109 подписчиков

И была война

И была война - Тятенька, а ты сильно меня наказывать будешь, за проказу, которую я хотел, да не осмелился сотворить? - Если не свершил деяние, так за что же наказывать?

И была война

- Тятенька, а ты сильно меня наказывать будешь, за проказу, которую я хотел, да не осмелился сотворить?

- Если не свершил деяние, так за что же наказывать?

Кухня, как и горница, застелена чистыми, самоткаными половиками в разноцветную полоску. Кот, рыжий, с видными, даже чуть закрученными усами, развалился на солнечном пятне, вытянув пушистый хвост почти до порога. Леность чувствовалась во всём облике кота.

- Но хотел ведь. Злодейство удумал.

- Если хотел, да передумал, значит осознал. Значит, понял всю неправедность задуманного.

Отец с такой любовью, такой лаской смотрел на своего сына, что невольно расплывался в благостной улыбке, а на душе будто птахи райские пели. Николенька был поздним ребёнком и очень желанным. Очень.

Матушка в разговоре не участвовала, хотя присутствие её было явным. Она тихонько что-то перебирала в соседней комнате.

- Ничего я не осознал. Если бы маменька не уберегла тебя, совершил бы я злодейство.

- Вот это новости. Что же тебя так расстроило, что ты решился на злодейство?

- Ой, тятенька, я и не решился ещё, до конца-то. Гороха очень боюсь.

- Гороха…?

- Да, боюсь, что ты поставишь меня коленками на горох.

- Да, что ты, Николенька, разве я позволял себе такое? Может я чем-то обидел тебя? Как же ты допустил мысли о таком жестоком наказании? Право, и придумать трудно.

- Нет, тятенька, не обидел. Просто когда ты рассказывал, как тебя в детстве ставили на горох за провинность, я представлял, как это было больно. – Он и правда, прикрыл коленки ладошками, шмыгнул носом и оттопырил губёнку. - Представлял, как ты выковыривал эти горошинки из коленок. Мне тебя становилось очень жалко… Очень.

Николенька склонил голову на грудь, тяжело вздохнул и тихонько заплакал. Плечики дёргались в такт рыданиям и в груди отца что-то больно покалывало. Он прижал к себе сына, ласково гладил его русые волосы.

- Ничего, сынок, ничего. Забудь ты эти дурацкие рассказы, это я так, не подумавши. Никто тебя ставить на горох не будет. Нет.

Обнимал нежно ребёнка, целовал в голову.

- Мы же с тобой и не ссоримся вовсе, я тебя люблю очень, да и ты меня любишь. Маменька нас любит. За что же тебя наказывать? А проказы мелкие, так перед сном помолишься, Бог и простит.

Высвободившись из объятий отца, даже чуть отстранившись, Николенька вновь насупился и продолжал:

- Есть за что. Говорю же тебе, злодейство задумал.

Отец, несколько озадаченно посмотрел на сына, выпрямил спину, чуть дотронулся до креста на груди, словно проверяя, на месте ли, более строгим голосом произнёс:

- Слушаю вас, молодой человек.

Николенька снова сморщился, будто хотел заплакать, но удержал слёзы, удержал всхлипывания, только голову не поднимал.

- Давеча, перед Вечерней, когда ты отдыхал.… Когда ты отдыхал… Я взял ножницы… - из всех сил пытался сдержать слёзы, но они не слушались, они просто струились из глаз и ребёнок беспрестанно вытирал их маленькими кулачками. Это совсем растрогало отца и он уже хотел прекратить этот разговор, но Николенька, наконец, выпалил признательно:

- … я хотел лишить тебя бороды… - заплакал в голос.

- Что?!

Отец вскочил, ухватился за бороду, но тут же выпустил её, поборол себя, медленно сел. Приосанился. Чуть отстранил ластившегося к ногам кота.

