищ: - того гляди, что бельгийцы натиснут тебе на голову свою корону.