Когда заходит речь о Холокосте, то память рассматривается на двух различных уровнях – как опыт, пережитый уцелевшими людьми, и как заповедь человечеству помнить об этом событии. Саул Фридлендер указал, что только рост общественного внимания к воспоминаниям людей, переживших Холокост, оказался решающим импульсом для постепенного отхода профессиональной историографии от сугубо "цеховых" проблем в изучении нацистского государства к трудным вопросам функционирования машины уничтожения людей в этом государстве. Фридлендер даже считает, что именно массовая культура и средства массовой коммуникации "заставили корпорацию историков в конце семидесятых годов уделять все большее внимание изучению Холокоста". Наконец, Фридлендер показал, что новое сближение между историей и памятью будет иметь последствия для развития новых форм историографии. В его истории Холокоста взгляд на судьбы людей, связанных с этой темой, акцентирует их роль в качестве жертв или палачей. Учет индивидуального опыта и личных воспоминаний позволяет разрушить иллюзию когерентной исторической конструкции, чтобы продемонстрировать неустраняемую полифонию и противоречивость описываемого опыта. Это ведет к мультиперспективному отображению исторических событий, при котором научное объяснение происходящего смыкается с многообразием субъективных переживаний и личного опыта. Отчасти такой подход в 1960-е годы уже реализовывался в проекте Oral History. Но в связи с изучением Холокоста понятие "свидетельства" ("testimony") тех людей, кто пережил Холокост, приобрело гораздо большую значимость по сравнению с самими работами по "устной истории"; можно даже говорить о своего рода сакрализации этих "свидетельств", поскольку они связывались с особой мемориальной функцией. Ведь в этих свидетельствах важны не столько индивидуальные судьбы или социальные процессы, которые ранее упускались из виду корпорацией историков, сколько возможность вернуть голос жертвам, людям, которых заставил умолкнуть и уничтожил национал-социализм.
Таким образом, наводятся мосты над ранее непреодолимой пропастью между научно-исторической и мемориально-ориентированной трактовкой прошлого. Субъективный опыт и объективный анализ уже не считаются несоединимыми, они дополняют друг друга. Ныне в исторической науке общепринято признание значимости личных свидетельств, поскольку они не только служат дополнительным источником для изучения событий прошлого, но и мемориализируют перспективу самих жертв. Рикер и Фридлендер подчеркнули значение памяти для историка, для которого личные свидетельства и личные воспоминания являются побудительным импульсом как для исторического исследования вообще, так и для изучения Холокоста в частности. Историк не может и не должен пренебрегать личными воспоминаниями, иначе в случае Холокоста его исследование превратится в абстракцию, столь же оторванную от того, что тогда переживалось людьми, сколь и от возможности восстановить их для субъективного сопереживания сегодня.
Итак, можно отчетливо выделить три момента, когда историческое исследование может быть дополнено мемориальной перспективой:
– акцентирование эмоционального компонента и индивидуального переживания;
– акцентирование мемориальной функции исторического исследования как памяти;
– акцентирование этической ориентации.
Фридлендер подчеркивает, что "при его подходе имплицитное или эксплицитное использование моральных категорий неизбежно". Тем самым происходит морализация истории, а это обнаруживает у историографии наряду с функциями героизации и просветительства третью функцию, которую мы вправе назвать "моральной". Она связана с категориями свидетельствования, совести и ответственности. Это соответствует тому определению, которое дает исторической науке Йохан Хёйзинга в эссе "Об определении понятия "история"": "История – это духовная форма, в которой культура отдает себе отчет о своем прошлом". Хёйзинга еще раз подчеркивает в своем определении тесную взаимосвязь между прошлым, памятью о нем и коллективной идентичностью. Общество отдает себе отчет о собственном прошлом, а не о чьем-либо ином. История в таком понимании является формой коллективного самоотчета, а при этой принципиальной привязке к коллективной идентичности – формой воспоминания о прошлом. Подобная функция исторического исследования обрела новое значение для посттравматической ситуации. После пережитой катастрофы историк оказывается не просто одним из повествователей (или, как называет его Хейден Уайт, "teller of tales"), а еще и адвокатом и судьей, каким его видит Карло Гинзбург; Питер Бёрк называет его "remembrancer". В средневековой Англии так именовался чиновник, который напоминал налогоплательщикам о том, о чем они охотно забывали, – о долгах перед казначейством. Причисляя себя к тому же направлению исторической науки, Бёрк увязывает в ней научно-критическую и моральную функции: "Я предпочитаю рассматривать историка как хранителя неудобных фактов, скелетов в шкафу социальной памяти".
Нынешняя ситуация характеризуется не абсолютным превалированием истории или памяти, а их сложным взаимодействием в качестве двух конкурирующих и корректирующих друг друга форм обращения к прошлому, особенно травматическому прошлому, с учетом всех функций – мемориальной и моральной, которые соединяют историю с памятью, и научно-критической, отличающейся от обеих названных функций. История и память, писал Нора, во всем являют свою противоположность. Возможно, так оно и есть, однако он не разглядел, что они взаимозависимы и могут выполнить свою задачу, только взаимодействуя друг с другом. Говоря словами Чарльза Майера, "память мотивирует работу историка, историческое исследование утилизирует память". Историческое исследование обязано памяти своей значимостью и ценностной ориентацией, память обязана историческим исследованиям своей верификацией и коррективами.
Культурная память
Мой последний раздел, посвященный культурной памяти, я вновь хочу предварить пессимистической сентенцией сэра Томаса Брауна, который в середине XVII века сказал: "Наши отцы обретают свою могилу в нашей короткой памяти и с грустью рассказывают нам, как мы будем погребены в наших потомках. Надгробные камни говорят правду скудные сорок лет. Поколения исчезают быстрее, чем деревья, и даже старинное семейство не способно прожить дольше трех дубов". Браун напоминает, что забвение является принципом жизни. Процесс постоянного забвения оказывается не только частью нормальной социальной реальности, но и предпосылкой самой жизни как выживания, что относится как к отдельному индивиду, так и к коллективу в целом. Забвение, происходящее в голове отдельного человека, характерно и для общества, что избавляет последнее от болезненных переживаний, помогает преодолеть конфликты, освобождает место для нового, без чего невозможно решать насущные задачи. Это особенно важно для культуры, которая настроена на модернизацию с ее неумолимыми ритмами обновления и устаревания, что делает забвение центральным элементом (не только западной) культуры. Мы постоянно по умолчанию отказываемся от устаревшей продукции ради новинок: одежды, мебели, стиральных машин, компьютеров, их программного обеспечения; и точно так же постоянно и неизбежно в ходе социальной и культурной эволюции меркнут и исчезают воспоминания, переживания, произведения искусства, системы научного знания.
Но это не вся правда. Забвение является не просто неизбежным явлением, как бы сопутствующим естественному ходу вещей, росту, самообновлению; забвение представляет собою также целенаправленную стратегию развития культуры. Забвению подлежат еретические книги, попавшие в индекс запретных текстов, изданный католической церковью, так же как сами еретики, отлученные от католической церкви. Забыты не только труды и имена тех, кто после смены политических ценностей или научных парадигм выпал из канона человеческих достижений, признававшихся истинными и значительными. Наконец, забываются те, чьи деяния затмеваются очень строгим и эксклюзивным отбором: Граупнер оказывается в тени Баха, а Игнац Хольцбауэр – в тени Моцарта.