- И для чего ты удумал это злодейство? Ты что, не знаешь, что священнику не положено без бороды? Как бы я на службу…!? – снова начинал вскипать, но заметив едва уловимое движение матушки в горнице, опять обретал покой, мягкость в голосе.

- Отчего же взбрело в голову тебе такое злодейство? Объясни.

Ребёнок, будто бы тоже успокоился, перестал всхлипывать, ведь основное, главное, уже сказано. И моментальной постановки на горох не последовало. Да и другим наказанием пока не пригрозили.

- Я бы постриг, непременно постриг, да матушка укараулила. Не позволила.

- Матушка… Ты причину, причину объясни, чем тебе моя борода не понравилась?

Отвернувшись к окну, за которым в кусте сирени два воробья что-то делили, или просто рассорились и гонялись друг за другом, ловко изворачиваясь от взаимных щипков, Николенька вздохнул, как-то по взрослому, даже плечами повёл, и изрёк, не поворачиваясь:

- Грешен ты тятенька. И службу справлять тебе не положено.

- Во-от как. Каждый человек на этой земле грешен, но не рано ли тебе указывать на грехи наши. Хотя.… Поведай мне, дитя, в чём же ты узрел грех мой, который не позволяет мне перед миром встать и службу править?

- Поведаю, тятенька. Витька, что в проулке живёт, помнишь? Мы с ним на одной парте сидим. Принёс, третьего дня, папкины медали, хвастался. Две штуки. Тяжёлые, я трогал.

- И что?

- Витька говорит, что награды на войне дают за подвиги.

- Верно говорит Витя.

- Он ещё говорил, что отец получил эти медали, за целую кучу убитых немцев.

Как-то исподлобья Николенька смотрел на отца, не отрывая ладошек от коленок. Кот запрыгнул на лавку, хотел подойти к своему любимому маленькому хозяину, но отвлёкся на муху, которая билась в стекло и начал придавливать её лапой. Причём, придавливал не сильно, даже мягко, было понятно, что он просто играет. А та заполошно металась по стеклу и громко жужжала.

- Подвиги разные бывают, приходилось и убивать врагов.

- Тятенька, не сердись, но я смотрел в шкатулке твои награды.

Отец снова вскочил, даже шагнул в сторону горницы, но наткнувшись там на взгляд, снова отступил, сел. Только теперь уж не рядом, а напротив сына, чтобы откровенно удивляться его взрослости.

- Без позволения смотрел. И трогал. Там много медалей. И ордена. Очень тяжёлые. Много.

Покачивая головой, от чего борода двигалась из стороны в сторону и, деланно хмуря брови, отец будто оправдывался:

- Я хотел тебе всё это показать сам.… Рассказать хотел. Ждал, когда ты подрастёшь.

- Тятенька, если тебе давали медали, ордена… Ты… тоже людей убивал? Много людей? – он замолкал, наклонял голову набок и начинал теребить себя за ухо. Делал это точно так, как и отец делает, когда решает какие-то сложные вопросы, или волнуется. - Ты же сам учил, что есть заповедь: не убий. Грех это.… Как же ты проповедуешь, а сам грешник.… Нельзя этого…

Николенька совсем опустил голову и умолк. Отец тоже молчал. Обдумывал, как объяснить сыну, кто он есть на самом деле. Трудно это. Для взрослого ума трудно, а тут ребёнок. Поймал себя за ухо и молчал.

2

Хотелось на фронт. Хоть пешком беги. Но училище, дисциплина, присяга. Хоть и занимались по ускоренному курсу, но всё же время тянулось, как плохая резина. Уже и фронтовики в городе встречались всё чаще и чаще, правда они возвращались не на побывку, возвращались насовсем, кто без ноги, кто без руки, а то и вовсе, без обеих ног, на тележке с колёсиками. Собирались по двое-трое и горланили пьяные песни, поддерживая друг друга, подсовывая костыли. Потому и возвращались, что становились непригодными там, на бойне. Но, глядя на них, молодые курсанты боли не чувствовали. Не чувствовали отсутствия частей тела. И ещё будучи мальчишками, но уже из лётного училища, до мурашек по коже мечтали быстрее попасть туда, на фронт. Очень боялись, что война закончится без них.

