– Терриконы. Огромные терриконы!
Мне ужасно нравится это терпкое, рычащее слово, я перекатываю его на языке, и все повторяю:
– Тер-ри-ко-ны!
Степка глядит на меня во все глаза:
– А что это – три…ри-коны?
Я и сам толком не знаю, что это. Какие-то высокие горы из разного подземного мусора, которые появляются около наших шахт. Шахтеры добывают уголь, и в результате вырастают эти самые терриконы.
– А почему я их никогда не видел? – удивляется Степка.
– Потому что ты мелкий, – снисходительно замечаю я. – Это тебя надо высоко-высоко поднять, чтоб увидел.
– Так трири…терриконы же очень высокие, сам же говоришь! Я видел снежные горы, когда на поезде с мамой ехал. А никаких терриконов не видел!
– Ну, ты сравнил! – я усмехаюсь. – Горы это все-таки горы. А терриконы поменьше. И не такие длинные.
– Бабушка говорит, что вот эти горы наши… уральские-то… ну, которые из окна видно, когда на поезде от города отъезжаешь… Там Василий Иваныч погиб. Ну, этот, из анекдотов. С Петькой который.
– Чапаев, – важно киваю я. – Это да. Только он не прямо у нас погиб. Горы-то длиннющие, тянутся далеко-далеко… У нас Приполярный Урал. А Чапаев погиб на обычном.
– Ну да, я и думаю: чего он у нас забыл? У нас же войны не было, вроде.
– Конечно, не было! – соглашаюсь я. – У нас такая холодина, что даже враги нападать не рисковали.
Мы со Степкой идем от садика «Катюша» вниз, по Шахтерской Набережной. Если она так называется – Шахтерская, значит, и шахта где-то недалеко, и можно показать Степке терриконы.
Мы идем вниз по Набережной, и Степка все вглядывается вдаль:
– Ну, где же терриконы?
– Сейчас будут… Они еще и горят, кстати.
– Да ну!
– Ну да. Их же поджигают.
– Кто поджигает? Зачем? – не понимает мелкий Степка.
– Шахтеры и поджигают! – злюсь я. – Что непонятного? Если не сжигать терриконы, так у нас скоро весь город в них будет! А это же – мусор, понимаешь? Что ж, весь город в мусоре будет, что ли? У нас и так экология фиговая.
Степка с уважением смотрит на меня. Мне приятно, что для него я – авторитет. Больше ни для кого, так пусть хоть для него буду.
Мы идем, идем, идем по Шахтерской Набережной, спускаемся вниз, к заброшенному поселку Рудник.
Терриконов все не видать. Кругом снег, древние, заброшенные дома с пустыми глазами-окнами. Темнеет. Поднимается ветер.
Белый, белый ветер, он воет и кидается в лицо, то кидается, то отступает, затихает, будто приноравливается, чтобы снова накинуться посильней.
Степка устал, осторожно начинает похныкивать:
– Это… Может, нет тут три… три-ри-конов?
– Но шахта-то вон! – я стараюсь говорить уверенней.
– Шахта – да, но она же не работает…
– А ты откуда знаешь?
– Ну, поселок-то давно пустой. И шахта, значит, тоже закрыта.
Степка прав. Но мне неприятно, что он, мелкий, прав. А я сейчас, значит, не прав. Повел его непонятно куда, и теперь надо поскорей выбираться, а то скоро метель совсем разыграется… Она всегда, чем ближе к ночи, тем сильней разыгрывается.
Ночью лежишь, спишь-не спишь – дремлешь, а метель за окном – воет, воет, воет, как будто жалобно просит, чтоб впустили. Но попробуй впусти, попробуй открой окно – тут же всю квартиру снегом занесет!
Нам надо поворачивать назад, но дурацкое упрямство не позволяет мне повернуть. Что ж, получается, я сам не знаю, где терриконы?
– Надо через мост перейти, – говорю как можно уверенней. – Там точно терриконы.
– Да откуда они там, если шахта не работает? – Степка хнычет все сильней. – Пойдем обратно, я уже в туалет хочу…
Я и сам хочу. Но – обратно это ведь далеко. Мы уже довольно долго спускаемся вниз от Шахтерской Набережной. Легче уж перейти чем мост, а там… Там, конечно, никаких терриконов, это уже понятно. Но зато – там центр Рудника, этого заброшенного поселка, и там работал мой прадедушка. Я никогда его не видел, мне только бабушка про него рассказывала. Что он работал на Руднике, как раз на заброшенной теперь шахте, и каждый день ходил по этому мосту. А я никогда не ходил. Потому что Рудник давным-давно опустел, и что там делать?
