507 подписчиков

"Все это было сказано за три секунды, и я сразу повеселел"

316 прочитали

Василий Белов «Колоколёна»

Из серии: Лучшие рассказы до XXI века

Richard Vergez collage
Richard Vergez collage

За окном нашего общежития день и ночь гудят машины. Фыркают громады самосвалы, поют моторами троллейбусы. Иногда ночью я вскакиваю с постели и с тревожно бьющимся сердцем смотрю на космические россыпи городских огней. Мне не спится в этом шуме, и в такие часы я оживляю в памяти картины моей Вологодчины, образы ее людей встают перед глазами, и я до утра толкую то с тем, то с другим.
Однажды в такой бессонный час я вспомнил Параню — старуху, давнишнюю мою знакомую. Жила она у дочки и зятя в соседней с нашей деревне, двенадцать годов подряд нянчила ребятишек.
Помнится, на деревню несколько суток дули упрямые дождливые ветры, дороги раскисли, дома потемнели от дождя. Я зашел в дом к Паране с дворового хода, поднялся по лесенке, сплошь заштукатуренной зеленым коровьим навозом. В наших местах простые люди заходят в дом без стука, чем бы ни занимались в это время хозяева. Я не стал совершенствовать этот порядок и тоже без стука вошел в избу.
На столе стоял, весь в слезных подтеках, самовар. Двое ребятишек сидели на лавках за столом. Они пили чай и были до того смешны своими вымазанными черникой лицами, что я чуть не расхохотался.
— Как тебя зовут? — спросил я у старшего, который придерживал за бока младшего братишку.
— Иголь Алкадьевич Смилнов.
— А его?
— Ленькя!
Ленька забыл про ягоды, открыл рот и, не отрываясь, в оба глаза смотрел на меня.
— Вот что, Игорь Аркадьевич, нате вам с Ленькой по конфете, а где у вас бабушка?
— Колову доит, — ответил Игорь Аркадьевич, не зная что делать с конфетой.
В избе роем гудели мухи. Самовар уже остыл, но я налил воды в стакан, подкрасил его чаем из чайника и выпил полстакана. За этим занятием и застала меня Параня.
— Ой-ей-ей, здравствуй, батюшко, сколь годов не бывал. Так надолго ли? Денька три еще поживешь? Больно уж мало-то, ну, вот и добро, что зашел старуху проведать, всегда у нас было дружно, еще твой отец — покойная головушка — захаживал, да и с маткой-то, бывало, обо всем переговорим. Где она теперь-то? У дочки? С маленьким перекладывается? Знаю, знаю это событие, сама вон троих выводила...
Все это было сказано за три секунды, и я сразу повеселел.
Параня постарела: губы у нее ввалились, нос стал еще острее, но говорила она все так же хорошо, громко, на весь дом, слова, как и раньше, не придумывала, а они сами у нее сыпались.
— ...А что, батюшко, сыновья? Сыновья и к речам не пристают, совсем забыли, совсем. А обидно, батюшко, так бывает обидно, что и не выговорить, ведь я их обоих на ноги подняла, а хоть бы копейку когда вручил который, дак нет, много годов на матку внимания ни у которого нету. Хоть бы жили они худо, а то у одного хлеба напасено — не приесть, одних катаников накатано восемь пар, другой рыбу ловит, а хоть бы фунтик какой завалящий принес матке, дак нет, не бывало такой причины. Когда младшой-то женился, думаю, пусть, чего уж тревожить, жили сперва почти в курятнике, не надо мне ничего, а ведь теперь-то в хорошем дому, а вроде и не сын, все я у его как сбоку припеку... Чего, андели, подавился?Она пересадила ребенка с лавки к себе на колени и похлопала его по спине, чтобы он скорее проглотил разжеванный пирог.
— А ты, Игоряшка, ешь тоже, не куксись, бери пример с Левонида. Чего, лягаться? Я вот тебе, дьяволенок, лягну, я вот лягну! Ишь какой разборчивый стал. Не вороти, не вороти рыло-то, а ешь что дают, да понажористей. Особого ресторана для тебя не припасли.
Старший убежал из-за стола с куском в руке, шмыгнул за порог. Параня продолжала рассказывать про свою жизнь:
— А и тут, батюшко, велик ли смак, ежели сама дочка второй месяц в больнице, ревматизмы пошли по ногам, ведь век свой хорошей обутки не нашивала, а и он, Аркадей-то, какой тоже добывалыцик, смиреной уж больно, никому насупротив слова не скажет, вот его и пехают в кажинную дыру. Здоровьишко-то у него тоже подзапнулось, ездил в лес, каждый год лес рубят на Украину, вот уж истинно еловые шишки кормят, после того разу и сник, ест худо и с лица спал.
— Что, лес и сейгод продавали?
— Как, батюшко, не продавали, продавали и севогоду.
Она сухой жилистой рукой утерла нос «Левониду», распечатала ему конфету.