Вертели в классах компасы и угломеры, сотый раз прокладывали по учебным, довоенным картам, никому не нужные маршруты, шоркали по этим маршрутам логарифмическими линейками, подсчитывая количество требуемого топлива, а в голове была война. Даже не девчонки, не мечты о свидании или первом поцелуе, а только о войне. Казалось, только там, на фронте, ты приобщишься к чему-то большому, чему-то великому, и обретёшь, наконец, душевный покой и счастье.

Уже уходила третья группа истребителей. Третья! Им вполне было достаточно поверхностно освоить материальную часть, сдать зачёт на «взлёт-посадка» и всё. Всё, на фронт! А на бомбардировщики учили уже второй год. Раз в неделю полёты, всё остальное время теория.

Вечерние сводки с фронтов. Только этим и жили.

Особенно невыносимо стало, когда из дома пришло письмо, в котором мать сообщала, что уже на двоих ребят, с кем учился в школе пришли похоронки.

Наконец состоялись долгожданные экзамены, не очень торжественное присвоение звания лейтенантов, напутственное слово начальника училища и отправка в часть.

Война. Вот она, война, бери, щупай, пользуйся.

На войне каждый правит свою работу. И чем лучше он эту работу делает, тем всем остальным легче бить врага, легче побеждать. У каждого свой участок, свой фронт, за который он лично в ответе.

Лейтенант Маркелов, теперь уже старший лейтенант, свою работу в этой войне делал исправно. Как все не досыпал, не сетовал на то, что не дают отдохнуть, а снова и снова отправляют на боевое задание. Выполнял эти задания чётко, укладывая весь боекомплект именно в тот квадрат, в ту цель, какая была записана в полётном листе. Очень быстро повзрослел.

Старался не замечать близких разрывов зенитных снарядов, никогда не спрашивал командира о том, будет ли прикрытие. И не сетовал, если не было того прикрытия. Просто делал свою военную работу, добросовестно делал. Правда, душа чего-то маялась, вроде как не на месте была.

А душа не на месте, так это оттого, что почти за полгода войны, ещё ни разу не видел живого немца. И совсем, оказывается, не всё равно, что ты своими бомбами наносишь непомерный вред врагу и оказываешь огромную помощь своему, пехотному солдату. Оказывается, для душевного успокоения, для осознания важности той работы, которую ты делаешь, нужно видеть результат своего ратного труда, результат выполненной работы. Видеть, слышать, даже трогать иногда. Убеждаться надо, что работа твоя полезна и нужна.

Каждый воин в сражении должен увидеть, что он победил именно вон того врага. Победил его, и тот упал, побеждённый. Вот теперь душа солдата успокоится, он видел свою маленькую победу, видел и остался доволен.

А на бомбардировщике свою работу увидеть очень сложно. И бомбы ложатся в цель тогда, когда самолёт уже далеко, и второй раз заходить без боекомплекта, просто чтобы посмотреть на взорванные позиции, на разрушенные дома, вокзалы, станции, мосты…

Лейтенант Маркелов был немногословен, несколько мрачен, даже прослыл молчуном. И, несмотря на свой молодой возраст, был авторитетным и умелым лётчиком.

За его умелые, выверенные действия, за его смелость и отвагу он много раз награждался. Особенно полюбили его ордена, когда начались наступательные бои. Погнали немца со своей земли.

Удача, видимо, ходила с Маркеловым одной тропой, он ещё ни разу не был ранен. А самолёт поменял лишь однажды, когда пришлось осваивать новую модель, более дальнюю, более мощную, более надёжную.