Тем более, бабушка запрещает в такие места ходить: на заброшенных поселках могут скрываться всякие страшные люди. Маньяки, или преступники, сбежавшие из тюрьмы, или еще кто. Мало ли страшных людей.
И я понимаю, очень понимаю, что надо идти обратно, а не вперед, и что толку, если пройду по мосту, по которому сто лет назад ходил мой прадедушка?
Но мне теперь почему-то надо, надо! Ну, и шел бы один. Зачем Степку с собой потащил?
И, чтобы успокоить Степку, я говорю:
– Сейчас. Только мост пройдем – постоим там и обратно. А терриконы тогда в другой раз.
– Зачем постоим?! – ноет Степка.
– Ну, место такое…
– Како-о-ое?
И я, перекрикивая метель, начинаю рассказывать Степке, что – прадедушка мой тут работал. Ходил по этому мосту каждый день до шахты, а потом домой. Утром и вечером. В такую же метель. Что прадедушка жил в Москве, а во время войны попал в немецкий плен, и за это его посадили в тюрьму, надолго, отправили в наш город отбывать наказание. И он потом так здесь и остался, некуда уже было ехать и не к кому.
И работал вот здесь, вот прямо здесь, где мы с тобой, Степка, сейчас идем, прямо на Руднике, вот мост, давай только мост перейдем, постоим и помолчим. Поклонимся памяти прадедушки.
Мне самому неохота, и холодно, и темно, но какая-то неведомая сила все тянет меня перейти через мост.
Степка плачет уже почти в голос.
Я хватаю его за руку, а метель подталкивает в спину, будто тоже требует: идите на мост, идите!
Шум метели, снег в лицо, валенки вязнут в снегу, я наклоняюсь к Степкиному уху и кричу:
– Назад дороги нет!
Мы идем по мосту. Со всех сторон воет ветер, внизу – замерзшая река. Мы идем по мосту, я крепко держу Степку за руку, стараясь не слушать его причитания, мы идем по мосту, а метель все толкает в спину, и мы наконец переходим.
Останавливаемся. Пусто и темно. Деревянные покосившиеся дома, в разбитые окна влетает ветер.
Степка хнычет.
Я кричу ему и себе сквозь метель:
– А люди воевали, умирали, их в тюрьму ни за что сажали, как моего прадедушку, их пытали и расстреливали, и то они не плакали!
– Так я ма-аленький еще! – надрывается Степа.
– Маленьких тоже мучали, – поспешно говорю я. – Они родителей лишались, голодали, и много чего еще! И мы всем, всем, всем людям, и большим, и маленьким, которые тут жили и умирали, должны поклониться!
– А что там за палки? – спрашивает Степка, всхлипывая.
Я вглядываюсь вдаль:
– Это кресты. Это те, кто тут умирал тогда. В те годы страшные. Они похоронены.
Я машинально иду вперед, к крестам, Степка, не выпуская своей руки из моей, семенит рядом.
– А почему без этих… без табличек? – спрашивает Степа, щурясь от ветра.
– Ну да, – говорю, – видишь, даже имен нет. Просто так хоронили и хоронили. Закапывали в снег и закапывали. Странно, что кресты вообще поставили. Могли бы тупо закопать, да и все.
– Ну, им надо было как-то, это… обозначить… что кладбище все-таки, – говорит Степка, всхлипывая.
Мы идем назад, идем от крестов к мосту, мимо заброшенных домов с ветром в окнах, мимо прошлого к настоящему, идем, идем, но теперь моста почему-то нет и нет.
– Заблуди-ились! – плачет Степка.
Да, мы заблудились. Бабушка рассказывала, что можно так заблудиться запросто. Когда со всех сторон – метель, она кружит человека, кружит, и закруживает так, что непонятно, в какую сторону идти.
– Ты успокойся, – подбадриваю я Степку и себя, – сейчас разберемся…
Но – не разберемся. Я уже вижу. Я уже понимаю, что это именно такой случай, о котором рассказывала бабушка. Со всех сторон – метель, снег, мы все глубже погружаемся в него, и скоро нас занесет…
Я проклинаю себя, свое упрямство, свою глупость, мне жалко Степку, и страшно безумно…
Я лихорадочно думаю, что делать. Стоять нельзя – быстрее занесет. Идти – тоже непонятно куда. Найти нас тут никто не найдет, поселок тысячу лет пустой. Никто сюда не ходит, кроме страшных людей, так тоже не дай бог встретиться…
А если – волк? Или медведь? О Господи…
Я крепко держу ревущего Степку за руку. Идем, идем, стоим, идем, стоим, идем…
– Эй, пацаны! Вы чего тут?
Мы вздрагиваем, вглядываемся в метель.
Какой-то человек в высокой шапке.
Руки в карманах длинного черного пальто.