— ...Весь удел вырубили под корень. Чего уже бабы, пожилые, песок у бабешек сыплется, и те тащатся сучки обрубать, деньгами платили за это дело. Лошади-то в снегу по самую репицу, возить-то далеко, а народ-то до того обрадел, и печей не топили, все поголовно в лес устремились. Один Паша-хлюст никакого резону не признавал. Галифе-то распустит да и ходит по волости. К нашему-то Аркадью придет это, да как закадят в две-то трубы: хорошему человеку и не продохнуть. Я его пораз и отрешила: «Лучше не ходи, говорю, не порть атмосферу, сам без руля и людей в смущенье приводишь». — «А что, я кагда в Москве был, так денег накапил, буду ли я в калхозе работать». — «Ой, москвич невыделанный, гляди выхолостишься. Полтора-то рубли привез, да и нос в небо! Подожди, говорю, живо без порток набегаешься». Вот, выложила я ему этакую лекцию, гляжу, нафуфырился, как петух под дожжом. «Я гу, не криви губу-то, не велик министр». Здороваться перестал с того мамента. Пораз пошла у лавку за хлебом, а он, Паша-то хлюст, вусмерть у прилавка-то и на ногах не стоит. «Что, говорю, Павло Трофимович, али севодни престол какой, к земле-то тебя так и гнетет?» — «А вот, говорит, как дам, так у тебя, у старой карги, и копыта на сторону». Ох ты, думаю, сотона, стельная рожа, да меня и свой мужик век не колачивал, а ты меня стращать удумал! «Иди, говорю, красноглазой мухомор, пока, я тебе в глаза-то не нахаркала». Смеюсь. Да и в магазине-то все впокатушку. А он пошел с приступка-то да как хрястнется в самую жидель, штаны-то праздничные. «Так тебе, говорю, и надо, не ущемляй старуху».
Параня, громко и непринужденно хохоча, высморкалась в передник. Я закурил, стараясь не проронить ни слова.
— ...Бывало, проспится к обеду да урядником по деревне и идет, а лень-то раньше его родилась, уж до чего на пече долежал, что и на боках-то пролежни, а тараканов-то, поди, всех пересчитал, чисто счетовод, а у дому ни копыла, ни дровины. Вот так, думаю, пролетар! Велика ль и комплекция, а только штанами потряс — глядишь, у жонки вдругорядь брюхо, и носков у башмаков сердешная не видит. Хоть матушку-репку пой. Накопили эдак орду осемьсветную, слепили халупу вроде скворешника и живут, как хранцузы, деньги есть — так ладно, а нет — так и того ладней. А ведь все вызнал, прохвост, всех баб перебрал, кобелина, много этой птицы прошло через евонные руки! Жена безответная, родители у нее были тихие, слова худого никто не слыхивал, а она и еще тише. «Я гу, возьми ты, Олютка, галифе-то евонные да на огороде и вывеси заместо флага, чтобы не ходил, блудня, по всем горизонтам, не позорил твою голову». Молчит только да ревит... Я вдругорядь, помню, увидела его да и говорю: «Павло Трофимович, чево заведешь делать, когда машинка-то откажет работать?» Хохочет, ноги-то расщеперил. «На мой век, говорит, хлеба хватит, найду какую-нибудь каммерцию!» Вот как увидела я его тогда, а на третий день и говорят, что привезли его на розвальнях мертвым. Ездили оне с мужиками в лесопункт да и напились дорогой, а никто за ним не приглядел, все в дыминушку были, ткнулся да и замерз насовсем. Уж больно, покойная головушка, до чужого-то вина был охоч, от того и сгинул. А ведь семеро, батюшко, осталось, семеро, все мал мала меньше. Вот и мается Олютка одна, как на оводах, а надолго ли ее хватит, бог знает...
Я закурил снова, глядя на улицу. В избе по-прежнему гудели мухи. Дождь кончился, но просветов на небе не было, и лохматые тучи все так же низко над землей торопились куда-то. Проблеяла за домом чья-то овца, прошла под окнами женщина в больших резиновых сапогах, которые хлопали на ее ногах гулкими широкими голенищами. — Олютка! — окликнула ее из окна бабка Параня. — Не видала хозяина нашего, с утра ушел в кладовую и без обеда мужик?
— Видала, бабушка, видала, он вот-вот придет из конторы. Г Олютка, хлопая голенищами, скрылась в проулке, а я не стал дожидаться хозяина, собрался домой.
— Ой, батюшко, — заговорила, прощаясь, бабка Параня, — больно уж ты добр-то, да и одежда-то на тебе хорошая, хоть ты заглянул, проведал старуху. Зайди хоть еще разок, когда будешь уезжать-то, всегда у нас с вами было дружно, да матке-то скажи от меня поклон, да и всем-то поклоны. Устарела, скажи, колоколёна, а язык-то все еще колоколит, ведь и тебе-то, наверно, напостыла да все уши опела, колоколёна.
...Долго еще я слышал громкий бабкин голос, колоколит он у меня в ушах и посейчас, призывая меня в ольховый родимый край, туда, где точат тихие грибные дожди и пахнет горьким березовым дымом.