Даже с самых дальних и опасных заданий самолёт возвращался почти целым и почти невредимым. Всегда возвращался. Хотя, рядом ходила беда, молодые и смелые, задорные ребята превращались лишь в улыбчивые фотографии, превращались в память. Появлялись новые лётчики, с хрустящими ремнями и желанием подвига. Спустя какое-то время они становились близки Маркелову, а иногда даже возникала дружба. Война так спрессовывает время, что крепкая дружба может возникнуть через день после знакомства. Точно так, как из вчерашнего пацана, юноши, моментально делает мужчину, способного принимать жизненно важные решения, способного стать героем, совершить подвиг. Война.

Между полётами, Маркелова приняли в партию. Боевые вылеты были постоянны, далеки, потому что наступление наших войск было стремительным, широким и неотвратимым. Службы обеспечения не поспевали делать аэродромы вблизи передовой, и приходилось летать издалека. Все спешили, куда-то бежали, ехали, летели. Делали победу. Вот и партийное собрание прошло как-то быстро, скомкано, но результативно. В партию приняли троих новеньких и Маркелова. Он волновался, как перед первым вылетом, а ему даже слово не дали. Проголосовали и всё. Руку стали жать, по плечу хлопать.

Когда перебазировались на южное направление, Маркелов был уже капитаном. Природа мягко увядала, хотя осень ещё и не чувствовалась. Тепло было замечательное, а в середине дня поднималась жара. Молодёжь, между полётами, успевала окунуться в небольшое озерко, расположенное рядом с палатками комсостава. Громко смеялись, гонялись друг за другом по воде.

Грохота войны слышно не было, но постоянный рокот самолётных двигателей, провонявший бензином воздух, не давали о ней забывать. Война чувствовалась внутри каждого, кто хоть как-то был к ней причастен, а причастны были все, от мала до велика.

Однажды, на одном из участков фронта, на подступах к городу N-ску наступление наших войск как-то застопорилось. Скорее, просто чуть ослабло.

Городок N-ск утопал в осенней, чуть жухлой, уставшей от жаркого лета зелени и, казалось, что и не замечал войны. Может просто обилие плодовых деревьев, обилие старых садов, как-то скрывали разрушенные дома, сгоревшие, разбитые здания, но, казалось, что там не было войны.

Прибранные, ухоженные усадьбы на окраинах, с белёными, светящимися стенами, будто улыбались, выглядывая из-за яблонь, тяжело, натужно удерживающих свои плоды. Как беременная женщина на девятом месяце поддерживает живот, боясь его растрясти, так и яблони, стояли не шелохнувшись, боясь уронить хоть одно яблоко. Ждали заботливых рук хозяина и не верили, что в эту осень, такого урожайного года, хозяину не до них. Не верили, что такие красивые плоды могут быть ненужными.

Да и там, в центре городка, во многих местах, где сады чуть расступались, белели чистотой и свежестью стены зданий. Разрухи не было видно. Вообще, город как бы охватывал пологую, покатую, как булка хлеба, гору. Не крутую гору, но, всё же возвышенность, прошивая её своими улицами от одной стороны до другой. Получалось, что улицы, словно лестницей опоясывали гору и было очень живописно и красиво. И завершал этот великолепный вид монастырь, возвышающийся над всем городом.

N-ский женский монастырь, собственно и давал известность этому городу. Монастырь был красив одним тем, что он стоял на лобном месте и был виден с любого закоулка города, да и вообще, он господствовал не только на территории города, но и далеко за его пределами. Монастырская церковь денно и нощно стояла на страже города, словно охраняла его, оберегала от всевозможных напастей и несчастий. Казалось, что люди, живущие в городке, просто обязаны быть счастливыми. А может так оно и было.

С колокольни монастырской церкви было видно более десяти сёл и деревень, расположенных в окрестностях городка.

Именно на этой колокольне и устроили немцы свой наблюдательный пункт. Отсюда они корректировали огонь артиллерии, вели другие командные действия.