– Заблудились?
– Да-а-а!!! – вопит Степа. – Дяденька, спасите на-ас!
Я сдавливаю Степке руку – мол, откуда ты знаешь, что это за дяденька? Может, маньяк? Или беглый преступник?
– Я не маньяк и не беглый преступник, – тут же говорит человек, как будто прочел мои мысли. – Не бойтесь. Идите за мной.
Мы идем за человеком в высокой шапке, он то пропадает из виду, и мы в ужасе охаем, то снова появляется, его спина маячит впереди, иногда, когда метель совсем застилает его спину в длинном черном пальто, мы слышим через вой ветра его крик:
– Пацаны, не отставайте!
Наконец мы выходим на мост. Боже, какое счастье! Человек вместе с нами переходит мост, и мы идем дальше, дальше за ним, за его то пропадающей, то появляющейся спиной, за его неизменным криком:
– Не отставайте!
Наконец выходим на Шахтерскую Набережную. Спасены.
Вон и детский садик «Катюша», а отсюда – рукой подать до нашей улицы.
Темно, метель, мы прячемся под козырек дома, человек пытается закурить.
– И чего вы туда поперлись? – весело спрашивает он, прикрывая ладонью спичку от ветра.
– Мы, это… – всхлипывает Степка. Его мокрые ресницы все в мелких сосульках. – Мы хотели посмотреть на этот… Как его? – он сжимает мне руку.
– На террикон, – смущенно объясняю ее.
– Террикон? – человек удивленно поднимает белые брови. Я вглядываюсь в него сквозь метель и темноту, огонек спички освещает его, и я вижу, что человек весь белый, не от снега, а просто. И брови, и усы, и бородка. Белые. А сам молодой.
– Хотели террикон – получите! – говорит он надтреснутым голосом. У него странный такой голос. Вроде молодой, а вроде как и старый, потому что надтреснутый. – Получите!
И человек в высокой шапке вытягивает руку вверх.
Мы смотрим на его руку. Задираем головы.
– Три-ри-ко-он!.. – восхищенно выдыхает Степка.
Прямо над нами, прямо тут, рядом, почти возле этого дома, возвышается огромный черный террикон. Черная, высоченная гора… А наверху – пламя.
– Три-ри-кон… гори-ит! – восторженно тянет Степка, хлюпая носом.
– А кто его поджег? – удивляюсь я. – Поселок же пустой. И шахта давно закрыта.
– Я поджег, – просто говорит седой молодой человек в высокой шапке. – Специально для вас. Цените, – и усмехается, и, докурив папиросу, бросает ее в снег. – А вы не вздумайте курить, пацаны. Вредно.
Мы киваем.
– Найдете домой дорогу-то? – спрашивает человек.
– Да, конечно, – говорю я. – Нам тут рядышком совсем.
– Ну, и хорошо, – улыбается он. И смотрит на нас. Своими добрыми глазами с белыми бровями. – Братья?
– Нет, мы просто в одном доме живем, – говорит Степа.
– Ну, молодцы, молодцы… Дружба – дело святое. Особенно в чрезвычайных обстоятельствах, – снова усмехается человек, и все смотрит на нас, но тут порыв ветра чуть не сносит всех с ног.
– Бегите, пацаны, домой! – кричит человек сквозь ветер.
– Спасибо! – в один голос кричим мы, и, сломя голову, бросаемся вперед по улице.
В конце улицы, у детского садика, я оглядываюсь, но человека уже нет. И террикона больше не видно.
Мы со Степкой подходим к дому, от подъезда к нам бежит его мама.
– Влетит тебе, – тихо говорю я. – Ну, что делать, вали все на меня…
Мама подбегает к Степке, хватает его в охапку, кричит и плачет, не слышу из-за ветра, что кричит. Слышу только звонкий голос Степки:
– Мама, ну мам! Мы видели настоящий три-ри-кон, он горел, его дяденька поджог специально для нас! И он нас спас! Да, на этом… На Руднике! Ну да, там никого нет! А дяденька был, был!
Я тоже возвращаюсь домой. Бабушка уснула над газетой. А мама на работе и не знает. Пусть и не узнает. Главное, чтоб Степка никому не проболтался, что мы чуть не погибли.
Мое тело начинает отходить от мороза, все начинает ломить, сгрызенные ногти – жутко болеть, я знаю, что надо это перетерпеть, нельзя ни под горячую воду, ни на батарею руки класть, надо терпеть. Тихо стону от боли, терплю. Главное, бабушку не разбудить.
Я греюсь под двумя одеялами и все не могу отогреться. Слушаю вой метели за окном, думаю о человеке, который нас спас, и теперь уже точно знаю, что это был мой прадедушка.