Зная высокую точность бомбометания капитана Маркелова, командование приняло решение поручить ему уничтожить этот командно-наблюдательный пункт противника.

Задание было выдано и экипаж бомбардировщика отправился на боевой вылет.

Дальнейшие события, произошедшие в этот день с капитаном советской армии, с коммунистом Маркеловым, изменили всю его судьбу…

3

Прошло два года после окончания войны, страшной, разрушительной, исковеркавшей тысячи и тысячи судеб, убийственной войны.

Маркелов, возмужавший, по военному выправленный, хоть и в гражданской одежде, замедлил свои шаги у монастырской ограды, а поравнявшись с калиткой, и вовсе остановился. Оглянулся по сторонам, поднял глаза на колокольню и замер.

- Вы к нам, добрый человек? – монашка, вся в чёрном, только лицо излишне бледное, стояла по ту сторону калитки и обращалась к нему.

Он ещё раз оглянулся, коротко крутнув головой, и шагнул мимо:

- Нет, нет. Просто остановился.

Уже удаляясь, краем глаза заметил, что монашка стояла там же, словно в ожидании. Остановился. Повернул и медленно приблизился. Она уже отворила калитку, странно окая, произнесла:

- Проходите, проходите. Знамо, что к нам. Чай в смятении…

Притворив калитку, пошла вперёд, не оглядываясь, чувствуя, что человек следует за ней. Перед дверями остановилась, молча посмотрела на Маркелова, но он не понял. Тогда монашка вздохнула и постучала себя пальцами по голове.

- Шапку-то, шапку.

Маркелов стащил с головы фуражку, обнажив белоснежную шевелюру, переминался с ноги на ногу. Робко ступил следом.

Внутри было всё идеально чистенько, ухожено. Тишина. Стены белёные, а вдоль них стояли деревянные лавки. Ещё дверь. Монашка снова чуть приостановилась повернула своё бледное лицо и скосила глаза, выдавая их глубину. Отвернувшись от странника, наклонила голову и торопливо прошептала молитву. Перекрестилась, снова глянула на человека, нервно комкавшего в руках картуз и отводящего в сторону глаза. Скрылась за дверью. Маркелов остановился, пытаясь осознать, что происходит, что он здесь пытается найти, о чём говорить и думать. Из-за неприкрытой двери доносился женский разговор:

- Матушка, там странник.

- Странник?

- Да. Странник. Мается он.

- Почему так решила?

- Уйти хотел.

- Что же ты его за порогом держишь, зови, зови.

Дверь снова отворилась и монашка, не сказав и слова, одним взглядом пригласила гостя. Сама удалилась, плотно притворив дверь.

Из-за стола, оторвавшись от какой-то тоненькой тетрадки, встала средних лет, чуть полноватая женщина, в таких же одеждах, как и давешняя монашка. Открытыми были только руки, да лицо. Мягко улыбнулась.

- Здравствуйте. Проходите, проходите, присаживайтесь вот сюда, к окну. Здесь удобнее.

Маркелов сел, комкая в руках кепку. Пробежал глазами по стенам, по столу. Опустил глаза, или спрятал. Не знал, куда их деть.

- В нашем N-ске редко появляются свежие люди. (Он отметил про себя, что она не сказала «чужие», она сказала «свежие») Если кто и приезжает, так родственники местным. Тихий городок. От железной дороги в стороне. От сутолоки мирской в стороне. Нравится вам наш город?

- Да, городок тихий, – выдавил из себя Маркелов и едва сдержал кашель, в горле першило.

- Спокойный городок, и красивый очень. Мы здесь с сёстрами живём, как в раю. – Она внимательно рассматривала гостя. Видела его полное смятение, видела душевный надрыв, видела какую-то затаённую боль и тревогу. Задерживала взгляд на белоснежной седине волос.

- Меня звать матушка Евпраксия. А вы кто будете?

- Маркелов. Маркелов я.

- Вот и хорошо. Вот и познакомились. А вы давно ли обедали? В нашем N-ске не скоро столовую отыщешь. Может чаю попросить?

- Нет, нет, спасибо. Я сыт. Я… поговорить.

- Отчего же не поговорить. Конечно, конечно.

Матушка Евпраксия присела на стул, напротив гостя, продолжая изучать его, внимательно разглядывая волосы, лицо, руки.

- Я… издалека. Я специально сюда приехал.

Снова мял в руках фуражку. Волновался, и это чувствовалось даже на расстоянии.

- Успокойтесь. Я вас внимательно выслушаю и помогу, если это в моих силах. Рассказывайте.

- Вы можете не поверить мне. Не поверить. Я ещё никому не рассказывал. Может, и нужно было рассказать. Но я молчал. Я же коммунист. Я боевой офицер советской армии. Поэтому и не рассказывал. И вот, уже более трёх лет я мучаюсь. Я весь извёлся. Не могу больше. Вот и приехал.

- Вы говорите, говорите.

- Дело в том, что я воевал в этих местах. Воевал. Я лётчик.

Он выпрямился и чуть отвернулся, в сторону света. В окно были видны растянувшиеся бесконечной грядой сады, словно накрытые пенным, цветочным покрывалом. Дурманный запах цветущих садов проникал и сюда, в этот странный, тёмный кабинет. И першило в горле, скорее всего от этого яблоневого цвета, а совсем не от волнения, совсем не от того, что пересохло во рту.

Матушка Евпраксия протянула стакан с прохладной водой:

- Испейте. И успокойтесь. Испейте, родниковая. У нас здесь удивительный родник. Вы увидите.

Залпом отхватил полстакана.

- Я лётчик. В сорок четвёртом я получил приказ разбомбить ваш монастырь. На колокольне церкви немцы устроили наблюдательный пункт, и его нужно было уничтожить. Уничтожить.

- Помню те бои за N-ск. Помню. Всех сестёр тогда заперли в трапезной и не выпускали. Даже к роднику не пускали. В округе так грохотало.

- Так вы… были здесь?! Вы… здесь? Мне сказали, что в монастыре только немцы.

Повисла пауза. После тяжёлого вздоха Маркелов продолжил.

- Можете мне не верить, но я расскажу.

Окончательно решившись на рассказ, он даже заторопился, сбиваясь с мысли, путаясь в словах. Боялся, что его перебьют, что его остановят. Стал говорить быстро и отрывисто.

- С полным боекомплектом мы набрали нужную высоту, и подошли к намеченному квадрату. Когда я обнаружил объект, обнаружил монастырь, положил самолёт на боевой курс.… И… И начал прицельное пикирование. Да. По данным разведки зениток в этом районе не было, я работал спокойно, а погода позволяла положить бомбы точно в цель.

Маркелов снова отворачивался к окну, потом разглядывал свои сапоги, задыхался от нахлынувших воспоминаний, подступавших чувств. Взял недопитый стакан, но так и не глотнул. Прятал глаза. Этот сильный, крепкий, здоровый человек, как он сам говорил, боевой офицер, прятал глаза от женщины.

- Я понимал, и нисколько не сомневался, что вот сейчас, сейчас от этих зданий, от церкви, от монастыря, а я видел и осознавал, как он красив, как красив весь город, я понимал, что ещё миг и там, внизу поднимутся огромные столбы чёрного дыма, клубы пыли и всё исчезнет. Всё превратится в прах. В развалины. Я это понимал, но уже ничего не мог поделать, - был приказ. Я был лишь крохотной частицей той огромной войны, частицей, которая должна делать общее дело и выполнять приказы, иначе победы не будет. Я понимал это. Понимал не только умом, но и сердцем, душой.

Матушка медленно, чуть слышно вздохнула, не отрывая пристального взгляда от гостя и, почти шёпотом, спросила:

- Что же дальше? Что? ...

Маркелов даже вздрогнул от этого шёпота, поднял глаза.

- Возле меня появилась женщина.… Рядом, в тесной кабине.… Да, в самый ответственный момент, в момент атаки… Она стояла так близко, что её платье касалось меня. А руку положила мне на плечо и склонилась ко мне.… Кажется, она ещё что-то говорила, но я разобрал только «…сынок, не разрушай мою обитель». Так выли двигатели…. Я больше не расслышал…

Гость снова потупился, при этом старался быстро, быстро моргать, чтобы удержать непрошенную слезу. Матушка молчала.

- Самолёт уже был в глубоком пике, а бомболюк открывался. Повинуясь чьей-то воле, я со всех сил попытался завалить самолёт на крыло, понимая, что могу не вытянуть его из пике после атаки. Понимая, что по моей вине могут погибнуть мои друзья, ребята, сидящие за спиной.… И всё же манёвр удался. Бомбы легли ровной строчкой за монастырской оградой. Там, кажется, были огороды. И вытянуть, выровнять самолёт удалось. Трудно, но удалось. Можно сказать, нам просто повезло. Из-за этого манёвра мы должны были врезаться в землю. Должны были погибнуть. А вот, повезло…

Объяснить свой поступок я не сумел. Не стал рассказывать о своём видении. Меня даже в трусости пытались обвинить, но мои предыдущие подвиги, мои награды, оградили меня от позора. Вскоре немцы оставили N-ск, и войска продолжили наступление. Необходимость разрушения монастыря отпала.

А через три дня наш экипаж весь погиб. Было прямое попадание, снаряд разорвался внутри, и самолёт буквально развалился на части. Ещё и бомбы детонировали. Ребята, наверное, и не поняли, что случилось, так быстро их… не стало.

Меня выбросило в образовавшуюся огромную щель, между кабиной и фюзеляжем. Я сумел выдернуть кольцо и выпустить парашют. Но почти сразу понял, что парашют не раскрылся. Вернее сказать, он раскрылся, но стропы перехлестнули купол, и торможение было чисто условным. Я падал и понимал, что погибаю. Однако, страха, или жалости к себе у меня не было. Мне было больно за ребят.

Помолчав, отхлебнув из стакана глоток воды и сморщившись, словно это был глоток спирта, Маркелов понял, что его не перебивают, не подгоняют наводящими вопросами, продолжил.

- Конечно, я бы погиб. Разбился бы.… Но, так случилось, что упал я на старый, полуразвалившийся стог сена, каким-то чудом уцелевший на самой кромке леса. Видимо парашют всё же притормаживал моё падение, и сено, будто кто постелил. Трудно назвать это, случившееся со мной, просто везением. Я ни ногу, ни руку не сломал. Видимо в тот момент, когда меня выбросило из самолёта, об острые края трещины я разорвал куртку и гимнастёрку. А на мне даже царапины не было.

И так всю войну. Ни разу не ранен. Ни разу.… А я не трус, я был в таких передрягах! И ни разу, ни царапины…

Замолчал, уткнувшись взглядом куда-то в пол. И взгляд тот был безучастным, невидящим. Перед ним снова плыла война, улыбались ещё живые друзья, а где-то внизу и сзади лопались и лопались беззвучные взрывы.

Ближе к вечеру Маркелов хотел распрощаться, но матушка Евпраксия и слышать об этом не пожелала, сама провела его на гостевую половину и устроила на ночлег. Оговорилась при этом, что хотела бы показать гостю монастырскую церковь.

Странник смутился, опять потупился, не зная, как правильно вести себя, принялся отказываться, ссылаясь на то, что он и не верующий, и коммунист и, хоть и в отставке, но офицер. Не положено.

Однако матушка настаивала, а то, что он не верующий, так это временно. И то, что коммунист, - не помеха.

В церковь Маркелов входил совсем смущённым. Вовсе не знал, куда деть руки, куда смотреть, что делать. Матушка медленно плыла впереди и он продвигался за ней…

Вдруг он замер, вытянул руку и указывая пальцем на икону Пресвятой Богородицы, помимо воли, сдавленным, но довольно громким голосом произнёс:

- Да, вот же она, та женщина! Только.… Только там, в самолёте, она без ребёночка была.

Матушка перехватила его руку и мягко проговорила:

- Не стоит на икону пальцем указывать. А вам, в том бою, и правда, Богородица являлась. Я это сразу поняла, из вашего рассказа. Сейчас я вас оставлю, побудьте здесь, подле иконы. Друзей своих вспомните, безвинно сгинувших. Можете даже рассказать что-то Матушке Заступнице нашей. Она поможет вам. Душа успокоится.

4

Маркелов прожил в монастыре три дня. Почти все эти дни он простоял перед иконой. Просто стоял и смотрел, не имея мыслей и стремлений. Время спрессовывалось, превращая часы в минуты, как тогда, на войне. Маркелов не замечал, что проводил подле иконы часы, а выходя из храма, даже покачивался, словно пьяный.

Сёстры, коротко взглядывая на странника, во время службы, не без основания высказывали матушке Евпраксии свои опасения по поводу здоровья гостя. За эти дни он сделался бледен, худ, и беспрестанно улыбался. Матушка успокаивала их, уверяя, что именно теперь он и выздоравливает.

В долгих беседах по вечерам, Маркелов и вовсе весь раскрылся перед матушкой Евпраксией, обнажив ей самые потаённые уголки своей души. Она видела и понимала, как трудно жил последние годы её гость. Какой невыносимой болью нагрузил он себя за смерть своих товарищей, как винил себя в том, что посмел остаться жить.

- Вам непременно нужно принять крещение. Непременно!

Он ещё сопротивлялся, отговаривался, но матушка уже видела, что склонила его на истинный путь. Видела, и радовалась за него. Просто нужно немного времени, чтобы человек осознал, чтобы понял, что он стоит на пороге к Богу. И он поймёт это и примет как должное, примет с радостью и надеждой.

5

Так оно и случилось. Не проходило дня, чтобы Маркелов не вспоминал тот далёкий монастырь, ту икону, пред которой он обрёл, наконец-то, душевный покой, те неспешные, удивительно мягкие, добрые беседы с матушкой Евпраксией.

Он всё чаще заходил в местную церковь, спрятанную за кустами сирени и железной оградой. Прихожан в церкви было мало, даже в Великие праздники, видимо сказывались трудные послевоенные годы.

Однажды Маркелов явился в райком партии, без вызова. В приёмной секретаря выложил партийный билет и сообщил, что выходит из членов партии. Не дослушав разгоревшийся скандал, ушёл. И через неделю принял крещение.

По совету местного священника уехал в Москву, в Троице-Сергиеву лавру, где более двух лет служил послушником. Потом была Московская семинария, потом снова служба, снова. И вот теперь, пусть маленький, но свой приход, где отец Алексей является настоятелем деревенского храма. Знает и понимает всех своих прихожан. Переживает вместе с ними и радости и горести.

6

- Однако, я вынужден пояснить тебе, мой любимый сынок Николенька, что ты и право, ещё мал летами и не зрел разумом, чтобы уличать отца своего во грехах.

На той Великой войне отец твой и, в правду, воевал не жалея живота своего и награды, кои ты без разрешения узрел, я получал заслуженно, за подвиги ратные, потому, как был в то время воином. Воином смелым, отважным, честно исполняющим свой ратный долг. Уверяю тебя, ты можешь открыто гордиться своим родителем.

Николенька ещё с опаской, ещё чуть искоса вглядывался в лицо тятеньки, но уже понимал, что происшествие счастливо разрешилось. Как хорошо, что всё так закончилось. Как хорошо.

Андрей Томилов